* * *
   Рыжего хунгуза охранники выволокли из камеры почти сразу, а спустя два часа его принесли обратно – жутко избитого, с заплывшими глазами и окровавленной головой. Швырнули на каменный пол, хлопнули дверью, и только тогда к нему кинулись его друзья. Приподняли, бережно отерли лицо смоченными слюной тряпочками, и лишь после этого он, повернувшись к новичку, сумел выдавить несколько слов:
   – Все, сестренка… Теперь тебе конец.
   Той же ночью на Курбана напали. Четверо самых опытных и решительных хунгузов под руководством все того же рыжего сняли с одного из крестьян крепкую хлопчатую рубаху, свернули ее в тугой и достаточно крепкий жгут, а спустя три часа после сигнала ко сну изготовились навалиться на пришельца с двух сторон.
   Курбан следил за приготовлениями своих противников, даже не открывая глаз. Он знал, что с четверыми ему не справиться, а потому избрал иной путь, и когда дело стало близиться к развязке, расслабился и начал медленно и методично успокаивать биение сердца – на восьмую часть реже нормы, на шестую, на четвертую… Так что когда они кинулись его душить, Курбан просто вылетел из тела и повис под потолком. Тогда и появилась Мечит.
   Прислуживающая Эрлику Обезьяна-богиня заглянула Курбану в глаза, сморщила черное и без того морщинистое личико и что-то произнесла.
   – Что? Что ты сказала? – не понял Курбан.
   Мечит с трудом подняла слабую от неизбывного голода правую лапу и показала вниз, туда, где четверо хунгузов уже навалились на безжизненное тело и, обмотав скрученную в жгут рубаху вокруг шеи чертова монгола, изо всех сил пытались его задушить.
   – Они не смогут меня убить, Мечит, – улыбнулся богине Курбан. – Сердце стоит, кровь почти не движется…
   Обезьяна состроила недовольную гримасу и отрицающе замотала головой.
   – Вот и я думаю, что не смогут, – уже менее уверенно произнес шаман, – дыхания-то у тела все равно нет… что они остановят?
   Мечит раздраженно взвизгнула, и Курбан снова ее не услышал – лишь догадался по ее скривившимся губам, что она не в духе. Затем, думая, что ее острое недовольство касается оставленного им тела, он спустился еще ниже и прислушался.
   – Готов, – повернувшись к рыжему предводителю, произнес один из хунгузов.
   И тогда Рыжий Пу поднялся со своей лежанки, пошатываясь, подошел к распростертому на каменном полу телу, презрительно пнул его и повернулся к якобы спящей камере.
   – Когда начнут допрашивать, никто ничего не видел и не слышал. А кто язык распустит – и до следующего утра не доживет, будет как этот…
   Камера ответила гробовым молчанием, словно и впрямь никто ничего не слышал и не знал.
   Курбан снова приподнялся над телом, поискал глазами Мечит, но она уже таяла в воздухе, слабо шевеля губами и, судя по вялым жестам, явно упрашивая своего верного раба чего-то не делать.
* * *
   Возвращение в тело оказалось куда как мучительнее и дольше, чем предполагал Курбан. Почти весь остаток ночи он медленно, шаг за шагом увеличивал пульс, а едва солнце проникло в камеру, открыл глаза. Ужасно болела передавленная до синяков шея, в горле першило, а грудь буквально разламывалась пополам.
   Он жадно вдохнул пропитанный испарениями двух десятков немытых тел воздух, закашлялся и с трудом сел. Обвел камеру помутившимся взором и увидел в глазах сокамерников то, что и ожидал, – леденящий ужас.
   – Ты… – хрипло произнес оживший мертвец и властно ткнул пальцем в растерянно моргнувшего заплывшими глазами рыжего зачинщика покушения, – ты перейдешь во владения Эрлик-хана нынче же вечером. Готовься.
   Тот громко икнул.
   – А сегодня я – Святая Мать всего Уч-Курбустана и ваша госпожа – буду отдыхать, – добавил Курбан и начал медленно раздеваться.
   Несмотря на начало зимы, здесь, в камере, было ужасно душно, и он сбросил с себя засаленную ватную куртку, стянул через голову подаренную русскими нижнюю рубаху, развязал шнурок на поясе и знаком показал ближайшему сокамернику, чтобы тот помог ему стащить рваные сапоги, а затем и штаны. Затем Курбан подтянул поближе две спешно покинутые соседями подстилки и, кривясь от боли, вольготно разлегся.
   – Принесут завтрак, оставите всю вашу воду мне… – уже засыпая, пробормотал он. – А того, что помогал мне снять штаны, я назначаю Великим ханом камеры. Всем слушать его, как меня…
* * *
   Вдовствующую императрицу Цыси в последнее время мало что радовало. Трижды в день ей подавали трубку с опием. А раз в два-три дня – по настроению – ее изо всех сил ублажали принятые в Студию исполнения желаний один-двое молодых, симпатичных и тщательно отобранных из двух сотен кандидатов живописцев.
   Она улыбнулась. Когда последнему живописцу, совсем еще зеленому, лет семнадцати от роду, объявили, что Великая императрица изъявила священное согласие принять его во Дворце Море Мудрости, он совсем растерялся.
   Впрочем, вскоре малец освоился и вошел в Зал Человеческих Радостей, не спутав ни одной части довольно изысканного ритуала. Она велела ему сесть, поговорила о его семье, поинтересовалась возрастом, а потом неожиданно спросила:
   – Вот ты умеешь рисовать, а сможешь ли ты определить возраст картины?
   – Я человек маленький, – испугался парнишка, – учился немного, но попробовать могу…
   – Тогда я покажу тебе одну вещицу, – поманила его Цыси к себе.
   Понятно, что мальчишка возраста ее «вещицы» так и не определил, а на все ее игривые вопросы, задыхаясь, бормотал, что эту картину как вчера написали…
   Цыси вздохнула. От постоянного чувства неудовлетворенности ее, многоопытную шестидесятичетырехлетнюю императрицу, не спасали даже эти гибкие молодые тела.
   Цыси отнюдь не была глупа и, несмотря на лживые доклады царедворцев, понимала: в принадлежащей ей Поднебесной империи многое не в порядке. Во-первых, как только иностранцы захватили главные порты, не был построен ни один новый дворец, как ей сказали, потому, что очень уж упали доходы казны. Во-вторых, ей все чаще стали говорить, что снова подняла голову Триада, в очередной, десятитысячный, наверное, раз нагло объявившая войну всей имперской семье. Но главное – резко сократился приток постоянно поступающих к ней со всех концов империи подарков.
   Императрица пока не могла определить, почему подарков для нее – Матери всех народов Поднебесной – стало меньше, а выглядели они беднее, чем раньше, но одно знала совершенно точно: это самый опасный признак. Она принялась вызывать своих сановников – одного за другим, донимать их дотошными расспросами о положении в стране, а затем и об их личных доходах, и вот тогда сановники пугались по-настоящему и говорили правду.
   – Это все чертовы французы, Ваше Величество, – с размаху тыкались лбами в полированный пол выходцы с юга, – они все у нас отняли!
   – Проклятые русские прокладывают дьявольскую дорогу прямо по могилам наших предков, – едва не рыдали чиновники из провинции Мукден, – поэтому удача и отвернулась от наших домов…
   – Это все Триада, – жаловался губернатор Шаньдуна Юй Сян. – Объявили себя ихэтуанями – Кулаками Справдливости, а в результате даже я опасаюсь ездить по дорогам провинции!
   Они так сильно горевали и столь часто сетовали на методичное разграбление империи длинноносыми заморскими купцами, развращение народа хитрыми христианскими миссионерами и на террор со стороны бойцов-ихэтуаней Триады, особенно в Шаньдуне, что однажды Цыси не выдержала:
   – Немедленно подготовить мой Декрет губернаторам провинций, – приказала она Дэ-Цзуну. – Я – Лучезарная и Милостивая, Отец и Мать всего народа Поднебесной и ваш Десятитысячелетний Господин – повелеваю…
   Дэ-Цзун оторвал голову от пола и замер. Ему не было нужды запоминать все титулы Цыси – их знал каждый писарь, но суть ее распоряжения он был обязан ухватить абсолютно точно.
   – Пусть каждый из нас приложит все усилия, – с напором, глядя прямо перед собой, диктовала раскрасневшаяся от возбуждения императрица, – чтобы защитить свой дом и могилы предков от грязных рук чужеземцев.
   Лучезарная и Милостивая на секунду приостановилась, и черты ее божественного лица немного смягчились.
   – Донесем эти слова до всех и каждого в наших владениях.
   Дэ-Цзун поклонился.
   – И еще, – после паузы добавила Цыси, – мне надоело слушать жалобы на этих бандитов-ихэтуаней из Триады. Надо бы назначить на должность губернатора Шаньдуна человека порешительней.
* * *
   О новом декрете императрицы и новшествах очередного губернатора соседнего Шаньдуна Юань Шикая начальник Гунчжулинской тюрьмы Ци Юяань узнал из газет. И если в декрете Цыси ничего нового для себя офицер не обнаружил, то вот инициатива нового губернатора его изрядно поразила.
   Ничуть не опасаясь последствий, Юань Шикай издал «Временное положение о запрещении деятельности бандитов-ихэтуаней», по которому все лица, как гражданские, так и военные, изучающие приемы кулачного искусства в среде ихэтуаней или одобряющие их действия, подлежали немедленной казни.
   Пораженный начальник тюрьмы сразу же переговорил с амбанем Гунчжулина, и тот подтвердил, что противостояние имперского двора и Триады вышло на новый уровень.
   – Я слышал, что кое-где даже армия приказы получила, – сказал амбань, – расстреливать каждого бойца ушу. А если кто из армейцев этого не сделает, казнят всех – от командира до рядовых. Как при Чингисхане…
   Пораженный начальник тюрьмы тут же вернулся на службу, приказал подать себе чаю и задумался. Он понимал: если декрет начнет действительно исполняться, можно сделать неплохую карьеру – просто регулярно предавая смерти попадающих в руки правосудия хунгузов!
   Здесь была только одна опасность: преждевременная казнь тех, кто что-то знает и может выдать еще и своих друзей. Но если все хорошенько продумать – начальник тюрьмы улыбнулся и тронул пальцем подаренную ему подчиненными тушницу в виде веселой маленькой обезьянки, – он мог бы начать уже сейчас, хоть с того же Рыжего Пу!
   Начальник тюрьмы вскочил и, дважды повернув ключом, открыл тяжеленную дверь старого голландского сейфа. Достал с металлической полки дело Рыжего Пу и открыл посредине.
   «Маленькая лошадка в порту Киао-Чао… Старший брат в порту Киао-Чао… дедушка в порту Киао-Чао…» Вплоть до поимки полицией карьера Рыжего Пу развивалась абсолютно логично и последовательно.
   «И если его посадить на пару недель в одиночку на хлеб и на воду… он может и начать говорить», – удовлетворенно усмехнулся начальник тюрьмы и позвонил в колокольчик.
   На пороге мгновенно вырос дежурный сержант. – Рыжего Пу – в одиночку, – жестко распорядился начальник тюрьмы. – На место этого монгола.
* * *
   Курбан не проснулся, ни когда уводили рыжего хунгуза, ни когда в камеру принесли завтрак. И лишь к обеду он открыл глаза и, кряхтя от боли в шее, осторожно приподнялся.
   – Где моя вода?
   Сокамерники встрепенулись и, схватив свои глиняные чашки, начали стекаться в центр.
   – Обмойте мое тело, – властно распорядился Курбан. – Все, целиком…
   Арестанты растерянно переглянулись. Они все еще помнили, как неожиданно ожил этот труп, а потому немного Курбана побаивались. Однако теперь перед ними сидел просто голый евнух – пусть и очень живучий, и никто не решался «потерять лицо» и подчиниться ему первым.
   – А ну-ка, расступись, – угрожающе произнесли справа, и Курбан увидел, как сквозь мгновенно распавшуюся надвое стену арестантов пробираются его вчерашние убийцы – все четверо.
   – Лягушка думает, что она – Император Неба, – презрительно процедил самый старший.
   Курбан улыбнулся; еще с тех времен, когда он жил в старом буддийском монастыре, он знал: с первого раза утвердиться не удается почти никому.
   – Где рыжий? – поинтересовался он. – Пусть подойдет.
   – Рыжего Пу конвой увел, – важно произнес старший, – я с тобой разбираться буду.
   Курбан удивленно поднял брови, но тут же сосредоточился; сейчас, при свете дня, когда глаза противника хорошо видны, у него все должно было получиться.
   – Посмотри на мои руки, – почти приказал он и выставил свои ладони вперед.
   Хунгуз невольно пригляделся.
   – А теперь посмотри на свои, – не давая противнику опомниться, предложил Курбан. – Ты видишь: они непохожи.
   Хунгуз растерянно поднес ладони к лицу и вдруг тряхнул головой, как собака шкурой; он уже чуял осенившее его наваждение.
   – А теперь сядь, – приказал Курбан, и тот, удивляясь тому, что подчиняется, осторожно присел рядом.
   – Жаль, что рыжего увели, – покачал шаман головой, – хотя… ты же сказал, что будешь вместо него!
   Хунгуз побледнел, попробовал встать и… не сумел.
   – Никто не сумеет пошевелиться, пока я не разрешу, – твердо обозначил размах своей силы Курбан, но тут же опомнился и ткнул пальцем в назначенного им Великим ханом камеры арестанта. – Тебе двигаться разрешаю.
   Тот с облегчением переступил с ноги на ногу.
   – Обмой меня, – с кряхтением разлегся на подстилках Курбан, – и побыстрее: Мечит не может ждать так долго, а я такой… грязный.
   «Великий хан» рухнул на колени и, расплескивая воду, начал торопливо обмывать пропахшее едким потом тело скопца. Курбан прикрыл глаза – у него, хвала Великой Матери, снова все получилось.
* * *
   Новый губернатор Шаньдуна Юань Шикая торопился. В течение первой же недели он послал несколько полков на захват и уничтожение всех монастырей, в которых изучали ушу и кунг-фу.
   – Истребить всех! До последнего мальчишки! Чтоб и семени их в Поднебесной не осталось! – жестко инструктировал он военачальников. – А я казню каждого, о ком узнаю, что он проявил слабость к врагу!
   Генерал прекрасно знал, что главный лозунг вышедших из подполья монахов – изгнать со своей земли всех иноземцев. Он и сам ненавидел длинноносых всей душой. Генерал отдавал себе отчет и е справедливости второго лозунга ихэтуаней – свергнуть маньчжурскую династию Цин. Он и сам понимал, что Цины давно уже выродились и стали паразитами на изможденном теле Поднебесной. Но он видел и другое: увязшая в грязных деньгах Триада давно отошла от священных заветов своих пяти предков, а потому никогда не встанет на защиту империи во весь рост.
   Пока же все сегодняшние попытки ихэтуаней заявить о себе как о защитниках народа так и оставались банальной провокацией. Генерал считал это особенно опасным сегодня, когда проявление враждебности к такому сильному врагу, как европейцы, было подобно искре, могущей сжечь обширную степь. А полной гибели своей страны Юань Шикай не хотел.
* * *
   Позволив себя обмыть и напоить чаем, Курбан для начата провел с заменившим Рыжего Пу хунгузом долгую, обстоятельную беседу. Он прямо сказал хунгузу, что вовсе не желает его смерти; просто его живая кровь крайне важна для божественной Мечит, а потому он просит, нет, умоляет его не сердиться, а принять свою судьбу со смирением и пониманием.
   Затем он приказал истекающему слезами хунгузу встать на колени, сунул в его бессильные руки миску почище, поднялся и начал ходить вокруг, распевая в нос хвалу Великой Матери и прочерчивая пальцем в воздухе магические знаки. И только исполнив каждую деталь длинного ритуала, Курбан разбил одну из глиняных чашек, выбрал осколок поострее, наклонил голову жертвы пониже и, громко назвав Мечит по имени, аккуратно разрезал хунгузу горло. А когда кровь стекла и утратившее жизненную силу тело начало клониться вниз, к полу, он выхватил из мертвых рук наполненную до краев кровью миску. С молитвой окропил священной влагой все четыре стороны света, каждый угол, пол, потолок и стены камеры, начертил на двери камеры магический оборонительный знак и, призвав Мечит выпить все до дна, с размаху вылил остатки крови в окно.
   – Вот и все, – повернулся он к словно пораженным столбняком сокамерникам, – разрешаю двигаться.
   И в этот самый миг она проявилась – прямо перед ним. Вот только черное сморщенное лицо божественной Мечит было искажено страданием, словно она вкусила не жертвы, а яда.
* * *
   Об убийстве второго в течение суток арестанта начальнику тюрьмы сообщили вскоре после обеда. Капитан побагровел и, не дослушав рапорт дежурного офицера до конца, стремительно вышел из кабинета. Пробежал через двор, окинул испуганно замершего часового у входа гневным взглядом и взлетел по лестнице на второй этаж. Сделал сержанту знак, чтобы он открыл камеру, и ворвался в мгновенно открытую дубовую дверь. Насмерть перепуганные арестанты жались к стенам, а в центре лежал труп здоровенного хунгуза.
   Начальник тюрьмы яростно рыкнул и склонился над телом. Горло хунгуза было аккуратно надрезано, но ни на груди, ни на руках трупа никаких пятен крови не просматривалось – так, словно умерший даже не боролся за свою жизнь. Капитан разогнулся, обвел арестантов гневным взглядом и обомлел. Серые стены камеры над их головами были густо окроплены бурой кровью.
   – Кто?! – процедил сквозь зубы начальник тюрьмы. – Ну!!! Говорите! Кто это сделал?
   Арестанты, все как один, потупили взгляды. Они явно собирались молчать.
   – Всех во двор! – повернулся капитан к замершей в дверях охране. – Босиком! Нет – вообще без одежды! Поставить у стены – на сутки! На двое! На трое! Будут стоять, пока не скажут.
* * *
   Арестантов из камеры номер четыре тут же выгнали под ледяной декабрьский дождь и приказали раздеться. И впервые за много-много лет начальник тюрьмы не услышал в ответ ни ропота, ни просьб. Хунгузы и воры, крестьяне и невольные убийцы медленно, словно замороженные, начали стягивать с себя куртки и брюки, рубахи, сандалии и сапоги. А когда все разделись и покорно замерли у стены, начальник тюрьмы растерянно моргнул: у одного, того самого новичка, между ног ничего не было… Вообще ничего!
   – Великое небо! – пробормотал капитан и вдруг отчетливо вспомнил показания арестантов о том, что монгол оборачивался женщиной, и тут же – как он вроде бы превращался в волка… – Ты! – мгновенно охрипшим от волнения голосом выдавил начальник тюрьмы и ткнул пальцем в Курбана. – Подойди сюда!
   Тот медленно тронулся, прошел полтора десятка шагов и замер, а капитан зачарованно смотрел на то место, где обязательно должно было хоть что-нибудь быть, и не знал, что сказать. Нет, он был образованным человеком и не верил в эти сказки о перемене пола и оборотнях. Скорее уж сами арестанты опять передрались между собой за право уложить на свою подстилку эту полуженщину-полумужчину. И все равно капитану было не по себе.
   – Кто это тебе все отрезал? – наконец-то сумел произнести он. – Или ты и родился таким?
   Монгол глянул куда-то поверх его головы и болезненно скривился.
   – Что с тобой, Мечит? Чем я тебе не угодил?
   – Я тебя спрашиваю, что это такое?! – рассвирепел капитан.
   Монгол перевел на него тревожный, блуждающий взгляд.
   – Это божественная Мечит, ваше превосходительство. Ей плохо. Очень плохо… А я не знаю почему.
   Капитан стиснул зубы, поднял руку для удара и тут же понял, что у этого монгола наверняка не все в порядке с головой. Да и имперский агент Кан Ся многократно говорил ему об особой важности этого преступника. И тогда капитан вздохнул, неловко опустил руку и повернулся к дежурному офицеру.
   – Отправьте его в изолятор и вызовите врача. Пусть осмотрит этого… евнуха.
   – А остальные?
   Капитан обвел взглядом замерших у стены голых преступников и равнодушно махнул рукой.
   – Пусть постоят. Меньше покрывать друг друга будут.
* * *
   Мечит окончательно исчезла ровно в тот момент, когда Курбан переступил порог изолятора. Он судорожно огляделся в поисках ее сморщенного черного лица и обомлел. Из отделяющей изолятор от соседней камеры кирпичной стены выступала массивная каменная морда морского дракона Mapмара.
   – Великая Мать! – охнул Курбан и подошел ближе.
   Это была очень старая, определенно сделанная еще до падения Уч-Курбустана работа. Более того, едва Курбан коснулся толстой, по-собачьи раздвоенной верхней губы дракона, стало ясно – это не светское изображение. Он вспомнил, как выглядела его первая камера, мысленно осмотрел квадратный двор тюрьмы, и по его лбу сбежала крупная капля холодного пота.
   Сомнений не оставалось: тюрьма стояла на месте храма Великого Морского Дракона, последних защитников и жрецов которого воины Ахура-Мазды сбросили в море еще до основания Уч-Курбустана.
   – Так вот почему бедной Мечит было так плохо… – всхлипнул Курбан, и по всему его телу тут же пронесся ледяной вихрь ужаса. – Великая Мать! А кому же я принес жертву?! Кого я пробудил к жизни?!! Дракон посмотрел на него яростными и живыми, как тысячи лет назад, глазами и ничего не сказал.
* * *
   В этот день новый губернатор Шаньдуна генерал Юань Шикай поднес императрице Цыси необычный подарок – выполненного в очень старой манере золотого дракона размером с крупную кошку и с яростными, на удивление живыми и выразительными глазами из зеленого нефрита.
   – Откуда это? – искренне поразилась она.
   – Откуда взялся этот подарок, Юань Шикай? – продублировал евнух Милостивую и Лучезарную.
   – Из монастыря, Ваше Величество, – не смея поднять глаз, ответил генерал. – Я выполнил ваш приказ: монахи уничтожены или изгнаны по всей доверенной вашему недостойному рабу провинции.
   – Все? – не поверила Цыси.
   – Все, Ваше Величество, – еще ниже склонился губернатор. – Они такие древние реликвии, пока живы, не отдают…
   Цыси хмыкнула, захотела сказать генералу что-нибудь приятное и… не смогла. Язык словно прирос к небу, а в сердце ничего, кроме боли и горечи, она почему-то не ощущала.
   Императрица нервно моргнула, и один из евнухов тут же раскурил и подал ей послеобеденную трубку с опием.
   – Так эта вещь из древних времен? – жадно затянувшись, поинтересовалась она.
   – Да, Ваше Величество, – недоумевая, почему его еще не наградили, произнес губернатор. – Говорят, этот дракон самый древний во всей Поднебесной…
   Настроение у Цыси окончательно испортилось.
   Она зло отшвырнула трубку, встала со своего сандалового трона и, не обращая внимания ни на евнухов, ни на уткнувшегося лицом в пол генерала, вышла из зала. Тронула черный, сморщенный и по-зимнему мокрый ствол вишни и почувствовала, что ее тошнит.
   «Отрава? Но кто? А может быть, отравлен дракон?»
   Она со страхом осмотрела свои ладони и почему-то вспомнила, как избавилась от соперницы-императрицы, законной жены императора Сяньфэна. Но она ведь не касалась дракона, а значит, это не отрава и ее тошнит из-за чего-то другого…
   «Это все проклятые варвары! – внезапно подумалось ей. – Эти жадные англичане, лживые русские, преступные джунгары… Думают, я им спущу неверность!»
   Она провела рукой по взмокшему лбу и, не обращая внимания на замерших на почтительном отдалении евнухов, двинулась по траурному зимнему саду. У нее не было флота, чтобы изгнать из своих портов длинноносых варваров-европейцев. Ее армия была слишком плохо вооружена, чтобы остановить наконец вечные поползновения русских варваров с севера. Она даже не могла по-настоящему справиться с собственными, внутренними варварами – монахами-ихэтуанями!
   Древние правители Поднебесной не раз использовали варваров против варваров, заставляя одних воевать против других, а затем присоединяя опустевшие земли и замученные голодом и вечной войной народы. Но ей, Орхидее, было во сто крат труднее: у новых варваров было все – оружие, флот, деньги, а у нее – ничего.
   «Используй варваров против варваров… – пробормотала она древний завет своих предков, – используй одних против других… Великое Небо, что же мне делать?! А может, мне использовать ихэтуаней?»
   В этом что-то было.
* * *
   В начале января 1900 года министр иностранных дел России граф Муравьев получил из Азиатской части Главного штаба толстенный доклад. Как всегда скупо и сухо – цифрами, – военные статистики из Третьего отдела части сообщали о резко участившихся в Китае случаях конфликтов аборигенов с иностранными подданными. Причем в последние полторы недели такие конфликты начали носить вполне организованный характер.
   Муравьев прекрасно понимал, с чего все началось, – с эдикта цинского правительства. Вдруг ни с того ни с сего оное, лишь месяц назад рубившее головы за обнаруженные на кулаках «особые» мозоли от тренировок, резко изменило курс. Отныне народ имел полное право изучать искусство боя якобы для того, чтобы защитить свои семьи и свои деревни.
   Что ж, Муравьев знал китайцев – было бы сказано… И вот он – результат. «Во всех провинциях Китая, – докладывали ему военные, – приступили к формированию отрядов народного ополчения. Такие отряды обучают строю под руководством уездных начальников. Усиленная военная деятельность продолжается во всем Китае…»
   Министр иностранных дел России покачал головой и дочитал главный вывод офицеров Азиатской части:
   «…с целью недопущения дальнейших территориальных захватов со стороны европейцев».
   Муравьев провел пальцем по сводной таблице и понимающе хмыкнул: ихэтуаней теперь не преследовали даже в Шаньдуне. Впрочем, судя по данным военных агентов, большая часть шаньдунских бойцов уже перекочевала в столичную провинцию Чжили, где попала под особое покровительство тамошнего генерал-губернатора.
   – Чжили, – восторженно пробормотал Муравьев. – Черт возьми! Пахнет большими делами!
   Подрагивающим от возбуждения пальцем он перевернул страницу и жадно впился глазами в текст. Критическая ситуация начала складываться после эдикта Цыси и в Приамурье. Так, по сообщениям Азиатской части Главного штаба, айгуньский амбань Шоу Шань в очередной раз попытался установить на левобережье Амура, в так называемой «Зазейской области», китайский военный пост из 35 человек. На законное предложение русского пограничного комиссара в течение трех дней вывести отряд Шоу Шань никак не отреагировал, и отряд был разоружен и репатриирован силой. Активно поощрялось амбанем и создание на левобережье структур общественного китайского самоуправления.