Василиса пересчитывала деньги, разглядывая на свету каждую бумажку.
   Кузьма, отвернувшись, глядел на свою тень по замерзшему окну.
   - Помогай, отец, как концы с концами сводить, - сказала Василиса. - И что ты не налюбуешься мерзлым окном? Ну, чисто ребенок.
   - Сводить концы? Разные они ныне: один кудельный, другой железный. Ума не приложу... Сынок, куда тебе столько книг? Раньше у благочинного меньше было, ей-ей.
   - А без этих книг, батя, нельзя нынче ни жить, ни помирать, - уже как бы издали отвечал Автоном, расставляя книги по полкам, - слепым котенком не хочется тыкаться по углам. Знать надо, кто мы и зачем живем?
   Родители, не примиряясь в душе с тратами, почтительно поддакивали авось сын выбьется, секретарем сельсовета станет.
   5
   В это время Фпена закончила опускание взятых с банной каменки камней-железняков в прорубь: если забулькает - свекровь попадется невесте ворчливая, а коль тихо уйдет на дно - ласковая.
   Фиена повела девок под сарай, освещая путь фонарем.
   Наряженные передниками овцы глядели на них, не понимая, почему им не дают спать этой ночью. "Стричь нас еще рано, озябнем, зачем же булгачат?" - недоумевали овцы в тревожной ночи.
   - Девки, мне красная овца попалась, что это будет?
   - Алтухов Семка посватает, он ры-ы-жий.
   - Матушки, моему-то барану масти не придумаешь - багряный.
   - Вдовец соломенный Степка Лежачий.
   Перестали девки тараторить и хихикать, как только увидали Марькин передник на шее черного кобеля Наката. Марька открещивалась, робея снять передник.
   - Не миновать тебе Автонома Чубарова. Пропадешь за ним: буран, одним словом.
   - Дурочка, что ли, ты, Марька, неужели руками-то не чуяла, овцу илп собаку обряжаешь?
   - Помню баранчик, рожки у него. А может, теленок, - недоумевала Марька. Давеча, повязывая передник, она чаяла и боялась, что попадется желтый барашек, масти Захара Осиповича Острецова, недобро перебившего однажды ее девпчью тропу.
   В глубине сарая будто послышались шаги и сдержанный кашель.
   - Замрите, - приказала Фиена девкам, - кажпсь, Автоном коням сено задает.
   Фонарь прикрыла подолом юбки и, пригретая теплом, вспомнила озорную присказку: у царя Додона была дочь Алена, половпна брита, половина опалена. Какую берешь? - и засмеялась в рукав. Потом выпрямилась, подняла фонарь над головой.
   - Чур, чур меня! - дурным голосом зашлась Фиена, пятясь.
   Фонарь упал, угасая. Девки кинулись из-под сарая, спотыкаясь, давя друг друга в воротах.
   С визгом залетели в избу перепуганные гадальщицы вместе с бесстрашной Фиеной. Не могла унять она дрожь в коленках и крикливо повторяла, что в углу сарая за коноплей стоит черный обличьем, на башке малахай из зайца. Манечка Шатунова уверяла Василису, что видела рогатого и черного на сеновале - трехпалыми ручищами вязал пырей в пучки. Лагутина Парушка узрела за куриным витым гнездом косматую старуху, чесавшуюся кленовым гребнем в лопату величиной. .По пятам поскакивала на карачках, щекотала под коленками Парушку до самых сеней и сейчас наверняка затаилась за дверьми.
   Кузьма спросил Марьку, видела ли она.
   - Вам поблазнилось, а тебя, Марька, крест оборонял.
   Марька тоже видела, только чью-то широкую спину в
   дубленой бекеше с каракулевым серым воротником.
   - Не воры ли? - встревожилась Василиса, пряча деньги за поголешку чулка. А девки тут же подтвердили:
   крались к амбару две воровски полусогнутые тени.
   Автоном надел меховую безрукавку. Мать велела ему взять топор для обороны. Он усмехнулся, красуясь перед девками своей молодцеватой смелостью.
   - Не улыбь, все может быть, и тати нощные, - сказал отец, - стоят с курком али с ломом у сеней.... только ты башку-то высунешь, прижелезят лоб. Сядь, сам я пойду.
   Надену шапку на палку, хитровато - наружу. Покойный мой тятя...
   Кузьма вскоре вернулся.
   - Хворостины нет на вас, девки. Шляетесь без божьего имени, вот и блазнится. Идите по домам.
   - Да я своими глазыньками видела, батюшка Кузьма, ей-богу, святая икона, честное комсомольское, - настаивала Фиена перед свекром.
   - Перестань, бесстыдная! - осадила ее Василиса. - Не даст старому молвить, так и стрекочет, так и сорочит.
   Забрала волю без мужа. А вы, девки, не прохлаждайтесь, марш по домам и за дело.
   - Боимся, Влсилпса Федотовна.
   Кузьма велел сыну проводить девок, да и ночку под Новый год погулять можно удальцу.
   - Тогда я махну в совхоз к Тимке Цевневу, - Автоном надел тулуп с белым воротником, распахнул черные с изнанки широченные полы: - Прячьтесь, девки! - повернул на Марьку заигравшие синие глаза: - Ныряй, соловей!
   Марька спряталась за девок.
   - Ты заночуй у своего дружка, водой не разольешь вас, Автонома да Тимофея. Гуляй, пока помощница сатаны - жена не запутляла, - говорил Кузьма, выпроваживая сына. - А ты, Фпена, проведай хворого отца. Снеси бутылку да селедку. Поздно уж, останься у родителя.
   "Хитрят, выручку считать без меня норовят", - подумала Фиена. Но ее так и поджигало желание погулять с девками всю-то ноченьку под Новый год. Накинула шаль на голову, сунула рукп в рукава и выметнулась из дома.
   - Завесь, старая, окна, - в голосе Кузьмы звучала неожиданная для Василисы строгость. - О делах посерьезнее свадебных поговорить надо. Не знаю, радоваться пли плакать, мать. Влас объявился, пришел потаенно.
   Василиса пристыла к лавке, ноги отнялись, встать не могла.
   - Врешь, Кузьма?
   - Тарарык тебя, шпшпга старая. Потаенно объявился.
   - Сынок Власушка, где же он? Не тянп жилы! - Василиса решительно вышагнула на средину кухни, собрала в пальцах посконную рубаху на груди мужа. - Искалеченный? Без руки? Без ноги? Где он?
   - Не шуми, ради Христа. Жив и здоров. Сейчас приведу.
   С надворья Кузьма вернулся вместе с высоким человеком в бекеше, в смушковой папахе и белых бурках.
   Оглядевшись зорко, Влас повесил бекешу отдельно от всей одежды, одернул темно-зеленый френч и раскинул руки:
   - Родительнице нижайший поклон.
   Восемь годов пропадал Влас в незнаемых краях - двадцатилетним парнем ушел, вернулся матерый, в отца, широкоплечий, большерукий, только вместо отцовской бороды - черные усы.
   Мать замерла на груди у сына, гладила жесткий рубец на его щеке.
   - Власюта, да это ты ли? Ты живой? Болезный мой, - подняла недоверчиво расцветшее в радостных слезах лицо. - Услыхал господь мою молитву, внял... Но что же исделали над тобой ироды? Как суродовалп несчастного!
   Кузьма выкрикивал вдруг истончившимся голосом:
   - А? Вот он, Влас-то свет Кузьмич. Глядите! - Наткнулся на прищуренные глаза сына, смолк. Вздохнув, напомнил Власу о бабушке Домнушке.
   - Она еще жива? - совсем по-детски обрадовался Влас. Вынул из кожаной сумки пряник и, нагнувшись к запечью, подал старухе. Она ощупала его лицо с витыми, как бараньи рожки, усами, не признавая внука.
   Влас не стал разуверять бабушку. За ужином от водки отказался, не торопясь брал баранину с деревянной тарелкп пятью пальцами, как бишбармак киргизы. Мать потчевала, обещая на завтра зарезать овцу.
   - Ничего не нужно, мамаша. - Влас вынул из бокового кармана френча портсигар, закурил, прижимая папиросу уголком отвердевших губ. Лицо его с годами как бы уплотнилось, выдавались надбровные дуги да крупный, с подвижными крыльями нос.
   В горнице Влас внимательно оглядел книги из библиотеки Автонома, похвалил:
   - Серьезные... даже Ленина сочинения читает. Да, жизнь, знай свое, идет... Значит, меньшой брат женится?
   Вот ему к свадьбе три червонца.
   Родители смутились, отнекиваясь: де, Автоном прознает, будет допытываться, отколь деньги взялись.
   - Каким ремеслом кормился, Власушка? При деньгах, одежа справная? почтительно полюбопытствовал отец.
   - Швец, жнец, кузнец и на дуде игрец... Вообще-то, в орлянку играл на свою жизнь. Не по своей воле, батя.
   - Вон оно что! Ученый, значит. В каких, к примеру, краях жить довелось? Я к тому, что знаешь вес о нас и шабрах.
   - Жил то близко, то далеко, подалее твоей каторги...
   Ну, как он, Автоном, уважительный, послушный?
   - Хозяйственный малый, - ответил отец, - только на книги тратит много, не хочет отстать от Тимофея Цевнева, тот хоть и моложе, да ведь сын образованного человека - шутка ли, отец был механиком у самого князя Дуганова.
   - Сколько сейчас лет Тимке этому? - впритайку спросил Влас.
   - Большой - семнадцать. Посиротила война, да люди добрые не дали упасть.
   - Меньшой Цевнев край как нужен мне. Только сам еще не знаю, зачем? Для спасения или гибели моей?
   - Осподи, отца убили... Тимка-то при чем?
   Влас отпрянул, затрещала табуретка.
   - Батя, неужели меня примешивают? Не проливал я крови Ильи Цевнева... Помолчал, зажмурясь, потом повелительно: - Фпене не проговоритесь о моей ночевке у вас.
   - У нее язык, как у суки хвост. Не человек, а решето - вода не держится, - сказал Кузьма.
   - Да ты что же, сынок родненький, только пришел и бежать?
   - Я, мамака, не заяц, чтобы бегать. Однако жить у вас дольше не могу. Фиене скажите: мол, погиб я. Пусть она замуж выходит. Зачем ей понапрасну сохнуть на корню.
   - Она хоть баламутная, да сердце-то женское... Весь вечер изводила себя ворожбой... - сказала мать.
   - Ты, батя, пойдешь к попу, отслужишь по мне панихиду. Оставляю вам документы о моей смерти. Давно написаны надежным человеком. Только бумагу эту никому не показывай пока. Теперь я не Влас Чубаров, а Василий Калганов. Разумеете, что толкую вам?
   Василиса перекрестилась перед иконой божьей матери:
   - Грех страшный чужое имя красть, от своего отрекаться. Душа того человека, чье имя украл, взыскует.
   - Не я виноват, что природное имя мое изветшало...
   Два раза убивали, а я воскресал то пастухом Сеидниязом, то эскадронным кузнецом Калгановым. В тифу мне привиделось, будто я из самого себя вылез маленький, весь в белом, со свечой в руке и пошел уж другим человеком Васькой Калгановым, а Влас-то Чубаров лежит мертвый с саблей в руке... был у меня дружок Васька - смирный, приветливый. Срубили. Ну, да все оправдается, только бы с линии не сойти... Сейчас я чуток выныривать начинаю, а то вить на самом дне омута задыхался. Жизнь поверх меня бежала. Как облака над дорогой плывут, а дороге-то ужасно скушно дрогнуть на одном месте вечно.
   - Ты, Влас, не в меня ли удался? - спросил Кузьма, с надеждой глядя на сына детскими глазами. - А то ведь я кем только себя ни почитал. Один раз афганцем, другой - немым прикинулся, мычу, а говорить нет веры.
   Может, и ты так же вот заигрался в мечтах?
   - Тебе было пять годков, крестная говаривала: лишку дошлый оголец, не своей смертью помрет, - сказала мать. - Не выходили из головы крестнины слова, когда мчали тебя вместе с конем распроклятые. Уж подыхали бы одни, так нет, потянули в могилку самую молодь. Уганов испортил тебя, затуманил голову, долгосппнный шайтан.
   - Доверился ты Уганову, сгубпл себя. Сынок он князя Дуганова, хоть и приблудный. Да вить черного кобеля не отмоешь добела.
   - Уганов, родные родители, земляного человека понимал. Митрий Иннокентьевич верил в душу нашего племенп, все чины и прозвания пошлп от земляного человека.
   Попробовали бы умники прожить без нас - ни сеять, ни воевать. Ох, тяжела доля добытчика хлебушка. Беззащитен, как пшеничные колосья перед косой. Вот я в чем впноват? Пахал, сеял, чаял старость родителей скрасить.
   Вывпхрили меня из дома, закружили, били, оглядеться ве давали, такие же разнесчастные били, как и я. Сколько раз предел вымаливал у бога: дай мне пожить хоть годик, повидаться с родными, а там вынай мою душу. Вот и достиг я, а помирать неохота, все во мне так вопит: чем я хуже, проклятее других? Аль на мне больше крови? А уж так натосковался по родной земле! Пальцами бы ее всю перемял, грудью согрел. Как вернуться на землю? Одпн пугал меня:
   все равно, мол, всех хлеборобов ободноличат, как семечки в подсолнухе. Вымолачивать, видишь, сподручнее да жернозами давить на масло. А может, к лучшему - тогда мокрому дождь, нагому разбой не страшны.
   - О, господи, - вздохнула мать негодующе. - Не сникай душой.
   - Э-э-э, сынок! - как-то нараспев, с веселым легкомыслием суперечпл Кузьма. - Только под ногами клочок останется, и тогда мужичок, пусть будет стоять на одной ноге, другую подожмет и все равно засеет. Пальцами взрыхлит и засеет. Без него земля заплачет с тоски, кровавыми слезами умоются травы. Хлеборобы, Влас Кузьмич, всякие бывают. Нас три брата, одних матери-отца дети, а закваска разной крепости. Слова у всех людей одинаковые, а умыслы несхожие.
   - Хватит, родные, ничего мне не страшно теперь, окромя черной молвы в народе. Спать надо.
   - И то спи. Умаялся с дороги. Я студень наварила.
   Поживешь, на свадьбе Автонома погуляешь.
   Легли спать каждый на своем месте, но горе согнало всех в горницу.
   - Иль уж деньги фальшивые делал? Или убил кого? - тоскливо маялся в темноте голос матери, сидевшей на лавке в переднем углу.
   - Убивать приходилось, а к деньгам никогда не тянулся. Деньги все фальшивые, мамака, правильных денег не бывает.
   - Помолчала бы, старая шишига, твоего ума только и хватает об деньгах звенеть, - все больше смелел Кузьма в потемках, свесив ноги с полатей. Мало ли кто в кого стрелял, брат - в брата, сын - в отца метился.
   - Подарить милиционеру лошадь, он замнет, а? - прикидывала Василиса.
   - Всю скотину, вплоть до коровы и овцы, запродам под корень, а начальство склоню к доброте и разумению, - хвастливо расходился Кузьма. Вить начальству тоже обуться-одеться надо.
   - Лучше куски под окнами собирать всей семье, чем тебе, дитятко, горемычить...
   - Каяться надо. С открытой душой - путь короче.
   - Короче, а если... к могилке?
   - Не дозволю губпть дите! - повелительно и упрямо сказала Василиса. Ты вон покаялся в глупости, подставил руки под кандалы, каторжанин. Не слушай его, Власушка. Око за око, зуб за зуб - так надо жить средь людей, покуда они не станут братьями друг другу.
   - Нет, Васена, хомут свой каждый должен чувствовать, на чужую шею не наденешь. Жить надо сообща, роем, как пчелки. Чай, уж проходят дикие времена зубовного скрежета.
   - Никогда времена эти не проходили, бородатое ты дите, право. Кровь за кровь - на этом жизнь заквашена.
   Сука самая паршивая за щенка своего бросится на нож, так я-то мать!
   - Времена! Даже бабы лютеют. А ведь создатель материнское сердце вложил в них для любви. Остановиться надо, одуматься, оглядеться. Сколько лет бьют друг другу, пора отдышаться, синяки растереть.
   - Батя, я рад остановиться, а если - сомнут? Есть у меня человек надежа, посоветуюсь с ним. Служил я ему верой-правдой, головой и саблей. Он спасал меня, я - его. Может, блюл для своего оправдания. Связала судьба нас цепью - никакая разрыв-трава не порвет.
   - И как же у вас все перевернулось? Трон царский рушили, помещиков зарпли вместе всем народом, а потом бац-бац - стрелять друг в дружку?
   - Да так вот и получилось: хотели свою, крестьянскую правду отстаивать в особицу от красных и белых... с белыми Мптрпй Иннокентьевич тоже люто рубился поначалу.
   Даже стариков бородачей из уральцев не щадил, а уж на что они темнота, староверы тугоносые. А как Цевнев наладился для красных последнее зерно под метлу забирать у хлебороба, продразверстку осуществлять, отнесло нас в сторону. Думали, временно. Оказалось - надолго.
   - Так-то один будто понарошке запродал дьяволу душу, да бес-то не дурак, до сих пор катается на нем верхом.
   Упадем завтра в ноги самому Захару Осиповичу Острецову, пусть креста на нем нет - сжалится. Росли вы вместе, одну грудь твоей матушки сосали. Не корми ты, Василиса, Захарку в то холерное лето, не жил бы сейчас.
   - Вот и вскормила я, дура, кобеля.
   - Не ту струну трогаешь, матушка. Кобель-то он по бабьей части, а так совестливый, умный. Все ходы-выходы ведут к нему. Далеко пошел Захарка, дай бог ему здоровья, - сказал Кузьма. - Общество довольно им.
   - Захарка с детства ласковый телок, две груди сосал - своей матушки и моей. И сейчас, значит, по душе он всему обществу? И дяде Ермолаю? И Отчеву Максиму? - вкрадчиво расспрашивал Влас. - Дела! Попади похоронные бумаги в руки Захара - свалится камень с его души. Ведь он, поди, все еще страшные сны про меня видит? Придет время, и я гляну в его глаза, заикой сделаю.
   Я бы сейчас наведался к нему, да как бы язык у него не вывалился на порог со страху, - хохотнул Влас в потемках. - А еще больше испугался бы он Илью Цевнева... если бы тот воскрес... - Вспыхнула спичка в его руке, и мать увидела, как он вынул из кармана черный револьвер и положил под подушку.
   - Что же это такое, сынушко?
   - Собачка-молчунок, а уж если гавкнет, до смерти напугает.
   - Хорошие люди не носят таких потаенно. Выбрось в прорубь, - велел отец.
   - Развяжу узлы - выброшу, да не один, а с камнем пудовым. Железо злое замучило, всю душу оттянуло.
   - Тогда в амбаре-то... прости меня, сынок, - всхлипнул Кузьма. - А Захар что? Он не тронул тебя... Тоже с понятиями человеческими...
   - Всем я давно простил, батя родной... простил без надежды, что мне зачтется...
   6
   Обессонел Кузьма. Летний вечер ожил в памяти. Тогда приковылял скрюченный соседский старичок Юдай, всполошил Кузьму:
   - Хлеб забирают! Жарища, ни капли дождя, а они последний хлебушко под метлу гребут.
   Тревожные глаза Кузьмы повело к чадному небу, где вольно парили два коршуна и зной стекал с их крыльев.
   За стеной во дворе брата Ермолая уже покачивались папахи воинов неизвестного Кузьме войска: красного, белого или промежуточно-мужицкого. Подтягивая посконные штаны, Кузьма прошаркал босыми пятками по двору. На каменном порожке погребицы Василиса, невозмутимо спокойная, в черном сарафане, откидывала творог для цыплят.
   - Замок! Штоб тебя разорвало, замок давай!
   - Чего клекочешь? - привстала было на дыбки Василиса.
   Но Кузьма, бледнея скулами, так взглянул в ее глаза, что она легче перышка слетала в сени.
   Черный замок величиной с кутенка-слепыша повис на пробоях дубовой двери амбара. Кузьма скрылся в сенях, унимая дрожь сомкнутых за ноющей поясницей рук.
   Одним глазом смотрел в щелку во двор.
   Глухо загудела копытами накаленная зноем дорога, пригибаясь в калитке, во двор въехал верховой. Соскочил с коня, и тот, мотая потной головой, по-свойски затрусил под лопас, будто дорога в тот спасительный холодок была ему ведома от рождения.
   Высокий, с ремнями, перекрестившими прямую спину, солдат уверенно вытащил из-под амбара ломик, засунул за пробой, уперся коленом в косяк, погнул к земле. Скрипя, пробой вылез из гнезда вместе с деревянным мясом.
   Солдат, ворохнув просторными плечами, полез в амбар.
   Кузьма шагнул из сеней.
   Средь бела дня ломать двери? Рука сама нащупала у стены скребок. Даже робкая птица бросается на разорителей своего гнезда. Кузьма коршуном залетел в амбар.
   Солдат, навалившись грудью на край сусека, пересыпал с ладони на ладонь зерна пшеницы. Закинутая за спину винтовка мешала ему нагнуться ниже, задевая стволом за верхний венец сусека. Он напряженно приподымался на цыпочках, норовя поглубже запустить руку.
   Кузьма прпрос взглядом к белой полоске на его шее, выдавленной вытертым затыльным полукружьем папахи.
   Солдат оторвался каблуками от земляного пола, повертываясь левой щекой к свету, из горсти сыпались зерна пшеницы. В это мгновение, словно напугавшись чего-то, Кузьма и рубанул скребком - хотел для острастки по борту сусека, а угодил по шее. Солдат лишь на секунду резко повернулся всем лицом, ужасный своей неправдоподобной схожестью с кем-то близким. Опустились плечи, сникла голова, и ноги в коленях, как бы истаивая, подгибались.
   В разных краях Хлебовки выщелкивали винтовочные выстрелы, волны конского топота катились по проулкам.
   Кузьма вышел пз амбара, забил пробой на прежнее место. Непоправимой бедой густела в амбаре мертвая тишина.
   На маштаке суглинпсто-желтой масти рыспл, поигрывая плетью, Захарка Острецов. Кузьма стоял в калптке, прислонив отяжелевшую голову к косяку.
   - А где же мой вояка? - невнятно просипел он.
   Захар отмолчался, врезал плетью маштака, аж вспух рубец на крупе.
   Во дворе Захар спешился, устало сел на камень, расстегнул ворот гимнастерки.
   - Испей холодной водицы, Захарий, - сказала Василиса, ставя перед ним ведро, прикрытое деревянным кружком.
   - Ты прежде накорми, Василиса Федотовна, своего молочного сына, суетливо присоветил Кузьма.
   Василиса развалила ножом ноздреватый, пахнувший хмелем калач, положила кусок сала на дежке. Кузьма поставил кружку первача.
   - О Власе лучше не спрашивайте. Жалко мне вас, стариков...
   - Убили? - выдохнула Василиса.
   - Вот оно какое происхождение... Росли вместе, шли вроде в ногу... ты свету белому радуешься, а он... Кто сгубил его? - спросил Кузьма.
   - Влас служит разору душой и саблей - то к нам, то к белым мотается.
   - А ты-то какого войска ратник? - спросил Кузьма.
   - Я красный, справедливости служу. Вот, Василиса Федотовна, хоть Влас мне молочный брат, а попадись од под горячую руку - изрублю.
   - Да как ты можешь говорить мне такие слова? Я тебя моим молоком в жизни удержала! - Василиса плеснула самогоном на Захара.
   - Да я бы сам выпорол Власа, ей-богу! - сказал Кузьма.
   - Все вы за народное дело на словах... Горько заплачете, да поздно будет, дядя Кузьма.
   - Ты не мажь дегтем мою душу, Захар. Я сам давеча...
   Пойдем, покажу, хоть и грех хвалиться этим, да уж так случилось.
   Вошли в амбар, светя сальной плошкой. Взблеснула подковки сапог лежавшего на полу человека.
   - Посвети лучше, дядя!
   Широко открытые серые беспамятные глаза, по шее и лицу наискось запеклась кровь.
   Выпала из руки Кузьмы плашка, чадя фитилем.
   Захар постоял над Власом, ушел молча, расстегивая душивший ворот гимнастерки. Кузьма и Василиса перенесли Власа на погребшщу. Оттирали виски редечным соком. Ночью отец погрузил сына на лодку, увез в камыши.
   Влас то прпходил в себя, то снова проваливался в беспамятство.
   "Почему не уподобил меня господь Михаилу Архангелу, чтобы я бил ворогов, как он змия копьем? Почему не сделал меня коршуном когтить злодеев, как он утят в тихой заводи? Послал ты, господь, мне судьбу Авраама, сына в жертву приносящего", - горько молился Кузьма, глядя сквозь слезы на водянистый закат.
   Когда он на заре принес сыну куриного бульона, Власа не оказалось на камышовой постели в шалаше. Следы увязавших в илистом берегу коней затягивало ряской.
   Из-за ветел разглядел: на том берегу сникал в седле Влас, другой всадник, тонкий, с крепкими, накаленными заревом скулами, поддерживал его. Так вот и увез Уганов Власа...
   - Сынок, ты спишь? Прости меня, не хотел я скребком-то.
   - Судьба, батя. Не ты, так другой бы... Сильно поднажали на крестьян, я пожалел их. Вот тогда-то я пошел с Угановым, понял: глубоко, до печенки, прокусили крестьянина, коли отец рубанул... С того-то момента и повернули мы... к белым, волей-неволей, а служили не тому богу.
   И получилось, как в побывальщине старой: чем больше рубили, тем гуще вставала против нас сила нездешняя.
   7
   Лежал Влас на кровати, на мягкой перине, укрывшись до ключиц лоскутным, на шерсти, Олениным одеялом.
   Обрек Оиену на вдовство, а жалко... Неплохая она баба, только со свистком, да ведь у каждого человека есть при себе какая-нибудь свистулька. Тем-то, может быть, и красен, уманчив человек.
   В полночь мать зажгла лампаду перед образами и, опустившись на колени, стала молиться. Слабый свет размывал тьму на желто-восковых сосновых стенах. Окна, закрытые ставнями, оттаивали сверху, в проталинке мягко бился размочаленный конец веревки, и сидевший на лавке кот все ловчился накрыть лапой этот лохматый конец. Та старая кошка околела, видно оставив котенка в свою тигровую масть. На полатях индевела седая голова отца.
   Сработал Влас кровать из разных обрезков березы, дуба, липы и даже ветлы, потому что в его руках каждое дерево, железка в дело просились. А вот и лишний затес на спинке - знать, на радостях, вырубая голубка, перетянул дрогнувшей рукой, и голубок откололся от доски, слетел на пол. Ладно обработал Влас стамеской впадинку. На нее клал, бывало, отяжеленную думами голову, вскоре наклевавшись горькой калины в семейной жизни с отчаюгой Фиеной. Поначалу он только улыбался на свою языкатую жену, обнимал за плечи, поворачивая лицом к себе: "Оиена Карповна, не сердитесь, ваша милость". Она вскидывала голову, как уросливая лошадь. Каждое утро начинали с матерью перебранкой, будто на узком переезде сцеплялись всеми колесами. И тошно становилось ему, и он проворил во двор к скотине. Там-то радовались его приходу животные... Но когда забрали его вместе с конем в армию, Оиена, ухватившись за стре"мя, плача и ругаясь, бежала аж до одинокой на выгоне ветлы-горемыки...
   Влас сходил на кухню, впотьмах нашел кадку с водой и корец, не спеша тянул пахнувшую деревом холодную воду сквозь зубы. Так же вот давно когда-то, болея оспой, пил воду из этого с погнутыми краями ковша. Заразила его, знать, та самая девчонка Марька, за которую собирается свататься Автоном. Невтерпеж как хотелось оспенному чесаться, а мать спеленала руки за спиной. Развязался и до саднящей сласти, боясь испортить лицо, чесал не подряд, а кулигами. "На лице-то твоем горох молотили", дразнили ребятишки потом. Хромой учитель Парфил Васильевич сожалел, что Влас не подряд пошелушил чересчур уж лепной лик, потому что умные головы получаются у тех, у кого хари страховиднее. Тот учитель и вдохнул в него веру особенную, святую судьбину русского крестьянина, кормильца суетного городского племени, хранителя благостной извечной тайны неподатливой жизнестойкости, мученика за прогрешения заносчивых содомогоморцев.