Вдруг быстрая гримаска боли промелькнула у него на лице.
   — Сердце, — сказал он, словно извиняясь.
   Петр помог ему дойти до кресла и… сел рядом с Элинор. Художница приветливо улыбнулась.
   — Вас зовут… мистер Петр Николаев? — спросила она.
   Петр кивнул. В горле у него внезапно стало сухо, и он сделал несколько глотательных движений, прежде чем ответить. Но Элинор спокойно продолжала:
   — Значит, Питер. Я буду называть вас Питер. Петр смущенно пожал плечами:
   — Если вам так больше нравится.
   — Так просто привычнее, — просто сказала художница. Это почему-то разозлило Петра.
   «Ну и черт с тобой! — раздраженно подумал он. — Тоже — покорительница сердец!»
   Он повернулся к профессору, тихо беседующему со Смитом, и залпом выпил рюмку коньяка, которую взял со столика на колесах, подвезенного Томом.
   Смит отказался и от коньяка и от кофе.
   — Сок, только сок! — попросил он Тома. — И не очень холодный, пожалуйста.
   — А вы неплохой ученик! — хохотнул профессор, кивнув на рюмку в руке Петра. — Если это начало, то вы далеко пойдете!
   Он потер жирной рукой тяжелый подбородок и посмотрел на часы:
   — Уже одиннадцать! Пора и на боковую!
   Пыхтя и отдуваясь, он тяжело поднялся из кресла, перевел дух:
   — Ну вот и познакомились…
   Элинор была уже на ногах. Она первая протянула Петру руку:
   — До свидания, Питер.
   Рука у нее была твердая, сильная, рукопожатие крепкое. Элинор на мгновение дольше, чем нужно, задержала его руку. И в ее взгляде Петру почудилась… жалость.

ГЛАВА 5

   Стива все еще мутило, когда он вышел на широкую бетонную площадку перед зданием университетского госпиталя. Голова слегка кружилась от смеси едких и дурманящих запахов лекарств, обрушившихся на него в хирургическом кабинете.
   Он осторожно тронул белый тюрбан свежей повязки и вздохнул: хорошо хоть еще не уложили в госпиталь! Затем сделал несколько неуверенных шагов вниз по серым бетонным ступеням и только сейчас обратил внимание на длинную зеленую машину «шевроле», стоящую несколько в стороне от входа в госпиталь.
   Задняя дверца была открыта, и полицейский офицер, опершись на нее локтем, наблюдал за Стивом. Заметив, что Стив увидел машину, он выпрямился и твердым шагом пошел ему навстречу.
   — Мистер Коладе?
   Рука в белой перчатке коснулась козырька:
   — Прошу в машину!
   — Значит…
   Стив, стараяясь казаться как можно спокойнее, пожал плечами. Да, он давно уже ожидал этого момента. Даже заранее представлял себе, как все это произойдет: многих из его друзей арестовывали в свое время колониальные власти, да и сам Старый Симба… Стив много раз слышал историю его четырех арестов: сейчас об этом рассказывали даже ученикам в школах, это стало хрестоматийным.
   Стив грустно усмехнулся и подумал:
   «А ведь, наверное, когда-нибудь в школах будут рассказывать и о том, как арестовывали нас…»
   И он непроизвольно посмотрел на небо, потом обвел взглядом простор университетского парка, окружавшего разбросанные по стриженым лужайкам серые двухэтажные здания, и устало вздохнул.
   — Прошу, — напомнил о себе полицейский.
   Шофер был в форме, рядом с ним сидел еще один офицер. Севший рядом со Стивом нажал кнопку на спинке переднего сиденья: бесшумно поднялись темные стекла и отгородили их от всего мира. На крыше машины взвыла сирена, и «шевроле» рванулся вперед.
   «Люди полковника Роджерса, — подумалось Стиву. — Плохо, если никто не видел, как меня арестовывали!»
   Он попытался вспомнить — не было ли поблизости хоть случайных прохожих? Нет, как назло, никого не было.
   Машина миновала ворота университетского городка и понеслась по улицам Луиса. Был вечер — тот самый миг, который отделяет шумный и безалаберный ночной Луис от Луиса дневного — озабоченного, делового, спешащего. Короткие сумерки взорвались вспышкой яркого оранжевого цвета — в городе зажглись фонари.
   Голова кружилась все больше.
   «А может быть, все же лучше было бы остаться в госпитале?»
   Стив закрыл глаза и откинулся на сиденье.
   Надо собраться с силами, сосредоточиться. И он решил думать о чем-нибудь другом, только не о том, что ему предстояло и к чему он давно уже был внутренне готов.
   Например, о том же университетском госпитале. Стив уже бывал здесь — навещал больного товарища.
   Сначала нужно было стоять в очереди внизу, около конторки, за которой сидел невозмутимый старик в круглых железных очках, совершенно седой. К нему обращались с почтением, называли его «папа». Он долго и с достоинством листал толстые книги, отыскивая фамилию больного, к которому пришли, старательно читал ее и затем поднимал взгляд на робко переминающегося с ноги на ногу просителя.
   — Доктор велел не пускать, — говорил он в раздумье. — Случай очень серьезный…
   Тогда родственник налегал животом на конторку и выкладывал на нее пару монет.
   — Ну, ну, деревенщина! С дерева, что ли, только слез, — орал старик. — Нечего здесь грязь разводить!
   И, делая вид, что смахивает пыль с конторки, старик ловко сгребал монеты.
   — Папа, будь добрым, — жалобно говорит проситель. — Доктор-то и не узнает!
   — Знаем мы вашего брата, — ворчал старик. — Да что сделаешь! Все мы люди. А доктора тоже, ученые, колют и колют людей. Может, родное лицо увидеть — и лекарства никакого больше не надо. Идите уж, — вздыхал он. — Палату-то знаете?
   — Знаем, не первый раз…
   И родственники — человек пять-шесть с детьми всех возрастов — чинно шествовали в коридор налево — холодный, ведущий в холл, откуда разбегались другие коридоры, крытые по полу линолеумом, по которым сновали девушки в высоких белых наколках и синих форменных платьях с белыми передниками — санитарки.
   У сестер были фиолетовые платья. А врачи — здесь были врачами только мужчины — ходили в белых халатах, коротких, с голыми по локоть руками.
   Санитарки были молоденькими все до одной. По правилам госпиталя здесь могли работать только незамужние — и сестры и санитарки. Как только девушка выходила замуж, ее сразу же увольняли. Но замужем были многие и всеми силами скрывали это от администрации.
   Время от времени разражались скандалы: старшая сестра вдруг начинала подозревать у кого-нибудь беременность, и тогда после осмотра врачом, если подозрения подтверждались, несчастную с позором изгоняли.
   Кто и почему ввел это нелепое правило, никто точно не знал. А требовать его отмены девушки не решались.
   Стив давно уже хотел организовать здесь отделение Конгресса молодежи, но девушки были инертными, да и у парней из конгресса — стоило лишь завести речь об университетском госпитале — сразу же срывались шуточки отнюдь не политического характера.
   Гоке тоже был против.
   — Нам нужны революционные бойцы, а не бабьи юбки, — говорил он.
   «Гоке. Интересно, где он сейчас? И когда он решился на штурм посольства — уже накануне, когда они договаривались о совместных действиях, или в последний момент, у запертых решетчатых ворот?
   Как все-таки Гоке изменился!»
   Они были погодками и родились в одной деревне. Их отцы дружили. И когда на плантации какао, которым жила деревня, напала «черная болезнь» и мистер Грин, начальник района, приказал срубить и сжечь все деревья, их отцы вместе подались на угольные шахты — в Ива Велли. Там был верный заработок — небольшой, но верный. Два раза они приезжали оттуда на рождество, и тогда в их домах собиралась вся деревня. И Стив и Гоке то и дело бегали с пустыми колебасами — сушеными тыквами — к потайному колодцу в роще за деревней — там в большой железной бочке из-под керосина хранился «иллисит джин» — самогон из пальмового сока.
   Иногда администрация района присылала в деревню полицейского — конфисковать «джин». Правда, до сих пор все обходилось — толстый Кардинал Джексон, вождь деревни, всегда умел договориться с чернокожим полицейским, но если готовилось празднество и «джина» изготовлялось особенно много, его на всякий случай хранили в общественном тайнике.
   Празднества обычно продолжались дня три, и потом шахтеры уезжали обратно без единого пенса, но с полными колебасами выпивки — расплачиваться за проезд.
   Лихие водители разбитых грузовиков, окрещенных «буш-такси», считали, что самогон облегчает и сокращает им дорогу, и охотно принимали таких пассажиров.
   На третий год на шахты уехала вместе со всеми своими детьми и мать Гоке. Мать Стива осталась в деревне. Так было ближе к Луису, вернее, к Центральной тюрьме Луиса, где тогда — уже в третий раз! — сидел преподобный Самуэль Огву, родной брат матери. Друзья прозвали его за смелость в борьбе за свободу — Симба — Лев, — и никто тогда не рискнул бы назвать его «Старый Симба».
   Мать ездила навещать его каждый месяц и несколько раз брала с собою маленького Стива. Обычно они долго сидели у высокой тюремной стены и ждали вместе с толпой родственников других заключенных.
   Арестанты, в широких белых рубахах с синими полосами, в таких же штанах и босиком, проходили мимо них небольшими группами — по восемь-десять человек.
   Они шли и размахивали тяжелыми, острыми мачете, которыми косили траву в городских скверах. Полицейский, затянутый в серый мундир, изнемогая от жары, плелся сзади. Вид у него был унылый и измученный, и даже дубинка, свисавшая на шнурке, привязанном к кисти правой руки, казалась ему в тягость.
   Стив все удивлялся: почему когда-нибудь арестанты не нападут на полицейского, не отнимут у него дубинку и не убегут?
   Не бежал и Симба. Правда, его не водили косить траву в городском парке, на стадионе или ипподроме. Его называли «политическим», и начальник тюрьмы, северянин-гвианиец, относился к нему с уважением, не говоря уж о стражниках и других заключенных.
   Потом Симбу отправили куда-то на далекие острова, — подальше от Гвиании.
   Как-то утром, когда мать толкла ямс, а Стив как старший из детей раздувал угли в старой чугунной жаровне, к ним в компаунд пришел учитель — преподобный мистер Эванс Ошилим, в черном сюртуке, торжественный и важный. В руках он держал газету.
   Так Стив узнал, что его отец, как и отец Гоке, как и еще восемьдесят семь шахтеров, бунтовал и требовал, чтобы белые люди платили им больше денег. И тогда были вызваны солдаты — черные солдаты, они стреляли по бунтовщикам. И все восемьдесят семь человек были убиты.
   А потом в деревню вернулись и мать Гоке, и сам Гоке. Он был молчалив и угрюм. Через всю щеку у него была рана, которая долго не заживала.
   Целыми днями Гоке сидел в углу хижины и молчал.
   Они ходили вместе в миссионерскую школу, и преподобный Эванс Ошилим, глядя на них, любил помянуть в своих наставлениях заблудшие души, забывшие о смирении, возгордившиеся и покаранные богом.
   — Я его убью, — после одной из таких сентенций сказал Гоке.
   И Стив понял — Гоке это может.
   Гоке был скрытен. Сколько Стив и другие ребята из деревни ни расспрашивали его о том, как у него появился шрам, он так ничего и не рассказал. Правда, в деревне все равно знали, что он был вместе с отцом у шахтоуправления, когда на шахтеров напали солдаты, но, если бы об этом рассказал сам Гоке, это куда как было бы интереснее!
   Потом вдруг все изменилось. Говорили, что над Африкой дует «ветер перемен».
   Симбу вернули из ссылки. Мало того, он стал главой правительства самоуправления колонии Гвиании, и сам генерал-губернатор сэр Гибс советовался с ним по многим важным вопросам.
   И Стив и Гоке переехали в Игадан, где закончили школу второй ступени, а затем поступили в Игаданский университет, в юридический колледж. С ними было еще несколько юношей из их же деревни.
   За учебу платил Симба, о котором теперь говорили «Старый Симба». Это было и признаком уважения, и… Впрочем, что из того, что кое-кто из юнцов произносил слово «старый» с нескрываемым презрением?
   Стив и Гоке дружили. Но в их дружбе было что-то такое, что заставляло их ревностно относиться к успехам друг друга. Казалось, что каждый из них зорко следил за другим, стараясь не позволить ему ни в чем обогнать себя.
   Они вместе создавали в университете Игадана Конгресс молодежи Гвиании. Сначала это было нечто вроде обычного молодежного клуба, которые тысячами возникали и распадались по всей стране.
   По вечерам они собирались в университетском общежитии или у кого-нибудь из друзей в городе: пили пиво, танцевали под плохонький проигрыватель. Однажды кто-то заговорил о социализме. Это было модно. В стране, только что получившей независимость, все бурлило, кипело. Все ждали перемен.
   Но шли дни, недели, месяцы. Английский флаг, торжественно спущенный на столичном стадионе, казалось, продолжал развеваться над страной. Отгремели звуки гимна Гвиании, впервые исполненные все на том же стадионе, но жизнь, казалось, текла по-прежнему.
   И многие вдруг почувствовали себя обманутыми. Они были словно бы бегунами на длинную дистанцию: бежали долго и трудно, из последних сил, и только ожидание какого-то блестящего, невиданного триумфа поддерживало их. А когда они добежали, оказалось, что на финише нет ни судей, ни призов, ни оркестров и что триумфа не будет, а все пойдет по-старому, словно они ни к чему и не стремились так долго…
   В Игаданском университете наиболее горячие, во главе с Гоке, стали призывать к действиям — немедленным, пусть даже насильственным, но чтобы они, эти действия обязательно принесли немедленные перемены.
   Однажды на очередной студенческой вечеринке Гоке обозвал Стива трусом и буржуазным слизняком. Стив говорил, что, прежде чем браться за оружие, надо разобраться, во имя чего же будет поднято это оружие и против кого.
   — Да здравствует революция! — кричали сторонники Гоке.
   — Но какая революция? Во имя чего? — спрашивали сторонники Стива.
   — Да здравствует социализм! — вскидывал вверх кулак Гоке.
   — Но какой? Марксистский? Прагматический? Африканский? — уточнял Стив.
   Так в университете Игадана появились две молодежные организации с двумя лидерами — Конгресс молодежи и союз «Авангард». Затем эти организации выросли, распространились за пределы университета.
   Иногда они выступали вместе. Так было в дни, последовавшие за убийством Лумумбы, когда разъяренная молодежь штурмовала американское, бельгийское и французское посольства. Затем демонстрировали в поддержку бастующих портовиков. И вот теперь — у посольства США.
   Стив вздохнул: не надо все-таки было громить посольство!
   Шофер сбавил скорость. Желтые отблески редких фонарей набегали и уплывали, и все опять погружалось в темноту.
   Но в машине вдруг стало легче дышать. Вентиляторы на щитке приборов с тихим гудением жадно всасывали воздух — свежий, прохладный, пахнущий только что политой землей садов и ночной листвой.
   Стив несколько раз глубоко вздохнул: такой воздух во всем Луисе был только в районе Дикойи, бывшем белом сеттльменте. Теперь Стив знал, куда его везут — в тюрьму Кири-Кири, замок из серого камня, выстроенный еще сэром Дунканом, первым генерал-губернатором Гвиании.
   По странной иронии судьбы здесь, на мысе Дикойи, насквозь продуваемом океанскими ветрами, наслаждались микроклиматом те, кто стоял на высшей ступени гвианийского общества, и те, кто оказался низвергнутым на самое его дно — в тюрьму для особо опасных преступников.
   Машина плавно остановилась. Офицер, сидевший рядом со Стивом, открыл дверцу и вышел.
   Нет, это еще не тюрьма! Стив сотни раз видел Кири-Кири вечером: серые стены, залитые ослепительно белым светом прожекторов.
   Хорошо знакомый голос произнес приветливо:
   — Хэлло! Мистер Коладе! Как вы себя чувствуете?
   Из темноты появилась фигура человека в белой рубашке. Человек сел в машину рядом со Стивом.
   — Полковник Роджерс?
   Стив вздрогнул от неожиданности.
   — Да, это я. Я попросил, чтобы вас привезли сначала сюда, в Дикойи. Извините, что не приглашаю вас зайти в мой дом. Роджерс поудобнее устроился на сиденье, делая вид, что не замечает удивления Стива.
   — У нас сейчас мало времени. Мало даже для самого короткого делового разговора.
   Он сделал многозначительную паузу.
   Полицейские на переднем сиденье поспешно выскочили из машины.
   — У меня к вам есть деловое предложение, мистер Коладе, — продолжал Роджерс. — Подождите секунду — и не возмущайтесь. Повторяю, у нас мало времени. К тому же я от вас ничего не требую: я лишь хочу, чтобы вы помогли человеку, спасшему сегодня вашу жизнь. Ему из-за этого грозят крупные неприятности. Вы можете ему помочь.
   — Что? — от неожиданности голос Стива стал хриплым. — В госпитале мне сказали, что меня привез мистер Рекорд, аспирант университета. Какие у него могут быть неприятности?
   — Вы ошибаетесь. Вас спас другой человек.
   Роджерс затянул паузу, явно наслаждаясь растерянностью собеседника.
   — Кто он? — не выдержал Стив и кашлянул — в горле было сухо.
   — Русский. Петр Николаев. Запомните это имя. Стив закрыл глаза. В голове гудело.

ГЛАВА 6

   В дверь постучали — негромко, но настойчиво. С вечера Петр забыл задернуть шторы, и теперь в комнату сочился серый рассвет, мглистый и холодный. Над балконной дверью тихо гудел кондишен. Холодный воздух, нагнетаемый им в комнату, удивительно гармонировал с холодностью утреннего света.
   — Войдите, — сказал Петр.
   Дверь отворилась, и на пороге появился Том с подносом в руках.
   — Утренний чай, са, — сказал он скучным и сонным голосом. Ему было холодно, и он набросил на спину серый рваный свитер, завязав рукава у себя на груди. На голову он натянул теплую шапочку, похожую на шерстяной носок.
   — А я не просил чай… — удивился Петр.
   Том остановился в нерешительности на полпути к кровати. На подносе стояла чашка с чаем, маленький молочник, сахарница — все из белого фаянса.
   От удивления с гвианийца сонливость сняло как рукой. Он не знал, что ответить, и стоял с открытым ртом. Вид его был до того комичен, что Петр невольно улыбнулся.
   В ответ на лице Тома появилась широченная улыбка.
   — А разве там… в России… не подают чай в постель, са? — спросил он и поставил поднос на столик около кровати.
   «В России».
   Всего лишь сотня часов прошла с того момента, как ИЛ-18 поднялся в небо с Шереметьевского аэродрома и Петр с волнением смотрел, как за стеклом иллюминатора теряют свои очертания домики и дороги, как вместо леса расплывается зеленый ковер, из зеленого превращающийся в голубой, а затем и в серый.
   Сейчас, при воспоминании об этом, Петру вдруг стало немножечко тоскливо, словно он потерял что-то, чего не должен был терять.
   Том вышел, осторожно закрыв за собой дверь.
   Чай был густой, бурого цвета и необычного вкуса. Петр тут же окрестил его «пойлом» и отставил чашку. Зато молоко было свежим, холодным, и он выпил его прямо из молочника, затем откинулся на подушку и закрыл глаза.
   «Как-то там сейчас», — думал он, вспоминая поселок в Подмосковье, тихий и зеленый, где среди старых яблонь стоял его родной дом. Здесь он родился, здесь он ходил в школу, отсюда уехал в Ленинградский университет.
   Довоенные годы он помнил смутно. Они ассоциировались в его памяти с ярким, звонким Первомаем, когда отец взял его в Москву и нес на плече в колонне веселых, празднично одетых людей, а он изо всех сил размахивал красным флажком на новенькой, пахнущей смолой круглой палочке. И теперь, когда говорили «до войны», то время казалось ему сплошным праздником, разом окончившимся тревожным днем, когда взрослые вдруг столпились около столба с большим черным репродуктором, а они, мальчишки, еще не понимая серьезности происходящего, весело бежали по улице и радостно кричали: «Война! Война!» — пока кто-то не цыкнул на них, и они вдруг присмирели и тихо разошлись по домам.
   Отец ушел в первый же день… И теперь Петру вспоминались серые треугольники писем, завтраки, которые давали им в школе, — пюре из сладкой, мороженой картошки с кислой капустой и кусочком тяжелого, похожего на глину хлеба.
   В школе Петр учился хорошо, но особенно увлекался историей и географией. Причиной тому была книга, которую подарил ему перед уходом на фронт отец. Это было иллюстрированное издание, называвшееся «История географических открытий», и Петр не расставался с ним ни на минуту. Он десятки раз перечитывал уже хорошо знакомые главы и мог часами рассказывать их содержание мальчишкам, валяясь на золотистом пляже у Клязьмы или забравшись осенним дождливым вечером на чердак сарая, где пахло сеном и кошками.
   Отец пришел с фронта без единой царапины. И хотя грудь бравого гвардейца-танкиста была увешана медалями и орденами, Петр чувствовал себя неловко: у многих его друзей отцы не вернулись совсем, у других пришли инвалидами.
   Живой, непоседливый, вечно придумывавший какие-нибудь шальные игры, Петр слыл в поселке заводилой. И уже на второй день пребывания дома отец отшлепал его своим широким солдатским ремнем — соседи пришли жаловаться, что Петька с командой разобрал у них сарай, а доски пустил на крышу «штаба» — землянки в лесу, в которой все местные мальчишки собирались курить самокрутки из сосновой хвои.
   После взбучки отец приказал Петру отвести его к «штабу», осмотрел землянку, раскритиковал ее, велел разобрать и вернуть доски соседям. Сарай они восстанавливали под его руководством всей командой.
   Отдыхал отец дома от силы дней десять, а потом пошел в соседнее автохозяйство. Там ему предложили заведовать гаражом. Но он отказался.
   — Эта работа для инвалида, а я мужик здоровый, — рассудил он, — покручу-ка еще баранку.
   Ему поручили дальние рейсы.
   Уже потом, через несколько лет, Петр понял, в чем было дело. Он понял это, слушая в редкие вечера, когда отец бывал дома, рассказы о походе в Венгрию, Румынию и Австрию, о далеком Дунае, Карпатах и Альпах. Ветер странствий, подхвативший солдата во время войны, не переставал звать его в дорогу.
   Это оказалось заразительным. И когда Петр, сдавая на исторический факультет Московского университета, недобрал одного очка и ему предложили поступить на истфак в Ленинграде, он даже обрадовался этому. С собою он взял и том «Истории географических открытий».
   Ленинград. Все свободное время — а его оказалось вдруг так много, ведь теперь не нужно было, как в школе, каждый день сидеть над тетрадями, готовя уроки! — Петр бродил по городу. Он буквально жил Ленинградом: его набережными, чугунными решетками мостов, торжественной тишиной музеев…
   Так он впервые оказался и в Музее этнографии. И здесь перед ним ожили страницы «Истории географических открытий». Петр приходил в музей все чаще и чаще. Сначала он бывал здесь один. Потом, увлеченные его рассказами, пришли трое однокурсников, с которыми он делил комнату общежития. И так уже получилось, что он вдруг оказался старостой научного кружка этнографии, в который и вовлек почти весь свой курс.
   Именно в те дни Петр вдруг понял, как мало знает и умеет.
   Он пытался вести дневник, на первой странице написал:
   «До окончания университета стать всесторонне развитым человеком: выучить английский язык, научиться фотографировать, печатать на машинке, водить машину, стрелять, хорошо плавать. Изучить стенографию. Прослушать курсы лекций по музыке, живописи, архитектуре…»
   Дальше дневник не продвинулся, но все, что было записано на первой странице, осуществилось. Все, кроме стенографии. Зато английским Петр овладел неплохо.
   Его тянуло к спорту. Сначала было увлечение штангой, потом боксом. Бокс сменился автогонками.
   Но чем бы он ни увлекался, чем бы он ни занимался, Африка оставалась его единственным настоящим увлечением. Он мечтал о поездке в далекие жаркие страны, о поездке, в которой ему должны были бы пригодиться и английский язык, и бокс, и все, чему он учился в университете.
   По-настоящему это началось, когда он познакомился в Музее этнографии с человеком, всю жизнь посвятившим Черному континенту, много ездившим в свое время по свету, а сейчас прикованным многочисленными болезнями к тихому кабинету при музее.
   Ни с кем еще Петр не чувствовал себя так легко и свободно, как с этим своим новым знакомым. Они подружились. И чем чаще Петр встречался с ним, тем больше его к нему тянуло. Старик буквально бредил Африкой. Особенно много он говорил о Северной Гвиании — пожалуй, единственном уголке Западной Африки, где он не побывал и куда собирался поехать: «Вот только здоровье чуть поокрепнет — и тогда…»
   Он-то и рассказал впервые Петру о падении султана Каруны и бравом лорде Дункане. Потом он подарил Петру редкую книгу — том писем самого Дункана, — и Петр забыл даже об автогонках.
   Да, лорд Дункан был в Англии чуть ли не национальным героем. Еще бы! Когда в конце девятнадцатого века европейские державы, словно голодные хищники, набросились на Африку и со скандалами стали делить ее, лорд Дункан был именно тем человеком, который урвал для Англии львиную долю добычи.
   Его прекрасно обученные и хорошо вооруженные отряды захватили в Западной Африке огромную территорию султаната Каруны, находившегося с Англией в договорных отношениях. Официальным предлогом для разрыва договора о дружбе и мире послужило убийство английского офицера и отказ султана Каруны выдать убийцу. Но участь султаната была решена еще раньше — когда на его северных границах появились отряды французских экспедиционных войск. И лорд Дункан, генерал-губернатор британских колониальных владений, граничащих с султаном с юга, не мог допустить, чтобы французы проглотили такую добычу. Английский офицер погиб весьма кстати.