Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.
   – Когда-то я скотину пас, – сказал я и обнял ее.
   – Да ты что, – сказала она, – мне же надо пол мыть.
   – Это все не важно, – объяснял я. – Пол, огурцы, нельма… Что-то есть, конечно, важное, но что – я сейчас забыл.
   – Неужели забыл? – спрашивала Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. – Конечно, помнишь… Храм на воде.

Четвертый венец

Рассказ из дневника
   – Сумасшедший идет, надо дверь запереть, – сказала Алена, но дверь запереть не успела, и сумасшедший вошел в дом.
   Он был в болотных броднях-сапогах, в свитере, в шапке с помпоном.
   По морозу, по промозглости, которая была на улице, по ветру, дующему с Онего… сумасшедший должен быть пронзен и смертельно болен насквозь. И рваный свитер, и шапка, и помпон – все было мокро на нем и обледенело. Лицо – фиолетовое, белое и синее. Он, естественно, дрожал.
   Минуя Алену, окостеневшую у печки, он направился прямо ко мне.
   Я сидел у стола и рылся в своих бумагах. Делая строгий вид, что я безумно занят, я тем не менее встал, протянул ему руку и сказал:
   – Юра.
   – Женька, – ответил сумасшедший и сжал мне ладонь.
   Я сел на место. Сумасшедший стоял передо мной у стола. Разговор надо было как-то продолжать.
   – Ну ты чего, замерз, что ли? – сказал я.
   – Да нет… разве это мороз? Вот через месяц начнется.
   – Ты бы хоть плащ надел какой, а то, ей-богу… пневмония… тоже, знаешь…
   – Плащ у меня есть там, в одном месте, – и сумасшедший кивнул за окно. – Да я мороза не боюсь. Я на медведя с ножом. Вот с этим! Восемь медведей взял. У меня и ружье есть там. – И он снова кивнул за окно, но в какое-то другое место. – А вот пуль мало. Так что я с ножом.
   – Ну что ж, – сказал я. – Нож – это верное.
   Женька протянул мне нож – широкий и мутный какой-то тесак. Алена тревожно глядела от печки. Я потрогал пальцем лезвие и отдал нож сумасшедшему.
   – Убери и никому не показывай, – сказал я.
   Женька послушно кивнул, сунул тесак куда-то под свитер. Алена облегченно вздохнула.
   – Рассказывай, парень, – сказал я.
   – Чего рассказывать?
   – Как чего? Рыбу-то ловишь или нет?
   – Какая сейчас рыба – ветер да волна. Хариус только берет на кораблик.
   – Ладно тебе, ей-богу, врать. Медведи – ладно, а насчет хариуса не ври, не люблю.
   – Как же… Восемь штук вчера поймал на кораблик…
   – Ладно, не ври, – сказал я, вставая. – Ты зачем пришел?
   – За солью.
   – Отсыпь ему, Ален.
   Алена ворча отошла от печки, отсыпала из пачки соли – не на засол, на пропитание. Положила кулек на стол. Сумасшедший схватил соль и сунул за пазуху. Плохо свернутый кулек за пазухой должен был неминуемо развернуться. Но это было не мое дело. Просил соли – получил.
   – Юрка, – сказал сумасшедший, – мне спичек.
   Под медвежье какое-то и неудовлетворительное ворчанье Алены я дал сумасшедшему спичек, хлеба, чая, сахару, пачку сигарет.
   – Слушай, – сказал сумасшедший. – Хочешь, я тебе кораблик принесу? Сам будешь хариуса ловить. Завтра принесу. Знаешь, такой кораблик, бежит по волнам, а к нему мушки приделаны. Хариус на них хорошо берет. Завтра принесу… Слушай, а что бы немного вина? А?
   Алена у печки напряглась. Лицо ее окаменело. Она внимательно глядела на меня, ожидая, что я скажу.
   – Ален, – сказал я, – Женька верно говорит, а что ж вина?
   – Какого вина?
   – Ну, сама знаешь какого.
   – Вина! – прикрикнула вдруг Алена. – Какого вина?!
   – Ну, того. Какое ты спрятала.
   Алена хлопнула дверью, яростно протопала по крыльцу и вылетела на улицу. В доме стало тихо. Я потер лоб и сел за стол.
   – Ладно, Женька, – сказал я. – Меня здесь не понимают… Иди…
   Прижимая к груди собственную пазуху, за которой находились спички, соль, чай, сахар, хлеб и сигареты, сумасшедший попятился к выходу.
   – Завтра будет кораблик, – бормотал он.
   – Завтра меня не будет дома. Приходи послезавтра.
   Сумасшедший вышел на улицу. В окошко я видел, как идет он вдоль покосившейся изгороди к озеру. Ветер был жуткий, и сумасшедший кренился под его порывами, поворачивался к ветру плечом.
   Дверь хлопнула. Вошла Алена.
   – Теперь он к нам повадится, – сказала она.
   Алена осуждала меня, и я не знал, как ей возразить.
 
   Вечером вернулся с охоты Вадим. Сели ужинать.
   Ветер выл за окном, мелкий снег с мелким дождем хлестал в стекло.
   – Теперь-то сумасшедший к нам повадится, – говорила Алена, выставляя на стол то самое, о чем я намекал ей совсем недавно.
   – Неужели это так? – сказал Вадим. – Неужели ты бы выпил с ним наш последний припас?
   – Ну, уж не знаю. Во-первых, Алена никогда бы в жизни сумасшедшему вина не поставила. А если бы и поставила – немножко можно.
   Выл за окном ветер. Лампочка над нашим крыльцом болталась и скрипела, и видно было через стекло, как мечутся электрические сполохи, как высвечивают подбитую снегом землю и изгородь с висящими на ней изжеванными ветром тряпками, как пытаются пробить черноту, досветить до близкого леса, и действительно неприятно было знать, что в черноте этой, в промозглости и сырости бродит где-то около дома сумасшедший. Манят его освещенные наши окна и теплый ужин.
   – С ножом на медведя – это он, конечно, врет, – усмехнувшись, сказал Вадим, – и насчет хариуса врет, и никакого кораблика он тебе не принесет. А завтра снова придет чего-нибудь просить. Так что с сумасшедшими дружбу лучше не води.
   – Позволь, – сказал я. – А в чем заключается его сумасшествие?
   – Да как же, – ответил Вадим. – Дело ясное.
   Откуда появился здесь, на берегах Онежского озера, Женька – неизвестно. То ли приехал он из Медвежьегорска, то ли из Кондопоги. Кому-то он вроде рассказывал, что дочка его вышла замуж, а муж-то Женьку из дому прогнал. Вот он и приехал сюда строить себе избушку. Жить негде. История хоть и не совсем обычная, но житейская, и состава сумасшествия в ней пока не было.
   Было одно – избушку он начал рубить, не получив никакого согласия и не спросив ни у кого разрешения. Это, конечно, некоторое помешательство, но не полное же сумасшествие. Места глухие. В тайге, на берегах озер, не одна стоит охотничья избушка без особых на то разрешений и согласий.
   Избушку свою Женька начал рубить неподалеку от берега озера, в лесу. Но это был еще не настоящий, не матерый лес. Зто была узкая прибрежная полоса, что отделяла озеро от шоссе на Великую Губу. Признать такую избушку за охотничью было невозможно. По всем охотничьим идеям, по всем промысловым статьям рубить избушку в таком месте – полное сумасшествие. С одной стороны – шоссе, с другой – озеро, настоящей дичи нет. За глухарем или за куницей идти далеко.
   Рубить избушку Женька начал в августе, а в конце сентября объявились к нему лесники. Стали составлять протокол.
   Женька упал на землю, скорчился и выпустил пену:
   – Рублю домик… зять выгнал… с ножом на медведя…
   Лесники отступились. Приехала милиция в малом составе. Опять были слезы, крики и пена. Милиция в малом составе отступилась – глухие все-таки места.
   – Не вижу состава сумасшествия, – сказал я. – Корчи и пена – ерунда. Прикинулся перед властями.
   – Бог с ней, с пеной, – сказал Вадим. – Но скажи, какой охотник будет рубить избушку в таком месте? А ты видел, как она срублена? Там у него между бревнами такие щели – кулак можно просунуть.
   – Холод, ветер, – добавила Алена. – А он в свитере драном.
   – Не вижу в драном свитере состава сумасшествия, – сказал я.
 
   На другой день отправились мы с Вадимом на Хрыли.
   Веселят меня эти слова – «отправились на Хрыли». Что-то есть дурацкое в этих самых «Хрылях». А между тем Хрыли – это глухое лесное озеро, на берегу которого и жил, наверно, когда-то некоторый хрыль. С красной скалы, нависшей над озером, ловили мы на Хрылях черных и горбатых окуней.
   – Приходил твой друг, – сообщила Алена, когда мы вернулись домой.
   – Какой друг?
   – Сумасшедший. Взял еще хлеба и соли.
   – Кораблик принес?
   – Ничего не принес. Сидел все, ждал тебя на крыльце.
   День уже шел под вечер, уже закат распластался над озером. Я взял ружье и пошел глянуть на избушку, которую рубил сумасшедший.
   Подходя к лесу, я вдруг заприметил Женьку. Он шел впереди меня шагов за сорок. Как-то получилось, что меня заслонили кусты, когда он оглянулся.
   Осмотревшись тревожно, не заметив меня, он вдруг наклонился и спрятал что-то под ольховый куст, закидал пожухшими ветками. Выпрямился, огляделся, опять не заметил меня и ушел по тропе в лес.
   Я подождал немного и пошел следом.
   Под ольховый куст не заглянув, я вошел в лес и, метров пройдя с полторы сотни, увидел сруб в три венца. Начат был венец четвертый.
   Внутри сруба, облокотясь на бревно, стоял Женька в свитере и помпоне.
   – Ну ты и хвощ, – сказал я с некоторой приветливостью. – А где ж обещанный кораблик?
   – Да вот же он, – стал извиняться Женька, достал из-под бревна кораблик с рваными крючками, перепутанными мушками.
   Я оглядывал сруб. Меж бревен и вправду были щели, не в кулак, но порою в ребро ладони. Внутри сруба тлел костер, валялись перья рябчика и крылья тетерки. В углу примитивная – на жердях – постель из рваных одеял и кусков толя, над нею какая-то полукрыша-полубалаган из тех же кусочков толя на жердях.
   – Закурить бы, – сказал Женька.
   – Тетерку грохнул?
   – Куропатку, а вчера рябчика.
   – Это не куропатка, – сказал я. – Тетерка. Их бить нельзя.
   – Э, парень, чего ни кинь – всего нельзя. Мне тут и избушку рубить мешали. С милицией приезжали. После-то отступились, потому что и у меня права есть.
   – Какие же права?
   – Свои люди в районе. Они и заступились. Теперь только крышу до холодов успеть.
   – Какая крыша! У тебя между бревен щели с кулак.
   – Щели? – удивился Женька. – Подумаешь, щели. Девятое додавит. Вот видишь, рублю четвертый венец, еще бы пять, и хорош. Шел бы ко мне в напарники. Мы бы с тобой и медведя нашли. Я с ножом, ты – с ружьем.
   – Пошел бы, да баба у меня в городе.
   – А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
   – Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
   – Когда скоро-то?
   – Завтра.
   – Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд – так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
   – Ты торопись, Женька, – серьезно сказал я. – Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
   – Успею, парень.
   Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
   – При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? – сказал Вадим. – Кто прячет шлем в ольховый куст? Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
   – Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, – сказал я.
   На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
   По дороге мы все с Вадимом спорили, есть состав сумасшествия или нет.
   – Не вижу такого состава, – рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. – По-моему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
   – Это ты наивный романтик и доходяга, – сказали мне друзья из Кондопоги. – Какого размера сруб?
   – Три на четыре.
   – Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
   – Какую то есть баню?
   – Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие – для отвода глаз.
   Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшего в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вернувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
   В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
   Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел он срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
   – Да ведь он рубит баньку, – успокаивал себя я. – Наверно, уже вывез и продал.
   Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
   Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
   Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
   Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
   Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.

Красная сосна

   Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
   В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
   Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
   Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
   – Это совсем недорого!
   Спутница во всем с ним соглашалась.
   И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
   – Это вам к лицу!
   Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
 
   В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
   Как-то, ближе к закату, я писал в старом городе сосну.
   Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
   – Смотрите, Генриэтта Павловна, – послышалось за спиной, – красная сосна… Вам нравится?
   Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
   – А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это – обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна – гордое дерево.
   Я ненароком оглянулся. Это был он – господин с куклой. Они сидели позади меня на невысокой каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв.
   – Пишите, пишите, – замахал мне шляпой человек, прижимая к себе куклу. – Мы вам не помешаем. Посидим, посмотрим… Какой закат!
   Кукла Генриэтта Павловна отчужденно глянула на мой этюд пластмассовыми глазками. На коленях у нее стояла сумка, набитая продуктами.
   Я пытался писать дальше, но уже не получалось. Было неприятно, что какой-то сумасшедший сидит с куклою за спиной. Четко представилась неловкая композиция, составленная из четырех фигур: красная сосна на холсте – я – печальный господин – и Генриэтта Павловна. Та сосна, основная – главная, живая сосна, которую я писал, в этой сцене участия не принимала. Она стояла, вечная и великая, поодаль и не протягивала к нам ветвей. Я помазал еще немного и стал складывать этюдник.
   Оглянувшись, я не увидел господина с куклой. Закат раскачивался над морем, два военных корабля таранили закат, выпрыгивая с линии горизонта. На каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв, стояла бутылка хереса. Нигде – ни по дороге вниз от сосны, ни вверх, к каменным стенам – не было видно человека с куклой. Я даже, грешник, заглянул со стеночки вниз – не свалились ли? Некоторое время постоял я, озираясь, и решил все-таки предохранить херес от падения в обрыв, сунул бутылку в сумку.
 
   На другой день начался шторм, прошел снегопад. Волны хлестали через набережную, и пена морская подносила к витринам магазинов пробки от шампанского и водоросли.
   Вечером я зашел в «Ореанду». Народу штормового в этот вечер собралось там немало, мест не было, и все волей-неволей замечали свободный столик, стоящий в уголке, за который официанты никого не сажали.
   – Стол заказан, – поясняли они публике.
   В какой-то момент официанты оживились. Через стеклянные двери я заметил в гардеробе некоторое столпотворение. Мелькнули русые волосы, и я узнал Генриэтту Павловну. С нее, кажется, снимали пальто. Через минутку печальный господин с куклой вошли в зал и сразу направились к заказанному столику. Господин усадил куклу в кресло, и два официанта завертелись вокруг них.
   Зал зашушукался, заоглядывался, некоторые тыкали, к сожалению, пальцами.
   Кукла сидела ко мне спиной, но я видел, что она в черном вечернем платье. Сам же печальный господин – в сером костюме и галстук имел бабочку в горошек.
   Официанты, конечно, его знали, быстро накрыли стол на две персоны, расставили приборы.
   Зал совершенно разволновался, какой-то малопомятый даже подскочил к столу с куклой, замахал рукавом, но официанты быстро вывели его из зала. Как видно, дело у господина с куклой было поставлено в «Ореанде» надежно. На волнения в зале он внимания не обращал, общался только с куклой, подливая ей понемногу в фужер минеральной воды.
   Загремел оркестр, столики ринулись танцевать, табачный дым, как остатки фейерверка, стелился над графинами. Гром оркестра и дым табаку приглушили свет люстр. Человек с куклой сидели тихо-тихо, лица их и силуэты размылись в дыму, и мне даже казалось, что они оба детские куклы, и хозяин их спит где-то в дальней комнатке, а их позабыл за игрушечным столиком на взрослом разнузданном пиру. Я долго наблюдал за ними и вдруг случайно встретился глазами с печальным господином. Как-то получилось через дым и гром. Щель что ли в дыму образовалась? Я кивнул в эту щель, и мне кивнули в ответ.
   – Сильно чокнутый, – шепнул бармен. – Приехал откуда-то с Севера. Только с куклой и ходит. Денег – тьма!
   Расплатившись, я встал и, направляясь к выходу, слегка поклонился маленькому господину:
   – Херес помог живописцу.
   – А я боялся, что вы не заметите, – улыбнулся он. – Это был мой привет Красной Сосне. Присядьте на минутку. С Генриэттой Павловной вы, кажется, знакомы?
   – Немного, – сказал я и, усаживаясь рядом с куклой, чуть поклонился ей. – Добрый вечер.
   Генриэтта Павловна потупилась.
   – Она у нас молчалива. Но, должен признаться, я не люблю, когда дамы кричат и хохочут, – и он кивнул в сторону столика, за которым визгливо и безнравственно всхахатывали.
   – Молчание – не порок, – согласился я. – Сейчас слишком многие много говорят, а я не всегда и слушаю. Бывает, и пропускаю что-нибудь мимо ушей. Потом – так неловко.
   – Не обращайте внимания, – посоветовал мне печальный господин. – Уши наши вполне разумны, ничего важного они сами не пропустят.
   – Вы знаете, я писал и черные березы, и синие осины, но только красная сосна получила приз.
   – Я люблю сосну. Правда, ваша сосна – крымская, а я работал когда-то там… где корабельные… Как же они падали! О, как падали… Но за черную березу?… Немного хересу, а?… Недолюбливаю березы. Вот Генриэтте Павловне только березу и подавай, ей бы только мечтать и вздыхать.
   Генриэтта Павловна помалкивала, уткнувшись в минеральный фужер. К сожалению, она немного сползла с кресла и могла вот-вот нырнуть под стол. Хотелось ей помочь, но я не знал, как это сделать. Неловко, черт подери, хватать спутницу другого человека и усаживать ее на стул попрямей. Я старался не шевелиться, опасаясь полного сползания Генриэтты Павловны.
   Оркестр немного поутих, зазвучало танго, и я хотел уж откланяться, как вдруг господин с бабочкой сказал:
   – Геточка, ты помнишь это танго? Хочешь потанцевать?
   – Извините, – сказал он мне. – Мы немного потанцуем.
   Он обошел меня, подхватил куклу и, прижимая к груди, стал пританцовывать возле столика.
   Мне сделалось очень неловко. Посетители «Ореанды» растаращили свои налитые дымом глаза, некоторые наивно-восторженно разинули рты, глядя на танец с куклой. Разглядывали и меня с изумлением, дескать, это еще что за такое?
   Я сидел тупо, как волк, не решаясь почему-то уйти. Наверно, хересу было много. А чего-то другого мне не хватало. Чего? Неужели Красной Сосны? Но сосны не ходят с нами по ресторанам. Не помню ни одного художника, который водил бы по ресторанам сосны… А с нею было бы спокойней. Этот с куклой, я с сосной…
   Вокруг танцующего господина в зале образовалось пространство. Его обходили, не задевали. Генриэтта Павловна влеклась за ним спокойно и, скажу вам, чудесно. Он мог, конечно, вертеть ею, как угодно, но не делал этого, уважая танго, и она простосердечно склоняла голову ему на плечо.
   – Вы знаете, о чем говорила Генриэтта Павловна, пока мы танцевали? Ни за что не угадаете. Ха-ха! Вы ей понравились! Поздравляю! Это – редкость, обычно она сдержанна. Хотите с нею потанцевать? Она приглашает. Белый танец, а?
   – Я – танцор никудышный… А Генриэтта Павловна и вправду грациозней здешних дам.
   – А ваша дама? Красная Сосна? Неужто?
   – В какой-то мере, – сдержанно ответил я.
   Меня все-таки смущала Генриэтта Павловна, я как-то стеснялся слишком уж при ней болтать.
   – А семейная жизнь? Неужто не удалась?
   – Да нет, почему же…
   – Ну, это не важно… а мне, знаете, иногда хочется потанцевать с какой-нибудь посторонней. Да вон хотя бы с той, что так противно хохочет… Подите, подите сюда, – поманил он меня к краю стола, – я шепну вам что-то, чтоб не слышала Генриэтта Павловна.
   Он пригнулся к столу.
   – Я вам открою секрет. Вы очень удивитесь, только никому не показывайте виду. Сидите спокойно, как сидели. Так вот, моя жена Генриэтта Павловна – она кукла. Понимаете?
   Беззвучно смеясь, он откинулся на спинку кресла. Он подмигивал и кивал в сторону Генриэтты Павловны.
   – Она-то думает, что она… а она уже кукла! Посидите с нею еще немного, она ведь не знает, что вы знаете. А я пойду приглашу эту толстуху.
   Тут он поморщился:
   – Конечно, она дура и в подметки не годится Генриэтте Павловне. Может, не приглашать?
   – Ерунда, – сказал почему-то я, совсем видно охересевши. – Хочется – приглашайте.
   Не знаю, не знаю, зачем я так сказал, надо было, конечно, его останавливать. И он, пожалуй, удивился. Кажется, он ожидал, что я стану отговаривать.
   Нерешительно он было отошел от стола, но тут же вернулся.
   – Стесняюсь почему-то, – сказал он, снова шагнул было и снова как бы вернулся.
   – Обычно я не решаюсь оставить ее одну, а сегодня вы рядом. Поговорите с ней о чем-нибудь, развлеките немного. Только хересу ей не наливайте… боржоми.
   И он окончательно отошел от стола.
   Я подлил боржоми Генриэтте Павловне, нацедил себе хересу и сказал соседке:
   – Ну вот мы и одни. Должен сказать, что вы мне тоже сразу понравились.
   Генриэтта Павловна смущенно стала сползать на пол, и я уже довольно бесцеремонно подхватил ее за талию и поплотнее усадил в кресло.
   – Откровенный разговор, – продолжал я, – все-таки лучше вести вдвоем. Нет, мне нравится ваш спутник. Очень милый и добрый, я это сразу понял. Дело не в хересе, но все-таки бутылка, подаренная сосне – это жест. Иной-то прохожий может и за задницу, простите, ущипнуть или ножичком в спину, а тут все-таки… Но главное не в этом… вот, к примеру, сейчас я беседовал с барменом, ну только буквально что… и каждое слово как будто в пустоту или в вату. Не люблю я вату… Вы знаете, я уж тут подумал, не пригласить ли мне в ресторан Красную Сосну. Это вы с вашим другом навели меня на такие мысли.
   Генриэтта Павловна изумительно молчала. Огромнейшие ее ресницы были предельно добродушны, никакого намека на темную мысль не мелькало на ее слегка подкрашенном лице. Чего я отказался с нею потанцевать?
   – Тут зашел разговор о семейной жизни, – продолжал я, склоняясь к плечу дамы. – Все-таки, главное – понимание и, я бы сказал, ласковая терпимость. Именно ласковая терпимость – основа долголетней любви.