- Так-так, государственную земельку прибираете к рукам?
   Как ни в чем не бывало Фиена кивнула ему головой и засеменила к волушке, скручивая на ходу вязку, - умела работать, когда охота находила на нее, вот даже сейчас, без деверя Автонома, уехавшего в кузню наварить поводок жнейки.
   Степан Кириллович распалился, любуясь гибкой в стане молодайкой. Слез с коня, похлопал ее по спине: если улыбнется, хотя и ругаясь, значит, можно после ужина стлать на крестцы плп залужавшую ложоинку, гдз з росяой траве перепел уговаривает спать.
   - А что, Фиена Карповна, ведь не поздоровится теое с Авгономом, если власти узнают об этой десятине, - припугнул Афанасьев Фиену властной октавой.
   - Земля-то вдовствует, как я, разнесчастная, - Фиена взглянула на него горячими узкими глазами.
   - Я тебе жениха нашел. Зачем говеть в младые годы? - Степан Кириллович прямился, скалил зубы под усами. - Жених образованный. Смекай, бабенка.
   Кто бы из мужчин ни заговаривал с Фиеной, хоть самый древний старик, она не могла не взглянуть в его лицо чуть искоса, заигрывая глазами, раздувая ноздри. Взглянула и на Степана Кирилловича из-под белого платка, укутавшего все лицо до самых глаз.
   "А в бровях-то у него еще не слиняла чернинка... зубы хоть взялись желтизной, как у десятилетка коня, все же целые и редкие, значит, влюбчивый".
   - Куда нам, темным, до образованных? В кухарки? - спросила Фиена таким тоном превосходства, что ясно было, что и в кухарках она свое не упустит, жене любого начальника утрет нос. Оглянулась на уставленный снопами взволок - не едет ли деверь. Но кругом знойная млела тишина.
   - Ничего, он жених али хахаль, сказать лучше, хоша я образованный, резон имеет. Красоту понимает... Тебе по о г делу-то, чай, лошадь с коровой достанется? На какую болесть чертомелишь у свекра? Заводила бы, девонька, свой дом-терем, пожила бы внакладку... Не вечно будешь пружинить на резвых ноженьках, закаменеют от старости, как у моей старой шишиги.
   Она не отрывала взгляда от его сапог, до сухого блеска натертых о стерню, ждала, что вот и подступится к ней.
   Но он стоял на целомудренном расстоянии от нее недвижно, все подбрасывая в огонек:
   - Замухрышки и те получше живут, не томятся в эту проклятую жару, а холодовничают дома, вечерними зорьками купаются. Ты бы почище ихнего зажила при твоей-то красоте да сметливости.
   Одной сухожилистой рукой обвил он ее топкий стан, другой вырвал грабли и бросил на жниво.
   - Что ты? - зашептала озябшими вдруг губами, пятясь к снопам. Но он, как перышко, поднял ее и, ступая во летошним бороздам, унес в пшеницу на горячую землю.
   Фиена дергала его за усы, с каждым шагом все слабея.
   - Помалкивай, девонька! Тебя не забуду... Ну ц злая ты! - похвалил Кирпллыч и мягко стеганул плетью по тугому заду.
   И зачастил Афанасьев к Фиене в те часы, когда не было Автонома...
   13
   Обирали бахчи. Кузьма тянул сизые плети арбузов, шуршаще-колючие плетп тыквы, складывал в кучи. Позади него чернела голая, высосанная бахчевыми растениями земля. И солнце светило как-то желто, не прппекая. Небо загустело в похолодевшей синеве, спротливо безмолвствовали убранные поля, а березово-дубовые перелески, просеченные просветами, засветились рыжеватым увяданием.
   - Ну что за жена досталась Автоному! Бывало, яоет - чисто за душу берет, - говорил Егор у шалаша, устало ожидая, когда поспеет кулеш. Самая пустяпшая песня до сердца доходит. Чего только не вспомнишь!
   И петь перестала. Вынул голос и душу Антоном. Знал бы я ее судьбу, разве пошел бы сватать?
   Что ты. Маша, прпуныла, Звонку песню пе поешь?
   Ты, бывало, распевала - Настоящий соловей.
   Марька молчала, помешивая в котле кулеш.
   Василиса, перебирая в телеге арбузы, заметила ей:
   - Оглохла? Онемела?
   - Сохнет в горле, мамушка, - тихо отнекивалась Марька.
   - Синит, как наседка на гнезде. Спой, коль хорошие люди просят. Докажи, что жизнью довольная.
   Марька, глядя через реку на далекий шихан с дремавшим на вершине беркутом, запричитала вполголоса:
   Как за батюшкой, за Яикушкой
   Огонек горит, огонь маленький.
   А дымок идет, дымок тоненький.
   У огня сидят киргизушки,
   Что не так сидят, все добро делят:
   Кому золото, кому серебро.
   Доставалася теща зятюшке,
   Посадил тещу на добра коня,
   Он повез ее во большой аул.
   - Молода ханьша, а призез тебе Русску пленночку.
   Ты дай-ка ей делать три дела:
   Перво дело - овец пасти,
   Второ дело - шерсть прясти,
   Третье дело - дитя качать.
   - Ты качу-баю, мало дитягко,
   Ты по батюшке киргизеночек,
   Ты по матушке мне внучоночек.
   Молода ханьша все подслушала.
   Она бросилась к ней на шекннку:
   - Ты родимая моя матушка,
   Садись на добра коня,
   Поезжай в родну сторону.
   А мне, горькой русской пленнотае.
   Так уж бог судил, так судьба моя,
   - Да. слушаешь ее, и вспоминается тебе жизня, - заговорил Егор. - В семнадцатом годе пошли мы в немецкие окопы брататься. Человек ровно тринадцать, ну что посмелее. Благополучно добрались, винтовки штыками в землю.
   Целый час у них гуляли, угощались. Плясали. Товарищ?
   Камрад! Обратно пошли, а со спины холод, дрожим - пулеметы-то у них стоят наготове. Нажмут гашетку, и конец. Скатились за взволок, один солдат говорит: "А я на вас в штаб донесу, к ворогу ходили гостевать". - "Мы тебя за это можем прибить. Любишь ты лычки заслуживать". Прямой был это гад, говорит: "Все равно донесу, вы присяге изменяете. Вас надо полевым судом судить".
   Тогда один толкает меня локтем: мол, пропусти на два шага и бахни ему в затылок. А у меня на душе до того хорошо, так-то любы мне люди! Война, думаю, кончается.
   И зачем мне убивать этого злыдня, пусть едет домой к бабе и детишкам. А он. зараза, чем ближе к своим окопам, тем зловреднее, лютее талдычит угрозы. Подведет нас под расстрел эта шкура, шепчутся между собой солдаты. Один отстал на два шага, снял винтовку, на ходу поцелился з затылок. А тот почуял, стал оборачиваться, да только Е успел висок подставить. Сняли мы с него сапоги, шинель.
   И что горько, так эти подлецы часто из своего же брата образуются.
   Маръка я Фиена сели на вышитый ползучей травой берег Камышки. Постаревший пес Накат, будто беду чуя, не отставал от Марьки последнее время ни нa шаг. Лег, не скуская с нее грустных глаз. Вода, тяжелая и плотная, темнела иод кручей, остуженная холодными утренниками.
   Талы роняли узкие, тронутые ржавчиной листья. А весной тут бражно ленилась коловерть, прогревая под солнцем воды для прорастания чакана да потопушкп, чирки с безоглядной смелостью новобрачных гнездились в зарослях тростника. А сейчас отражается в омуте одинокое и ненужное на бахчах чучело - рваный зипун на сбитых крестом кольях, шапка шерстью наружу. Вот дошел до пугала свекор Кузьма, выдернул из земли, понес к бричке.
   - И никак я не пойму, почему не везет тебе, кума Марька?
   - Да что ты, Фиена, бог с тобой, хорошо живу.
   - Не любишь ты горюниться, жалобиться. А я, только ужми меня, заверещала бы на весь свет.
   - А зачем? Люди жалеют на время, а потом самим им неловко. Давай, кума, сыграем песню, батюшка любит.
   Они прислонились плечом к плечу, вытянули ноги рядом - босые - Марька, в ботинках - Фиена, - сдвинули платки с высоко навитых кос на макушках. Глядя сузившимися глазами на чернобыл на том берегу, Фиена тоскливо затянула сипловато осевшим голосом:
   Уродился я,
   Как былинка в поле...
   Марька поймала лист с вербы, прикусила зубами, невнятно подхватила:
   Моя молодость прошла
   По чужой неволе...
   Страшась своего рвавшегося вверх голоса, она повела десню одна, лишь с укоризной покосившись на Фиену.
   А та, обхватив руками колени, положив голову на них, покачивалась поклонно, зажмурившись. Потом опрокинулась на спину, заслонив ладонями глаза от солнца и из этой тени глядела в небо.
   ..Не пошлет ли мне господь
   Долюшки счастливой,
   Не полюбит ли меня
   Паренек красивый.
   - Соловей ты залетный, кума. Думала я о своей жизни под твою-то песню. Вот бы мне разбогатеть. Я бы не чертомелила, пила бы чай с каймаком, сдобными булками.
   Была бы гладкая, каталась бы на троечке. А ты о чем думаешь?
   - Грех это, - едва слышно, как бы издалека прозвучал голос Марьки.
   - Что грех?
   - Да все это грех - не работать, кататься - и все грех. Пусти душу в ад и будешь богат.
   Марька взяла ведра, пошла под берег на капустник.
   Накат метнулся в тальник, но тут же осел, виляя хвостом:
   из-за кругляша-песчаника высунулась голова Острепова.
   - Марья Максимовна, одно слово... - Он протянул поцарапанную о ежевику руку, но Марька не замечала ее. - Скажи мне no-человечеству: Автоном... обижает?
   - Всех баб обижают. - Я свою не трогаю.
   - А надо бы. Уж больно замечталась Люся Ермолаевна, чуть на ходу не спотыкается...
   Не склеилась семейная жизнь Захара. Жена чуждалась его, дом запустила, сохла на глазах, говорила сквозь зубы. И Захар диву давался, невольно сравнивал жену с Марькой: муж бил, свекровь рычала, а она легка была на работе, пела песни, а когда говорила, голос звучал отрадой. И все чаще стал подкарауливать Марьку, хоть словом перемолвиться... "Мне обеими руками надо было уцепиться за Марьку, а я испугался", - думал он все горше.
   - Ох, Захар Осипович, слабый ты, изверченный, хоть душа добрая. Сфальшивил ты мою жизнь вон тама... а теперь спрашиваешь, как, мол, мужик? Хвалит не нахвалится... Кума-а-а! Иди сюда, тебя председатель ищет.
   Пока Фиена пробиралась по кустам, Марька, зачерпнув с мостков воду, ополоснула свои загорелые по щиколотку ноги. Как-то уж слишком просто спросила Захара: велик ли грех человеку руки на себя наложить?
   Норовя повернуть на шутейный лад, он сказал, что человек сам себе хозяин - может жить, может и умереть.
   Его смутила слабая, горько-примиренная улыбка на серьезном лпце Марьки.
   - А-а, мой ухажер тута! - сказала Фиена с бесстыдной самоуверенностью. - Посиди с нами, Захарушка.
   За ветлами у брода взлютовал голос Автонома:
   - Засеку, сволочь, до смерти! Н-но! - И свист кнута, и опять ругань.
   Марька побелела.
   - Убьет лошадь. Ох, кума Марька, не попадайся ему на глаза, - сказала Фиена.
   Они видели, как от реки яа берег выбежал с изломанным кнутовищем в левой руке Автоном в бязевой рубахе, в засученных штанах. Синие глаза зло, по-коршуньему, круглились на его темном лице.
   - Марька! - хрипло позвал он.
   Она рванулась встать, но Фиена приковала ее к земле.
   - Не ходи. Изувечит.
   - Марька! Куда, холера, делась?
   Автоном кинул левой рукой кнутовище в пруд, оно, вжикнув, торчмя врезалось в омут и гадюкой выметнулось у синего атласного лопуха потопушки.
   Марья подхватила ведро, лейку, заглянула в глаза Острецова:
   - Захар Осипович, зла у меня нет на тебя, - тихо сказала она и вышла на дорогу.
   К Фиене подбежал Накат, присел и завыл.
   Фиена скинула с левой ноги ботинок, перевернула подошвой кверху.
   - Ты зачем это? - спросил Захар.
   - А сам-то не знаешь? Чтоб покойника не было. - Фиена ушла, поманив собаку.
   ...Когда Марька вышла из кустов, Автоном замахнулся на нее хворостиной, но не достал. На том берегу он сел на дроги с только что срубленными ветловыми слегами, поехал домой. Колеса скрипели, как всегда в последнее время, потому что Автоному опротивело хозяйство. И слеги ему не нужны были, но коли разделили по дворам, он вырубил свою делянку.
   Она шла позади, по пояс в пыли, которую взметала лохматая вершина ивы, волочившейся листьями по дороге.
   - Садись, - велел Автоном, останавливая гнедого.
   Марька прошла мимо, незнакомо решительным шагом.
   Встречь попадались подростки, отводившие коней в ночное.
   - Сам едешь, а жена босоногая по колючкам сбочь дороги ушагивает, сказал один бойкий подросток.
   - Не срами меня, садись, Марька.
   Она остановилась на секунду, потом ускорила шаг.
   Дома ждали ее две коровы. Но нынче она не стала доить их, взяла из люльки сына, села на табуретку у стены мазанки, дала ему грудь.
   - Не наглядишься на своего Гришку! - сказала Фиена и, громко стуча подойником, пошла доить коров.
   Марька, распеленав сына, пересыпала желтой деревянной гнилушкой пахи.
   Домнушка сидела на порожке мазанки, палкой отгоняла кур и воробьев от вянувшей на скатерке лапши.
   - Марька, дай мне своего-то крику на, - попросила Домнушка, протягивая руки на крик ребенка.
   Мальчик пугливо смотрел на белые, как молоко, бельмастые глаза, прилипал к груди матери.
   - Господи, боится он слепую... а прежде любили детки меня.
   Марька ласково уговаривала сына пойти к бабке. Он вздрогнул, очутившись в ее сухих и тонких руках. Бабка держала его на коленях, задыхаясь от горькой радости, целуя теплую макушку, тихо плакала.
   Василиса зашипела на нее:
   - Когда ты развяжешь мои рученьки, сидень? - и пробовала отнять у нее мальчика. Но он уже не уходил от слепой.
   - Господи, услышь мою слезницу, приобщи меня, грешную, ослобони людей от моих обуз, развяжи руки им, - сказала Домнушка.
   Почуяв запах молочной упревшей каши, Домнушка попросила Марьку положить ей ложечки две.
   - Бабаня, каша детская, невкусная. Скоро ужинать...
   Помолчав, Домнушка опять попросила:
   - Сама не своя, едун какой-то напал на меня.
   Пока Марька доставала кашу, маслила, старуха забыла, чего просила. Но когда Марька хотела унести кашу, она вцепилась в чашку, заплакала. Несколько раз промахивалась ложкой мимо чашки, а зачерпнув, заносила куда-то чуть не за ухо. Вдруг широко открылись незрячие глаза, рот повело на сторону. Сползла с каменного порожка, и палка, служившая ей много лет, сиротливо притулилась к косяку.
   Перенесли Домнушку в передний угол под образа. Она попросила у всех прощенья. А после соборования дышала так тихо, будто легкое майское дуновение порхало по избе.
   С чувством светлой грусти Марька помолилась за скончавшуюся... Все корни, связывавшие бабку с повседневной жизнью, отболели, и плыла ее душа в иной мир тишайшего успокоения.
   Фиену в этот вечер какое-то беспокойство так и гнало из дома. К удивлению Автонома, повела коней в ночное, почему-то вырядившись по-праздничному. Спутала в зеленой лощине и заиноходила в совхоз. Не терпелось повидаться со Степаном Кирилловичем, а заодно взглянуть на свою соперницу - жену его. У дубового колка повстречался ей Ермолай верхом на коне. Узнав, что идет она в совхоз, он натянул поводья, свесился с седла, касаясь бородой. Фиениной щеки:
   - А зачем?
   Увертливые ответы Фиены навели его на подозрительные мысли. И он поведал осторожно о совхозном кузнеце, очень схожем с покойным Власом.
   - Сходи тихонько и осмотрительно. В кустах укройся.
   Если он, значит, есть причина блюсти себя, жену не допускать. Только я тебе, мила, не говорил. Может, мае поблазнилось. Земляной дух морочит разум человека. Все в земле и от нее - любовь и злоба, благодать и убийство.
   И она же все прячет. Нет лучше ларя, чем земля - одних убитых сколько, а попробуй нащупай?
   - Растравил ты меня, Ермолай Данилыч. Сна лишусь аи с ума сойду.
   Ермолаю не удалось удержать Фиену от похода в совхоз ни насмешками, ни угрозами.
   - Ну, Фиенка-стерва, если ты брякнешь, висеть тебе вон на том дубке. Ни глазом, ни ноздрей не показывай людям, что узнала его... Ох, девка-баба, сама лезешь в петлю.
   Рабочие мастерской как раз банились в этот час. Зазелененная сиренью баня попахивала дымком и веником на крутом берегу речки.
   Степан Кириллович отправился на песчаную косу нарвать белотала и увидел притихшую за кустом Фиену в розовой кофте, с полушалком на плечах: сидит, вытянув ноги, травинки сует в зубы, перекусывает. Украдчиво и греховно минуту смотрел он на смуглое лицо с горячима узкими глазами, прикидывая, как бы ему после баньки утечь от жены... Поскреб пальцами по груди полосы крест-накрест.
   - Потянуло родимую на подножный корм - травку щиплешь, а?
   Фиена помогла Степану Кирилловичу нарвать татарского мыла.
   - Слушок привел меня к вам: будто из кузнецов ктото про муженька моего знает. Погиб, а вот какой смертушкой повенчала судьба, не ведаю.
   - Ты что ж, Кирпллыч, ушел, и нету, - встретил Афанасьева в бане кузнец Калганов.
   - Тут два нарвешь! Сидит на берегу такая Дуня, что не миновать беды...
   Пока Калганов при меркнувшей в пару коптилке услаждал веником жилистое тело Афанасьева, тот намекнул ему, что бабенка заявилась неспроста, любопытствует взглянуть на него, кузнеца. И даже обрисовал ее облик.
   Уже все, окатившись строщенной водой, пробками повыскакивали из бани, а Влас еще долго ворочался на полке, нагнетая обжигающий пар, тер мочалкой мускулистую грудь, занывшую тревожно. Женщины уже роптали вокруг бани, но он мешкотно одевался в предбаннике, выглядывая из оконца на рассевшихся на берегу рабочих - собрались выпить в складчину. Нехотя зашаркал сапожными опорками по тропе, теребя усы. Красное, с белыми усами лицо Афанасьева засияло над сиренью.
   - Бесстыдник! Мы давно поостыли, а ты распарился там! Как баба после родов. Аида по маленькой пропустим.
   Глаза Власа разбегались - на товарищей, на розовую кофту неподалеку. По этим нешироким плотным плечам, по каштановой шишке на макушке с гребенкой узнал он свою Фиену, ждал ее возгласа, как выстрела в упор.
   Она встала, отряхнула подол юбки, повернулась лицом к нему. На секунду будто рванулась, потом опешила.
   - Пойдем к нам. молодая! - позвал он озорно, подошел, пожал руку. Будем знакомы, раскрасавица, - Калганов Вася.
   Смышленая, поняла его, начала подыгрывать.
   - А что ж с таким кавалером не посидеть? Лишь бы жена глаза пе выцарапала...
   Села в компании мастеровых. Уж что другое, а водку пить не надо было упрашивать Фиену. Играть же, придуряться она привыкла сызмальства...
   Фиена и Влас затерялись в зарослях бобовника.
   - От законной жены прячешься? - Она сомкнула руки за его шеей, прижалась горячим лицом к его.
   "Пропал. Повис на мою шею бубенчик, теперь нигде не схоронишься", думал Влас с тоской под звездным небом, а жена перекатывала голову на его вытянутых ногах и, не понимая тревоги его, говорила о том, как они заживут.
   Для нее все было просто и ясно, как эта игра речки на перекате. И еще она собиралась выцарапать глаза разлучнице, если та, бессовестная, прибежит за ним. И еще бы говорила Фиена, глядя на звезды, радостно чувствуя затылком теплые мускулы его ног, если бы глухие рыдания:
   мужа не остановили ее.
   - Влася, миленок, скажи, что исделать, я все исделаю.
   Горло перегрызу любой гаде.
   - Всем жить охота. Куропатка на гнезде парит, подходишь, не взлетает сразу, а отбежит, чтоб от гнезда увести. Смерть за мной ходит, Феня. Как в сказке: я - голубем, она - кречетом, я - рыбой, она - неводом, я ковыль-травой, она - острой косой.
   - Давай, Влася, в народ залезем. Затеряемся, как иголка в стогу сена, не найдут.
   Влас велел ей притихнуть, даже пригрозил: если хочет в живых остаться, пусть забудет его.
   - Гуляй с кем хочешь, я не осерчаю, не до того мыэ сейчас. Все прощаю, сам грешен. А вот болтовню не прощу, - сказал он, больно сжав ее руки повыше локтей. - Меня ты не видела, понятно? Да и какие мы с тобой муж и жена, если жили недолго и промеж нас легли темные годы совсем разной судьбы? Да и прежде чужими были.
   Вспомни, как женил меня батя на тебе. Докалякались наши отцы по пьянке, твой оставил в залог шубу моего старика.
   - Неужели ты не скучал по мне?
   - А что вспоминать-то? Как ты выкамуривалась? Все, Фиена. Размежеваны мы до гробовой доски. О жизни своен не рассказывай, известна она мне до последнего шага.
   - Ты хоть бы родителям дал о себе весточку.
   - Ни советов, ни вопросов я не хочу слышать. Иди с миром. Спокойная жизнь твоя зависит только от тебя самой. Меня ты не видала, и не было у нас встречи. Со а это.
   Втихомолку, укрывшись зипуном, до рассвета проплакала Фиеза в лощине, где паслись кони, скулила, как осиротезшпи лисенок на сквозняке.
   15
   Теска исподволь отравляла Марьку... С весны хлынул туркестанский суховеи, до времени смолкли соловьи в лугах. Пожелтели травы, на потрескавшуюся землю опали спаленные зноем листья. Вода пересыхала в мелких протоках. Загорелся сухостой в степях, огонь перекинулся на пойменные леса, на колки и уремы. Бежали от жары и дыма лисы, волки, лось однажды проскочил по селу. Вспыхнули пожары по деревням, хуторам и уметам. Поехали по селам погорельцы с обожженными дугами, казахи на верблюдах, голодные, прикладывали ладони ко впалым животам - курсак пропал! Бродяги, богомолки кружили в поисках хлеба...
   Первый раз в жизни Автоном где-то пропадал весь день. Лишь под вечер, пьяно качаясь, забежал в свой дом, хлопнув дверью, чуть с петель не слетела.
   - Я те, шайтан, похлопаю! - прицыкнул на него отец.
   Марька только что вернулась с огорода, снимала с головы платок. Автоном закрыл на крючок дверь, поплевал на платочек и, весь дрожа, стал тереть щеки Марьки.
   Пунцом вспыхнуло ее нежное лицо, и будто впервые он разглядел, как она лучезарна в этом голубом платке, отливающем на ее плечах.
   - Думал, фальшивый на твоих щеках румянец... Фиенка брехала про тебя. Прости, никогда даже словом не зашибу. - Сел на лавку, обхватил свою черную голову руками. - Ничего-то ты не знаешь, и никто из вас не знает, какая судьба поджидает нас. Гулял сейчас у Мавры с одним у-у-умным человеком из Голубовки, Чемоданов его фамилия. Мы не собаки, чтоб свою блевотину жрать - паря не позовем на престол. Но что, говорит, исделали из крестьянина? Да гори, говорит, пылом эта разнесчастная жизнь! Много сала возьмешь со свиного хвоста? Вон рабочий в совхозе без резиновых сапог не желает навоз убирать: тамэ, мол, вот какие микробы, с таракана. А я ног-то не отмываю от навозной жижи. В надоеду работа стала.
   За какие грехи прикован к земле? В навозе копайся, собирай по зерну на калач, а умные смотрят на тебя с высокой колокольни, сохатиком величают, учат уму-разуму кому не лень. А мы как трава - вросли корнями, с места не стронемся. Давал я себе зарок - не выеду сеять. А как застонут перелетные птицы, как запестреет проталинами пашня, так и потянет немыслимая сила в степь. Городские учитывают эту дурь нашу, жмут, все равно, мол, трава не убежит. А ведь, сукины сыны, когда-то ползали, учились ходить по земле... Ну когда будет почет пахарю-сеятелю? Уходить надо, Марька, из села. Подошел к зыбке, где дремал сын Гриня, уткнулся головой в пеленки, зарыдал так страшно, что Марька позвала свекровь.
   Собрали ужинать на дворе. Ранняя луна воспаленно закровянилась на мглистом небосклоне за рекой.
   Фиена затрещала накаленным злостью и слезами голосом:
   - Я все знаю, только молчу. Как меня обманывали насчет Власки? Спасибо, люди добрые намекнули: сходи, Фиена Карповна, к кузнецу Калганову, он вроде вместе служил с твоим покойным... Я наплюю в бесстыжие глаза свекрови и свекру-батюшке. На поповой башке волоска не оставлю от его гривы. Бога обманываете - ваше дело, а над женщиной изгаляться не позволю! Я не какая-нибудь терпеливица божья мать, я активистка! Доберусь и до Власа, скажу ему: жена я тебе, так давай в открытую, в обнимку пройдемся по селу, а то в кустах валяться со мной можно, а другое законное нельзя? Что он такого наделал, что людей боится? Да кого? Тимку Цевнева? Пришибу я этого чертенка. Они и Марьку за Автонома сунули, чтоб свои глаза и уши в чужом доме были. Мало ты ее лупишь, тихоню. Я бы так била, чтоб оглохла и ослепла, вражий подкидыш!
   - Теперь я буду бить тебя, смутьянка! Тебе ведь свет не мил, если люди живут хорошо.
   - Да? Ладно, выведу всех вас, Чубаровых, на чистую веду, за жабры вытащу на ветерок, погляжу, как вы будете разевать рты при смерти.
   - Маша, чего же ты не ужинаешь? - спросил Кузьма.
   - Я не хочу, батюшка.
   - Да как же так? Огород поливала, чуть не весь пруд вычерпала ведрами, а ЕСТЬ не хочешь?
   У Автонома задрожала ложка в руке. Наотмашь плеснул из нее щи на жену.
   - За то, что тайно от меня Гришку крестила! Все вы, маманя, батя, сноха, обманщики! Не могу жить с вами...
   Марька настигла Автонома в калитке, упала в ноги:
   - Прости меня... за все... последний раз...
   Поднявшись из пыли, Марька унесла сына в темную, с завешенным окном мазанку, положила в люльку, перекрестила, задернула полог. Опустилась на колени перед маленьким образом божьей матери.
   "И настанет мой час, и меня вот так же, как мамушку Домнушку, ударит боженька по темени... Господи, почему нелады в доме моем? - заметалась в думах Василиса. - И когда фальшь-то началась? И почему ныне все такие изнутри разветренные".
   ...Автоном долго сидел под старой ветлой. Мимо прошли рыбаки, угнездились на своих прикормленных местах, засеяли воду распаренной пшеницей. Тишина вызревала на реке и в селе, и шум воды в каузе на мельнице за тополями и ветлами лишь усиливал ее мягкость и примиренность. Прямо над Автономом дромеж узорчатой листвы сумерки раздували робкие огоньки звезд.
   "И как же получается у меня шиворот-навыворот? Неужели рожден я для такой несуразной жизни?" - Автоном поднялся, усталый от невеселых дум о своей жизни и о жизни близких людей. Шел по плотине, наступая на свою тень. Под серебристым тополем стоял человек в болом, но подойдя ближе, Автоном увидел, что белел ствол тополя, облитый лунным светом. Такого густого лузного света он никогда не видел прежде.
   "Сам я вынул чекушки из осп, пустил под раскат свою и ее жизнь. Батюшки, но я-то жив... Зачем?"
   Часть третья
   1
   Батюшка в праздники обходил с молитвой все дома, кропя святой водой селян, а Захар Острецов перед отчетно-выборным собранием навещал своих избирателей, не брезгуя их угощениями. Потому-то, видно, и был он своим человеком почесть в каждой семье... Зашел он и к Егору Чубарову в его саманную ухетанную избу на краю Хлебовки. Убедить Егора - значит полсела уговорить...