— И много их? — все еще недоверчиво спросил Петр.
   — Точно не знаю. Наверное, несколько сотен. Здесь большая ткацкая фабрика, железнодорожные мастерские, оружейный завод. Еще кое-какие предприятия помельче. Ну и кустарные мастерские. Рабочих поддержат ремесленники.
   Роберт кивнул на площадь.
   — Кстати, это место называется площадью Красильщиков. Вот там, у той стены, в землю врыты огромные чаны. Им уже лет по четыреста. Ткани, покрашенные индиго в Каруне, известны были еще в средние века. Кстати, это любимейший цвет кочевников-туарегов. Их даже называют людьми с голубой кожей — кожа их приобретает голубоватый оттенок от постоянной носки тканей индиго.
   Он оглянулся, отыскивая глазами Элинор. Художница стояла в нескольких шагах от них и быстро делала зарисовки в своем блокноте. Карандаш легко и бегло касался бумаги.
   В отеле «Сентрал» им действительно были забронированы три комнаты. Собственно, это был не отель, а целый городок зданий — четырехэтажных, трехэтажных. Отдельные домики — маленькие и большие — раскинулись на территории тенистого парка с теннисными кортами и площадками для гольфа, с плавательным бассейном и небольшим зверинцем.
   В центре городка тянулось длинное одноэтажное здание. Здесь размещались контора, ресторан.
   Холл перед стойкой портье был увешан рекламными плакатами международных авиакомпаний. Тут же красовалось на большом щите расписание международного аэропорта Каруны.
   Они заполнили обычные анкеты и получили ключи от комнат — с большими грушами из слоновой кости, на которых были написаны номера.
   — Корпус «би», — сказал портье-южанин.
   Юноши в красных фесках взяли из багажника их чемоданы и пошли вперед, указывая дорогу. В темных аллеях было прохладно, порывами налетал ветерок, и листья громко шелестели. Пахло цветами — пряной свежестью, запахом, неизвестным Петру.
   Все три комнаты оказались на втором этаже.
   — Обедать будете в ресторане или подать в номер, са? — вежливо осведомился старший из юношей, принимая от Роберта чаевые.
   Роберт вопросительно посмотрел на художницу, потом на Петра.
   — Мне в номер, — решительно сказала Элинор и направилась по коридору к своей комнате.
   — А мы будем обедать в ресторане. Закажите два места получше.
   Австралиец заявил это прежде, чем Петр успел открыть рот.
   Откровенно говоря, Петр тоже с удовольствием провел бы этот вечер наедине с самим собой. Только сейчас он почувствовал, как устал — и физически и духовно. Надо было собраться с мыслями, привести их в порядок, разобраться наконец во всей путанице наблюдений и чувств, хаосе событий и впечатлений.
   Но через час они уже сидели в битком набитом ресторане «Сентрал-отеля». Места им были заказаны отличные — у раскрытого окна, выходящего в сад.
   Столик был на двоих. Он стоял за колонной, и свет огромной люстры, освещавшей зал, сюда почти не доходил.
   — Тебя не узнать, — покачал головой Роберт, глядя на Петра, поправляющего галстук. И белая рубашка, и пиджак, и галстук — все это за дни путешествия в «пежо» стало для Петра непривычным, тесным. Воротничок резал шею, пиджак жал под мышками.
   — Да и тебя тоже, — ответил он, глядя, как Боб поеживается в точно такой же сбруе.
   Светлые волосы австралийца были еще мокры. Он осунулся за дорогу и теперь казался почти юношей — чисто выбритый, загорелый.
   Красавец метр, величественный южанин во фраке, принес им толстую книгу-меню: выбор блюд был отменный.
   — Я угощаю! — поспешно объявил Роберт.
   После ванны и часового отдыха Петр чувствовал себя посвежевшим. К тому же сухость и прохлада воздуха Каруны тоже давали себя знать: после Луиса здесь дышалось удивительно легко.
   Австралиец откинулся на спинку стула и принялся пальцами выбивать на столе какой-то мотив. Что-то его волновало.
   — Что-нибудь случилось? — не выдержал Петр. Лицо Роберта стало серьезным, он нахмурился:
   — Мне очень не хочется впутывать тебя во всю эту историю, Питер. Да, впрочем, ты здесь и ни при чем!
   Он вздохнул, задумчиво поскреб чисто выбритый подбородок:
   — Дело в том, что… что… Слова давались ему с трудом:
   — …что… доктор Смит погиб.
   Смысл слов, произнесенных Робертом, не сразу дошел до сознания Петра.
   — Мертв, — уже тверже повторил австралиец. — Покончил с собой.
   — Когда? — невольно вырвалось у Петра, хотя он давно уже все понял — и почему Смит хотел впервые в жизни напиться, и почему исчез лендровер из лагеря, и почему так спешил с отъездом Роберт.
   Но Элинор? Знала ли об этом она?
   — Он оставил мне три письма, — тихо продолжал Роберт. — Родителям, ректору университета и…
   Он запнулся:
   — … и Элинор. Первые два я уже отправил. Только что. Через портье. А письмо Элинор…
   Роберт сунул руку во внутренний карман пиджака и, вытащив оттуда аккуратно сложенный листок бумаги, осторожно положил его перед собою на стол.
   — Вот. Утром я передам его Элинор.
   — Но, — Петр искал слова.
   — Если бы ты видел его лицо, когда он давал мне эти письма, ты понял бы все. Он просил отправить их сегодня вечером — из Каруны, а это…
   Он кивнул на пакет, лежащий на столе.
   — …это отдать Элинор завтра утром.
   — Он… застрелился? Австралиец нахмурился:
   — Нет…
   Петр осторожно коснулся листка, словно желая убедиться в его реальности:
   — Элинор… знает обо всем этом? Но Роберт его не слушал:
   — Я завидую ему. Он выиграл эту партию, а я проиграл. И теперь, что бы ни случилось, он всегда будет стоять между мною и Элинор.
   — Но ведь это чудовищно! — вырвалось у Петра.
   — Я тебе говорил уже не раз: вы, русские, идеалисты. И покойный Смит тоже оказался идеалистом. Немногие из его коллег на его месте поступили бы так, как он. Они просто постарались бы объяснить все по-другому. Или никак бы не объясняли. Ведь без объяснений все гораздо проще и легче!
   Наступило молчание. Австралиец тихонько протянул руку и убрал листок во внутренний карман.
   — Ох и напьюсь же я сегодня! — мечтательно произнес он.

ГЛАВА 27

   Почти всю ночь Петр не спал. И лишь под утро забылся часа на два, чтобы открыть глаза ровно в семь часов.
   Он принял ванну, быстро побрился.
   Кондишен не гудел, но было непривычно-прохладно. Пересохшие губы трескались, в горле першило.
   Петр постоял секунду-другую над пиджаком, висевшим на стуле, потом решительно взял с другого стула свитер, который вытащил из чемодана еще вчера — после ужина. Затем легко сбежал вниз по лестнице, прямо во двор.
   Три четырехэтажных здания стояли буквой «п», замыкая между собой большой теннисный корт, окруженный ровно подстриженными стенками декоративных кустов.
   Между сеткой, обтягивающей корт, и зелеными заборами тянулись асфальтированные дорожки. Кое-где они расширялись, образуя небольшие площадки, на которых стояли садовые скамейки. На одной из дальних скамеек виднелась женская фигурка. Старик северянин, босой, в рваной выгоревшей униформе, тянул шланг, неторопливо поливая и кусты, и асфальт, и корт.
   — Хотите ехать, батуре?
   Петр вздрогнул от неожиданности. Невысокий толстяк в соломенном кепи стоял неподалеку рядом с машиной, выкрашенной в темно-синий и малиновый цвета — цвета такси.
   Лицо его было сонным, он с трудом пытался подавить зевоту.
   — Салам алейкум! — поклонился он и подошел к Петру, окидывая его оценивающим взглядом.
   — Алейкум салам! — вежливо ответил Петр.
   — Батуре впервые в Каруне?
   Английский язык таксиста был довольно приличен.
   — Впервые.
   — Турист? У нас здесь много туристов. Англичанин? Француз? Американец?
   Что-то в таксисте раздражало Петра.
   — Русский, — ответил он сдержанно.
   — А… гид вам не нужен? — голос таксиста был теперь уже без прежней самоуверенности. — Гид и машина. Все туристы обычно нанимают гида и машину. Это очень недорого: гинея в день, или пять шиллингов в час. Я покажу вам рынок, мечеть и старые крепостные стены.
   — У нас есть машина, — ответил Петр, кивая в сторону видневшейся из-за зелени автомобильной стоянки.
   — Извините, батуре… Лицо таксиста потухло.
   — А может быть, вы хотите проехаться без вашего приятеля, один, а? По каким-нибудь делам? Меня здесь, в отеле, все знают. Спросите Джимо. Джимо — это я.
   — Спрошу.
   Женщина, сидевшая на скамейке, встала, и Петр увидел, что это Элинор. Она держала газету. Петр поспешил навстречу.
   — Доброе утро!
   — Доброе утро! — ответила художница. Лицо ее опухло, под глазами темнели синяки.
   — Который час? — спросила она Петра. Он посмотрел на свои часы:
   — Четверть восьмого…
   — Ах, да… А мне показалось, что еще так рано.
   Голос ее был тверд, но движения неуверенны. Она покачнулась, Петр поспешно поддержал ее локоть.
   — Вам лучше сесть, — мягко сказал он и осторожно повел ее к ближайшей скамейке.
   — Лучше сесть, — повторила она автоматически.
   Они сели на низкую, неудобную скамейку, еще мокрую после поливки.
   — Здесь сыро, может быть, подстелить газету?
   — Газету? — Элинор расслышала лишь последнее его слово. — Возьмите. На последней странице.
   Петр только сейчас обратил внимание на газету: это была луисская «Дейли тайме», сегодняшний выпуск для Севера.
   Он быстро глянул на последнюю из шестнадцати страниц — туда, где обычно под красным заголовком «В последний час» печатались самые свежие новости.
   «Смерть американскою ученого» — заголовок набран был мелким шрифтом.
   «Завтра это будет уже на первых полосах», — подумал Петр.
   Он искоса взглянул на Элинор. Художница сидела, устремив безучастный взгляд на серый асфальт дорожки.
   «Наш корреспондент сообщает из Бинды. Американский микробиолог доктор Джеральд Смит, работавший по контракту с медицинским факультетом Луисского университета, погиб от укуса „черной мамбы“.
   Доктор Смит проводил научную работу на плато Грос. Подробности в нашем следующем выпуске».
   Петр положил газету на скамейку.
   Надо было что-то сказать, найти какие-то слова. Но какие? Он откашлялся.
   — Не надо, — поспешно сказала художница, и Петр увидел ее вспухшие, искусанные в кровь губы.
   — Вчера ко мне пришел Боб. Он был совершенно пьян. И нес какую-то чушь, а потом… потом отдал мне письмо Джерри.
   Она замолчала, словно у нее перехватило горло, потом взглянула в лицо Петра.
   — Питер, — сказала она с трудом, — вы должны мне помочь, Питер. Джерри убит. Он убит, как и тот старик, в Бинде.
   Петр осторожно коснулся ее руки:
   — Элинор…
   Художница упрямо наклонила голову — этот жест Петр видел у нее впервые.
   — Я шла к вам, чтобы рассказать. Я специально хотела застать вас одного — пораньше, пока Боб не проснулся. Он вчера был пьян, очень пьян. И нес чушь! Не перебивайте меня, не надо! Лучше слушайте, Питер.
   Она грустно улыбнулась.
   — Джерри был добрый, честный, искренний. Когда Боб сказал мне, что доктор Смит испытывает на людях «обезьянью вакцину», я не поверила. Мне казалось, что Джеральд не может пойти на это. Он верил в бога искренне, как мало кто верит в наши дни. Мы остались одни в палатке, и я думала, что он опровергнет все, что мне наговорил тогда Боб. Я ждала, что все это окажется чудовищной ложью. И я даже была готова простить эту ложь Бобу — ведь он до сих пор любит меня.
   Она замолчала.
   К таксисту, все еще стоящему у своей малиново-синей машины, подошел высокий человек в новенькой и нарядной национальной одежде.
   Таксист вынул пачку сигарет, протянул ее подошедшему. Тот, в свою очередь, чиркнул зажигалкой. Оба закурили.
   «А таксист все-таки неплохо зарабатывает, если курит сигареты», — подумалось Петру.
   — Но Джеральд и не думал что-либо отрицать. Он не видел в своих опытах ничего преступного. Ровно ничего! Ему просто в голову не приходило, что то, что он делает, можно назвать преступлением!
   Она коснулась руки Петра:
   — Постарайтесь понять меня, Питер! Был ли он преступником? Ведь он не считал свои опыты преступными. Он просто не рассматривал их с точки зрения общечеловеческой морали. Мы говорили на разных языках, и какой это был тяжелый разговор!
   Он мне доказывал, что программа утверждена факультетом. Что университет получил от американских научно-исследовательских организаций огромные суммы на ее осуществление, что во всем этом нет ничего противозаконного.
   И тогда я напомнила ему о гитлеровских концлагерях, о цыганах и евреях, о тысячах узников других национальностей, на которых испытывали свои чудовищные вакцины фашистские врачи. Но если там людей заставляли подчиняться силе, то здесь их просто обманывали — им платили шиллинги за то, чтобы они, сами того не зная, были морскими свинками в огромной природной лаборатории, в африканской глуши, где никто и ничего не раскопает и не узнает!
   Голос ее стал глуше:
   — На него страшно было смотреть. Он долго молчал, а потом спросил меня… Вот так… Вы знаете — он порой бывал, как ребенок: «Что же мне теперь делать?»
   Голос Элинор прервался. Петр отвел взгляд. Таксист и подошедший к нему высокий гвианиец внимательно смотрели на них. Заметив, что Петр глядит на них, они поспешно отхверну лись.
   Элинор не поднимала глаз.
   — Как странно! Мы, европейцы, на многое глядим совсем не так, как американцы. Кажется, у них все проще — и Добро и Зло. Но что теперь говорить! Джеральд мертв.
   Она подняла лицо, внимательно посмотрела на Петра:
   — Вы думаете про меня — истеричка, психопатка… Вы ведь думаете так, а? Я знаю: мои знакомые все так думают. И пусть!
   И она опять упрямо наклонила голову.
   — И все же я благодарна Джерри. Он хоть нашел в себе силы умереть.
   Элинор встала:
   — Я хочу, чтобы вы зашли ко мне, Питер. Я прошу вас помочь мне.
   Когда они вошли в номер, Элинор достала из ящика туалетного столика тот самый листок, который Петр видел вчера у Роберта.
   — Мне совестно втягивать вас в это, — сказала она тихо. — Я не прошу вас передавать это письмо кому-либо и куда-либо. Это не ваша борьба. Это борьба наша — Джеральда и моя. Вас же я прошу мне помочь в одном: снять с этого письма фотокопии. Штук пять-шесть.
   — Но…
   — Это простое дело. Их могут делать в любой фотографии здесь, в городе.
   В глазах ее была искренняя мольба.
   — Сделайте это… для меня. Я бы сделала это сама, но… Это письмо передал мне Роберт…
   Она запнулась, потом заговорила, тщательно подбирая слова:
   — Я не верю ему. Я понимаю, это смешно, но в этом деле вы сейчас самый нейтральный человек. Вряд ли кто-нибудь заподозрит, что письмо доктора Смита у вас. Вы меня понимаете?
   Петр кивнул.
   «Ну что ж. В конце концов этого следовало ожидать. Глаголев был прав», — подумал он.
   — Давайте письмо, — решительно протянул он руку. Листок был сложен аккуратно, ровным прямоугольником.
   — Прочтите, — тихонько попросила Элинор.
   «Дорогая мисс Карлисл, — писал доктор Смит.— Извините, что все так получилось. К сожалению, и еще раз, в последний раз я должен поступить на этом свете как непорядочный человек: я не смогу жениться на вас, хотя мое предложение и налагает на меня это обязательство.
   Как много я отдал бы, чтобы мы никогда не были бы с вами знакомы и чтобы вы никогда-никогда не столкнулись бы со всей этой мерзостью, которая связана сейчас со мною. Всю жизнь я хотел быть честным, я хотел жить с чистой совестью — в ладах с богом и людьми. Так жил мой дед, так живут мои отец и мать. Так меня воспитывали. И сейчас я проклинаю тот час, когда гордыня увела меня из нашего тихого захолустного городишки и бросила в скверну, называемую наукой.
   Пастер, Швейцер, Павлов, Флеминг — вот кто были моими идеалами, и я хотел быть похожим на них. Я хотел приносить людям пользу. И вот…
   Сначала я узнал, что наша наука пахнет долларами. И понял, что от этого никуда не уйти. Это был мой первый компромисс. Но слишком поздно я понял, что наша наука пахнет и кровью.
   И опять я поступаю вопреки законам божьим. Бог дает человеку жизнь, бог, лишь бог! может отнять ее. Но то, что я делал на плато, разве это не преступление против всех божеских и человеческих законов? И я осудил себя. Моим судьей была моя совесть — и она вынесла мне справедливый приговор.
   Дорогая, милая моя Элинор! Я так виноват перед вами! Вам слишком много довелось испытать в этой жизни. Мы мечтали, с вами уехать куда-нибудь в глушь, в джунгли, где люди еще не так испорчены, и жить, творя добро.
   Помните, вы мне часто говорили об этом русском? Вы спрашивали самое себя: неужели же и этот человек — чистый и светлый в своем идеализме — станет очередной жертвой нашей проклятой жизни, нашего общества волков и гиен?
   Я был к вам тогда несправедлив. Я откроюсь вам: я ревновал вас к этому русскому. И только теперь я понял — вы относитесь к нему как мать, как женщина, носительница вечного Добра.
   Еще раз молю — простите меня. Я так хотел бы жить, но я не имею на это права: я не могу жить без вас, а между нами — страшное преступление, которое я творил по недомыслию.
   Боже, когда же все это кончится? Когда же люди снова станут людьми? Прощайте…
   Искренне Ваш
доктор Смит».
   Петр молча сложил письмо. Он не мог разобраться в вихре чувств и мыслей, охвативших его. Так вот оно что. Элинор всегда относилась к нему как к беззащитному ребенку. Она даже говорила о нем с доктором Смитом.
   — Вы боитесь?
   Он усмехнулся про себя. Так вот откуда та жалость, которую он видел в ее глазах. Она считает, что он не способен даже постоять сам за себя… Ну ладно!
   Стараясь быть спокойным, он тщательно сложил листок и сунул его в нагрудный карман — под свитер, где лежало уже письмо Стива.
   У подъезда стоял все тот же таксист.
   — Подвезти? — спросил он.

ГЛАВА 28

   Петр решительно шел по широкой, обсаженной зеленью улице, отыскивая взглядом вывеску фотографа. В Луисе они были на каждом шагу, но здесь, хотя он и прошел уже добрых полторы мили, они все не попадались.
   Это был новый город — город белых. Десятки автомобилей самых разных марок теснились на стоянках перед современными зданиями.
   «Джон Холт», «Буш и К°», «Берклейз-оэнк», «Чейс-Манхеттен-банк», — читал Петр вывески контор и отделений заморских банков.
   Улица была пустынна.
   Петр прошел еще с милю, пока сообразил, что вряд ли в этом районе ему попадется фотография: обычно гвианийские фотографы отводили под ателье часть своего жилища, а в этом районе никто этого не позволит.
   Он свернул в первый же переулок, потом в следующий — и неожиданно вышел на площадь, окруженную высоким забором, из-за которого выглядывали крыши складских помещений.
   Из широко распахнутых ворот один за другим выбегали оборванные грузчики, толкавшие двухколесные телеги, груженные тюками. Весело покрикивая, они перебегали площадь и скрывались за воротами напротив, откуда доносились свистки локомотивов, гудки, лязг буферов.
   Повсюду валялись зерна сырого арахиса.
   Солнце быстро поднималось, но все еще было прохладно, даже, пожалуй, холодно.
   Петр подошел к небольшому двухэтажному зданию в конце площади, на котором было написано — «Каруна-терминал».
   У стены вокзала на пестрых узлах сидели усталые люди в грязных белых одеждах, с воспаленными глазами. Здесь же копошились голые дети.
   Пройдя сквозь калитку в заборе из железных прутьев, Петр вышел на перрон, грязный и пустынный.
   В небольшой комнатке вокзала стояли тяжелые грубые скамьи, на них спали люди. Петр постучал в окошечко в стене, прикрытое деревянным ставнем. Оно открылось, и в нем показалось круглое недовольное лицо в фуражке.
   При виде белого владелец фуражки любезно заулыбался:
   — К вашим услугам, са…
   Конечно же, это был южанин: северянин назвал бы белого «батуре», а не «са».
   — Когда пойдет поезд на Луис? — зачем-то спросил Петр.
   — Ничего не известно, са, — весело ответил железнодорожник. — Где-то на дороге авария — столкнулись два поезда. Это бывает, са, — добавил он в утешение.
   Петр улыбнулся: за сравнительно небольшое время, которое он провел в Гвиании, ему частенько приходилось читать о столкновениях здешних поездов.
   Железнодорожник понял его улыбку.
   — Ничего не поделаешь, са. Это Гвиания, са.
   Глаза его смотрели плутовски: мол, мы с вами интеллигентные люди, а что взять с этих дикарей?
   — А как пройти в старый город? — спросил Петр. Железнодорожник оживился и принялся объяснять долго и подробно, косясь на ожидающих поезд северян, которые с изумлением наблюдали, как он храбро беседует с «батуре».
   Оказалось, что до старого города отсюда рукой подать.
   «В старом городе наверняка полно фотографов», — решил Петр.
   Фотоаппарат висел у него на груди, и он то и дело пускал его в ход. Прохожие останавливались и охотно позволяли себя фотографировать. Попозировав и удостоверившись, что их сняли, они весело благодарили и шли по своим делам.
   На Юге все было не так. Там, если кто-нибудь из местных жителей и соглашался фотографироваться, то предварительно требовал за это деньги.
   Немного поплутав, Петр неожиданно оказался на дороге, ведущей через пустырь к тем самым воротам Победы, у которых они останавливались вчера.
   Теперь здесь царило оживление. Мычали горбатые длинноногие коровы, кричали петухи, плакали дети, спорили женщины. Пахло дымом костров.
   Петр остановился перед огромным развесистым деревом у ворот. В тени сидело десятка полтора женщин-южанок в ярких нарядных одеждах. Они торговали всякой мелочью: орехами кола, палочками для чистки зубов, тростниковым сахаром, плодами манго.
   Петр поднял фотоаппарат — и они весело загалдели, закрывая лица руками: это было знакомо по Луису.
   Но группа была настолько живописной, что Петр решил применить уже много раз испытанный им трюк. Сфокусировав объектив на торговках, он повернулся к ним спиной, показывая, что и не собирается их фотографировать — даже поднес к глазам видоискатель, направив камеру в совершенно противоположную сторону.
   И вдруг… Петр даже опустил фотоаппарат: сомнения не было — высокий нарядный северянин, куривший сегодня утром с таксистом во дворе отеля, разговаривал теперь с нищим, не спуская с Петра глаз. Неужели слежка?
   Решив проверить свою догадку, Петр быстро вошел в ворота и, резко свернув направо, пошел вдоль стены туда, где, как вчера говорил австралиец, были чаны красильщиков.
   Он увидел их еще издали. Красильщики, с руками, окрашенными по локоть темно-синей краской, сидели на корточках перед круглыми ямами, то опуская в краску, то вынимая из нее почти черные широкие куски материи.
   Петр подошел к мрачному старику и присел около него на корточки так, чтобы его не было видно со стороны ворот. И сейчас же он увидел, что высокий почти вбежал в ворота. Не видя Петра, он вертел головой по сторонам.
   Старый ремесленник озадаченно смотрел на Петра, механически продолжая окунать в краску кусок ткани. Потом, перехватив взгляд Петра, он обернулся и увидел высокого.
   — Полис, — сказал он равнодушно и не торопясь принялся выкручивать над чаном уже окрашенную материю.
   Петру стало весело: этого уж он никак не ожидал. Он встал и принялся жестами объяснять красильщику, что хочет его сфотографировать. Краем глаз он следил за высоким: тот заметил его и отступил за угол ворот.
   Сделав несколько снимков, Петр вышел с площади на широкую и пыльную улицу, ведущую к центру старого города. Улица была торговой. По обе ее стороны тянулись лавчонки, парикмахерские, мастерские ремесленников.
   Брели носильщики с вязанками дров на голове. Бежали мальчишки. Ковыляли медлительные ослики, звенели старые велосипеды, изредка проносились автомобили.
   Из ворот в белой каменной стене, над которыми висела вывеска с надписью «Туберкулезный госпиталь», вышла группа гвианийцев с закутанными лицами.
   Петр узнал в них туарегов.
   Впереди гордо и властно выступал высокий стройный человек в белом плаще, в чалме, низ его лица скрыт был белой материей по самые глаза. Чуть позади шла группа в темно-синих плащах. Лица их тоже были скрыты. Они несли под мышками длинные прямые мечи в красных кожаных ножнах. И совсем позади покорно тащились изможденные низкорослые люди в коричнево-серых грубых плащах, основательно нагруженные разным скарбом.
   «Вождь, свита и рабы», — решил Петр и с сожалением посмотрел на красавца в белом.
   Неужели это он был болен туберкулезом и приезжал к врачу из своей саванны? Ведь туберкулез в Гвиании означал верную смерть.
   Петр навел фотоаппарат, щелкнул. Повернул кольцо перемотки кадров — и вдруг почувствовал, что пленка не протягивается. «Сорвалось», — с досадой подумал он. А впереди — в самом конце улицы — уже высилось желтое, почти фантастическое здание с высокими минаретами, с зелеными куполами, с узкими окнами-бойницами — знаменитая — мечеть Каруны, о которой говорил ему Роберт.
   Он остановился, соображая, что же делать. Кто-то налетел на него с разбегу. Это был высокий.
   — Извините!