И в этом — немалая доля истины. Разговоры в том кругу, который был прямо и непосредственно связан с высшими сферами власти, а нередко и в присутствии самих представителей этих сфер, вне всякого сомнения, были частью — и немаловажной — политической деятельности Тютчева. Ту же цель преследовали и многие тютчевские письма к влиятельным людям, письма, не менее блистательные и содержательные, чем речи.
   Позднее, начиная со второй половины пятидесятых годов, тютчевские речи и письма явно оказывали очень значительное, не могущее быть переоцененным, воздействие на русскую внешнюю политику. В сороковые же годы Тютчев скорее завоевывал внимание и авторитет, чем реально влиял на политические дела, ибо всесильный Нессельроде не мог допустить какого-либо воздействия тютчевских идей на свой внешнеполитической курс.
   Разумеется, и речи, и письма Тютчева были в подавляющем большинстве случаев французскими, притом чисто словесное его мастерство не раз приводило в восторг самих французов. Говоря по-русски, он не смог бы по-настоящему воздействовать на те круги, от которых зависела внешняя политика, ибо подавляющее большинство людей, принадлежавших к этим кругам, не только говорило, но и думало по-французски.
   Тот факт, что Тютчев чаще всего говорил и писал по-французски, нередко рассматривается как недостаток, даже своего рода «ущербность». В самой поэтической деятельности Тютчева видят при этом трудное и, так сказать, не победившее до конца, не избежавшее определенных потерь преодоление его постоянной погруженности в чужой язык. Выше приводились слова самого Льва Толстого, признавшегося, что, не будучи еще лично знаком с Тютчевым, он питал предубеждение к поэту, который-де «говорил и писал по-французски свободнее, чем по-русски».
   Русский поэт, постоянно пользующийся чужим языком, — это в самом деле легко представить как нечто противоестественное и заведомо мешающее поэтическому творчеству. Однако реальность жизни и поэзии всегда сложнее и неожиданнее любой предвзятой концепции. Пушкин еще в 1825 году писал о несомненном в его глазах последствии постоянного употребления французского языка «в образованном кругу наших обществ»: «Русский язык чрез то должен был сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений». И о правоте этого, кажущегося парадоксальным, утверждения ясно свидетельствует и творчество самого Пушкина, и лирика Тютчева, как и его — пусть и немногочисленные — русские письма.
   Говоря постоянно по-французски, Тютчев действительно сохранял для себя русскую речь во всей свежести, простоте и чистосердечности, почему и бессмысленно усматривать в его «двуязычии» некий недостаток…
   Но вернемся к петербургским успехам Тютчева. Уже в самом начале его слово приобрело ту высшую авторитетность, которая впоследствии принесла свои весомые плоды. Помимо того, Тютчев очень быстро восстановил и свое официальное, служебное положение.
   Есть все основания утверждать, что решающую роль в этом сыграли его описанные выше усилия, которые можно бы определить выражением «операция Бенкендорф». Сумев убедить начальника Третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии в первостепенной важности своей внешнеполитической программы, Тютчев тем самым через голову Нессельроде заручился благоволением царя.
   Легче всего «осудить» поэта за его, так сказать, сотрудничество с Бенкендорфом. Но, во-первых, у него не было иного выхода, — никто, кроме шефа Третьего отделения, не мог бы нейтрализовать власть Нессельроде, который полностью отстранил Тютчева от дипломатии.
   Нелишне будет напомнить, что сам Пушкин не раз прибегал к своего рода «помощи» Бенкендорфа. Так, в 1830 году, после появления в булгаринской газете «Северная пчела» издевательских статеек о нем, Пушкин писал Бенкендорфу: «Если вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут. Г-н Булгарин, утверждающий, что он пользуется некоторым влиянием на вас, превратился в одного из моих самых яростных врагов… После той гнусной статьи, которую напечатал он обо мне, я считаю его способным на все. Я не могу не предупредить вас о моих отношениях с этим человеком, так как он может причинить мне бесконечно много зла».
   Бенкендорф не мог не довести до сведения царя это обращение Пушкина. И когда в «Северной пчеле» появился новый резкий выпад против поэта, Николай I написал Бенкендорфу: «В сегодняшнем номере „Пчелы“ находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина. Статья, наверное, будет продолжена. Поэтому предлагаю вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения, и, если можно, то и закрыть газету». Вполне естественно, что с тех пор Булгарин более не задевал Пушкина в печати.
   Пушкин стремился «использовать» Бенкендорфа и в борьбе против гораздо более сильного своего врага — министра просвещения Уварова. Готовясь в 1835 году издавать газету (замысел в конце концов вылился в журнал «Современник»), Пушкин писал Бенкендорфу: «Я имел несчастье навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещения, так же, как князя Дондукова… Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом. Вступая на поприще, где я буду вполне от них зависеть, я пропаду без вашего непосредственного покровительства».
   Разумеется, в такой «опоре» Пушкина на власть Бенкендорфа нет ровно ничего «предосудительного»; полным «оправданием» поэта могут послужить хотя бы изданные им тома «Современника». Уваров, если бы мог, не допустил бы этого; он открыто заявлял, что «Пушкин не сможет издавать хороший журнал».
   Нельзя не видеть, что Тютчев, как и Пушкин, опирался на власть Бенкендорфа в борьбе вовсе не только за свои собственные интересы, но и за интересы России.
   Об «операции Бенкендорф» уже было подробно рассказано. Стоит добавить только, что 14 августа 1843 года, всего за три недели до своей встречи с начальником Третьего отделения, Тютчев писал жене из Петербурга: «Жить здесь, в ожидании чего-то, угодного судьбе, было бы так же бессмысленно, как серьезно рассчитывать на выигрыш в лотерее. Притом у меня нет ни средств, ни, главное, охоты увековечиваться здесь в ожидании этого чуда. Итак, я решил не извлекать из моего путешествия в Петербург иной выгоды, кроме попытки упорядочить мою отставку…» Встреча с Бенкендорфом самым решительным образом изменила положение Тютчева.
   Несмотря на то, что начальник Третьего отделения умер сразу же после окончательного возвращения Тютчева в Россию, в сентябре 1844 года, результаты «операции» были поистине впечатляющими. Царь явно целиком доверился рекомендациям Бенкендорфа, и сам Нессельроде, надо думать, даже не решился разубеждать Николая I и сделал вид, что он будто бы самым положительным образом относится к Тютчеву.
   Через месяц с небольшим после приезда в Петербург, 27 октября 1844 года, Тютчев писал родителям: «На прошлой неделе я виделся с вице-канцлером, и прием, оказанный им мне, намного превзошел все мои ожидания… Некоторые мои письма, относящиеся до вопросов дня, были представлены и ему, и Государю (письма эти Тютчев посылал, очевидно, на имя Бенкендорфа. — В. К.). И вот после четвертьчасовой беседы о том, что служило предметом переписки, он весьма любезно спросил меня, не соглашусь ли я вернуться на службу. Так как я уже давно предвидел этот вопрос, я сказал ему, что да и как я мыслю это возвращение… Одним словом… я был вполне удовлетворен этим свиданием, даже не столько из своих личных интересов, сколько в интересах дела, единственно меня затрагивающего».
   Важно добавить к этому, что усилия Тютчева выразились не только в разговорах и переписке с Бенкендорфом. С разрешения последнего Тютчев опубликовал летом 1844 года в Мюнхене анонимную брошюру об отношениях России и Германии. Брошюра была представлена царю, который, как сообщал родителям Тютчев, «нашел в ней все свои мысли и будто бы поинтересовался, кто ее автор. Я, конечно, весьма польщен этим совпадением взглядов, но, смею сказать, — по причинам, не имеющим ничего личного». Из этого видно, что Тютчев в то время надеялся на чаемое им изменение внешней политики России.
   Но надежда оказалась всецело иллюзорной, и во время Крымской войны Тютчев с беспощадной, крайней резкостью оценит и Николая I, и всех его сподвижников, в том числе и Бенкендорфа. Ибо ведь и его, конечно же, имел в виду Тютчев, когда писал (в мае 1855 года): «Подавление мысли было в течение многих лет руководящим принципом правительства. Следствия подобной системы не могли иметь предела или ограничения — ничто не было пощажено, все подверглось этому давлению, всё и все отупели».
   Вместе с тем за десять лет до того Тютчев, по-видимому, питал немалые иллюзии, в том числе даже и в отношении самого Нессельроде. Не следует упускать из виду, что Тютчев двадцать с лишним лет не жил в России и, естественно, далеко не сразу мог разобраться в ситуации. Он склонен был даже приписывать все свои предшествующие неудачи именно долгой отдаленности от России. 13 ноября 1844 года он пишет родителям: «До сих пор моя карьера терпела неудачу именно вследствие постоянного моего отсутствия… Вице-канцлер выказывает мне внимание и, что еще важнее, интересуется также делом, — тем делом, которое я перед ним отстаиваю».
   Внешне все вроде бы обстояло наилучшим образом. В марте 1845 года Тютчев был снова зачислен в Министерство иностранных дел; в апреле ему возвращается звание камергера. Жалованье ему пока не выплачивали, ибо конкретной должности он не занимал; считалось, что он ожидает достойной его вакансии. Так прошел почти год, и Тютчев был наконец назначен «чиновником особых поручений VI класса при государственном канцлере» (Нессельроде только что был произведен в этот высший чин). Но никаких ответственных «поручений» канцлер ему не находил. Лишь через полтора года, в конце июня 1847-го, Тютчев был отправлен дипломатическим курьером в Берлин и Цюрих. Он с явной иронией рассказывал в письме к жене, как перед отбытием в Германию заехал «проститься с канцлером. Он меня тронул своим благодушием. Он меня сильно убеждал навестить его жену в Бадене лишь после того, как сдам экспедицию в Цюрихе. „Так как она довольно спешна“, — прибавил он…»
   Чтобы лучше понять ситуацию, перенесемся на шесть лет вперед, когда Нессельроде во второй раз послал Тютчева курьером в Европу. К этому времени поэт гораздо яснее видел истинную суть и Нессельроде, и его отношения к себе.
   В письме к жене от 18 февраля 1853 года Тютчев передает рассказ своего знакомого о том, как канцлер в очередной раз «сказал, что очень бы желал что-нибудь для меня сделать». В результате возникло предложение предоставить Тютчеву весьма незначительный пост генерального консула в Лейпциге, поскольку занимавший его сравнительно молодой дипломат от него отказывался. Речь шла о человеке, который в 1838-1839 годах был подчиненным Тютчева в Турине… «Мне так все надоело, так все безразлично, — писал Тютчев, — что это дурацкое предложение меня даже не рассердило… Я попросил передать канцлеру просьбу, чтобы он сохранил добрые намерения в отношении меня на будущее, а сейчас разрешил бы мне поехать в мае с дипломатической почтой в Париж и дал бы мне возможность отсутствовать, сколько понадобится, сохранив мне жалованье… Вот уж что доставит ему большое удовольствие и очень расположит его ко мне. Аминь».
   Итак, к этому времени Тютчев с полной ясностью понимал, что Нессельроде готов платить ему жалованье и предоставлять заграничные командировки, но с условием не вмешиваться всерьез в политические дела. Зная о внушенной царю Бенкендорфом «благожелательности» к Тютчеву, Нессельроде старался соблюдать в отношениях с ним формальный нейтралитет. И, как пишет Тютчев, с «большим удовольствием» воспринимал всякое проявление согласия с правилами этой игры.
   Однако ошибочно было бы думать, что Тютчев не нарушал этих правил. Как уже отмечалось, сын Нессельроде передал хорошо знакомому ему брату жены поэта Карлу Пфеффелю, что канцлер возмущается «враждебными» ему «пылкими речами» Тютчева в петербургских салонах. Пфеффель призывал сестру убедить Тютчева «утихомириться». Важно добавить, что это заявление сына Нессельроде относится к началу 1853 года, то есть к тому самому времени, когда Тютчеву была предоставлена заграничная поездка; канцлер явно видел в этой командировке своего рода «подкуп»…
   Но мы еще вернемся к отношениям Тютчева и Нессельроде, которые окончательно выявились накануне и во время Крымской войны. Сейчас необходимо только отчетливо увидеть, что Нессельроде, вынужденный снова принять Тютчева в свое министерство, в то же время не давал ему никакой возможности действительно участвовать в выработке внешней политики России.
 
   И все же Тютчев именно в это время принимает очень весомое участие во внешнеполитических делах. В 1844-1850 годах он публикует за границей несколько глубоко содержательных и острых политических статей, которые вызвали чрезвычайно сильный резонанс. Статьи эти не раз перепечатывались или излагались в разных изданиях. Современный английский исследователь русской литературы Рональд Лэйн выявил около полусотни откликов на тютчевские статьи в немецкой, французской, бельгийской, английской, итальянской печати (в том числе и целые книги). Особенно замечательно, что полемика вокруг этих статей продолжалась около трех десятилетий, даже и после кончины Тютчева…
   Можно без всякого преувеличения сказать, что в статьях Тютчева Европа впервые непосредственно услышала голос России. Редактор влиятельнейшего тогдашнего французского журнала «Ревю де Дё Монд» Ф. Бюлоз писал, что Тютчев — «писатель с очень большим дарованием, владеющий с поразительной силой нашим языком». Бюлоз выражает «чувство восхищения, питаемого… к силе и точности его мысли» и надежду, что Тютчев «явится проводником в Западной Европе идей и настроений, одушевляющих его страну… и духовным посредником».
   В полемике с Тютчевым принял участие ряд виднейших политических и религиозных мыслителей тогдашнего Запада — Ж. Мишле, Э. Форкад, П. Лоренси, Ф. Йарке и др. Полемика была подчас крайне резкой, но большинство ее участников сочло нужным дать чрезвычайно высокие оценки Тютчеву как мыслителю и публицисту. О нем говорят как о человеке, «обнаруживающем многоопытный в государственных делах ум», сумевшем дать «глубоко справедливую оценку политического положения Европы» и т.п.
   Статьи Тютчева публиковались без имени автора, с указанием, что их написал «русский человек» или же «русский дипломат». То, что статьи принадлежат Тютчеву, стало более или менее известно лишь перед началом Крымской войны. Любопытно, что одним из оппонентов поэта, притом очень резким, был известный нам Иван Гагарин (к тому времени давно ставший иезуитом), который, впрочем, не знал, с кем он так яростно спорит (авторство Тютчева стало известно в 1852 году, а статья Гагарина появилась в 1850-м).
   Вообще, как убедительно доказывает уже упомянутый Р. Лэйн, статьи Тютчева были настоящей сенсацией на Западе.
   Поэт начал свои выступления в европейской печати еще до возвращения в Россию, сразу после того, как он получил «разрешение» Бенкендорфа. Его первое предельно краткое письмо в уже известную нам аугсбургскую «Всеобщую газету», по сути дела, целиком посвящено смыслу русской победы над Наполеоном в 1812-1814 годах. Письмо это было вызвано издевательскими суждениями о русских солдатах, появившимися во «Всеобщей газете».
   «Занятные вещи пишутся и печатаются в Германии», восклицал Тютчев, о русских солдатах, которые «тридцать лет тому назад проливали кровь на полях сражений своей отчизны, дабы достигнуть освобождения Германии». Их кровь, писал Тютчев, «слилась с кровью ваших отцов и ваших братьев, смыла позор Германии и завоевала ей независимость и честь… После веков раздробленности и долгих лет политической смерти немцы смогли получить свою национальную независимость только благодаря великодушному содействию России».
   Здесь же Тютчев создает своего рода гимн русскому солдату: «Если вы встретите ветерана наполеоновской армии, напомните ему его славное прошлое и спросите, кто из противников, с которыми он воевал на полях Европы, был наиболее достоин уважения, кто после отдельных поражений держался гордо, — можно поставить десять против одного, что наполеоновский ветеран назовет вам русского солдата. Пройдитесь по департаментам Франции, где вражеское вторжение 1814 года оставило свой след, и спросите жителей этих провинций, какой солдат из войск противника постоянно проявлял величайшую человечность, строжайшую дисциплину, наименьшую враждебность к мирным жителям, безоружным гражданам, — можно поставить сто против одного, что вам назовут русского солдата».
   Вскоре, летом 1844 года, Тютчев издал в Мюнхене брошюру, посвященную взаимоотношениям России и Германии. Но здесь он уже развертывает тему «Россия и Запад» во всем объеме.
   Речь идет прежде всего о том, что Россия, освободившая тридцать лет назад Европу от наполеоновского господства, подвергается ныне постоянным враждебным нападкам в европейской печати. В результате, пишет Тютчев, ту державу, которую «поколение 1813 года приветствовало с благородным восторгом… удалось с помощью припева, постоянно повторяемого нынешнему поколению при его нарождении, почти удалось, говорю я, эту же самую державу преобразовать в чудовище для большинства людей нашего времени, и многие уже возмужалые умы не усомнились вернуться к простодушному ребячеству первого возраста, чтобы доставить себе наслаждение взирать на Россию как на какого-то людоеда XIX века».
   Статьи Тютчева были вызваны пророческим предчувствием войны Запада против России, которая разразилась через десять лет. Между прочим, один из оппонентов Тютчева, влиятельный французский публицист Форкад, напишет в апреле 1854 года, когда война началась, об уже давних тютчевских статьях: «Мы были поражены идеями русского дипломата о религиозных делах на Западе; но мы видели в них лишь парадокс и острый в своей основе тезис; мы не замечали, признаемся в том, за этим парадоксом европейскую войну».
   Тютчев как раз с острой прозорливостью «замечал» эту войну задолго до ее реального начала. Но, оценивая тютчевские статьи сороковых годов, никак нельзя свести их к этому конкретному предвидению. Тютчев выразил в них, если угодно, целую философию истории. Он писал в начале своей брошюры о России и Германии: «Мое письмо не будет заключать в себе апологии России. Апология России… Боже мой! Эту задачу принял на себя мастер, который выше нас всех и который, мне кажется, выполнял ее до сих пор вполне успешно. Истинный защитник России — это история, ею в течение трех столетий неустанно разрешаются в пользу России все испытания, которым подвергает она свою таинственную судьбу…»
   Уже не раз говорилось о глубочайшем внимании Тютчева к истории, об его, можно сказать, погруженности в историю — русскую и мировую — во всем ее тысячелетнем размахе. В приведенном только что высказывании Тютчев как бы ограничивает, вероятно для большей популярности, свою мысль рамками Нового времени («три столетия» — XVII, XVIII, XIX). Но на деле он всегда стремился обнять взглядом Историю в целом.
   Очень характерен его рассказ в письме к жене о посещении в августе 1843 года церкви в Москве. Тютчев тогда уезжал (в последний раз перед окончательным возвращением на родину) в Германию и, по настоянию своей матери, исполнил положенные при прощании православные обряды: «Утром в день моего отъезда, приходившийся на воскресенье, после обедни был отслужен обязательный молебен, после чего мы посетили собор и часовню, в коей находится чудотворный образ Иверской Божией Матери. Одним словом, все произошло по обрядам самого точного православия. И что же? Для того, кто приобщается к нему лишь мимоходом и кто воспринимает от него лишь поскольку это ему заблагорассудится…» (Здесь стоит прервать тютчевское письмо, дабы пояснить, что он имеет в виду таких людей, как он сам; мы еще будем говорить об очень сложном и противоречивом отношении поэта к церкви и религии, пока же достаточно сказать, что в зрелые свои годы Тютчев исполнял церковные обряды только в очень редких, особых случаях.) Итак, для людей подобного рода «в этих обрядах, столь глубоко исторических, в этом русско-византийском мире, где жизнь и обрядность сливаются, и который столь древен, что даже сам Рим, сравнительно с ним, представляется нововведением, — во всем этом для тех, у кого есть чутье к подобным явлениям, открывается величие несравненной поэзии… Ибо к чувству столь древнего прошлого неизбежно присоединяется предчувствие неизмеримого будущего».
   В высшей степени характерно, что Тютчева глубоко волнует в церковных обрядах та почти двухтысячелетняя история, в течение которой они непрерывно совершались (говоря о Риме как «нововведении», поэт имеет в виду, что Восточная церковь восходит прямо и непосредственно к изначальному христианству, а не к Римской церкви). Столь глубокая даль истории как бы позволяет так же далеко заглянуть в будущее… Уже приводились слова Тютчева, написанные около древнего Новгорода, — в «краю», который есть «начало России»: «Нет ничего более человечного в человеке, чем потребность связывать прошлое с настоящим». Поэт сказал об этом и в более личностном плане: «Восстановить цепь времен» — вот что «составляет самую настоятельную потребность моего существа».
   И статьи Тютчева, казалось бы, целиком обращенные к сегодняшней политической ситуации, вместе с тем проникнуты всеобъемлющим историческим сознанием. Конечно, тютчевский историзм в значительной степени был историзмом поэта. Он сам признался, что в Истории ему «открывается… величие несравненной поэзии».
   Трудно сомневаться в том, что Тютчев знал мысль Наполеона, высказанную им в 1808 году во время встречи с Гёте, который затем изложил эту мысль в своей известной записке «Беседа с Наполеоном»: «Неодобрительно отозвался он и о драмах рока. Они — знамение темных времен. А что такое рок в наши дни? — добавил он, — рок — это политика».
   Тютчев, надо думать, согласился бы с этим высоким представлением о политике. Но он был Поэтом на все времена, и для него не была «устаревшей» трагическая идея рока, которая запечатлелась с такой мощью в его стихотворении «Два голоса», созданном, кстати сказать, одновременно с одной из важнейших тютчевских статей — «Папство и римский вопрос с русской точки зрения» (1850), где также речь шла о «роковых» противоречиях Истории.
   Словом, Тютчев и в своих политических статьях в определенном смысле оставался поэтом, и это надо учитывать. Но ошибочно полагать, что поэтическое миропонимание лишено объективной исторической правды. Историзм Шекспира и Гёте, Пушкина и Толстого — это, при всех возможных оговорках, вполне реальный историзм, без которого мы значительно беднее и поверхностнее воспринимали бы Историю. И это целиком относится к Тютчеву — и к его стихам, и к его статьям.
   В статье о России и Германии поэт создает своего рода историософский образ тысячелетней державы:
   «О России много говорят, — пишет он, — в наше время она служит предметом пламенного тревожного любопытства; очевидно, что она сделалась одною из главнейших забот нашего века… Современное настроение, детище Запада, чувствует себя в этом случае перед стихией, если и не враждебной, то вполне ему чуждой, стихией, ему неподвластной, и оно как будто боится изменить самому себе, подвергнуть сомнению свою собственную законность, если оно признает вполне справедливым вопрос, ему предложенный… Что такое Россия? Каков смысл ее существования, ее исторический закон? Откуда явилась она? Куда стремится? Что выражает собою?.. Правда, что вселенная отвела ей видное место; но философия истории еще не соблаговолила признать его за нею. Некоторые редкие умы, два или три в Германии,62 один или два во Франции, более дальновидные, чем остальная масса умственных сил, провидели разгадку задачи, приподняли было уголок этой завесы; но их слова до настоящей минуты мало понимались, или им не внимали!..
   В течение целых столетий, — продолжает Тютчев, — европейский Запад с полнейшим простодушием верил, что не было и не могло быть другой Европы, кроме его… Чтобы… существовала другая Европа, восточная Европа, законная сестра христианского Запада… чтобы существовал там целый мир, единый по своему началу, солидарный в своих частях, живущий своею собственною органическою, самобытною жизнью, — этого допустить было невозможно… Долгое время это заблуждение было извинительно; в продолжении целых веков созидающая сила оставалась как бы схороненной среди хаоса; ее действие было медленно, почти незаметно; густая завеса скрывала тихое созидание этого мира… Но, наконец, когда судьбы свершились, рука исполина сдернула эту завесу, и Европа Карла Великого очутилась лицом к лицу с Европой Петра Великого!»
   Стоит сразу же обратить внимание на то, что поэт видит в Петре Великом высшее и подлинное воплощение России; это одно из его многих коренных расхождений со славянофилами (впрочем, это закономерно вытекает из того, что для Тютчева определяющее понятие — «Держава», а не «община», как для славянофилов).