– В музей сдашь, при школе музей делают, Ольга Сергеевна делает, ей и сдашь, Она нам тоже по родне. – И Рая стала объяснять брату степень родства Ольги Сергеевны.
   – Поживу, так во всех разберусь, – отвечал. – Пойду Степана сменю, почитаю.

4

   "Всякое дыхание да хвалит Господа. Аминь", – дочитал Николай Иванович и поднял глаза.
   Светлый день стоял в самом начале. За окном подъехала, пофырчала и смолкла машина. В комнате пахло одеколоном. Николай Иванович еще и еще покорил себя за то, что забыл положить с собой ладан, вот и Вера забыла.
   Стали выносить. В головах в одиночку шел Толя Петрович, еще один племянник, приехавший в отпуск. Радуясь встрече друг с другом, племянники договаривались о завтрашней рыбалке бреднем.
   – Сметать-то хоть помогите, – просила Рая.
   – Смечем, тетка, – обещал Толя Петрович. – На копну сверху сядешь, я и тебя вместе с копной на стог заметну.
   – А уж я буду настаивать, непременно я, – условилась Люба Селифонтовна.
   Геня и Витя вчера косили до ночи, а сегодня с утра копали могилу. Могли бы и не приходить к бараку, но нет, пришли, и вот шли сегодня вместе со всеми второй раз на кладбище.
   – Как же дядьку не проводить, надо проводить.
   Поставили гроб в открытый кузов, как на передвижную сцену. Машина ехала тихонько. Встречные машины сбавляли ход, а мотоциклы так и пролетали, как оводы, зажигая за собой белое пламя мелкой пыли. В кузов подсадили Нюру, она сидела на голубой крышке гроба, держала на коленях подушечку с нацепленными наградами мужа. А вот брата Арсени чего-то не было. Рая все оглядывалась, все ждала его, поглядывала извинительно на Николая Ивановича, но так и не показался Арсеня.
   Мужчины говорили про рыбалку, женщины жалели Алексея-покойничка. Хоть и без руки был, а косил и метал, и дрова готовил, золотой был мужик. Жалели и Нюру. Сколь и ей досталось.
   Толя Петрович рассказывал:
   – Рыбы принес, в сенях положил, вернулся к машине еще за чем-то, гляжу: рыбы-то убыло. Кто взял? Конечно, кошка. Разве ж можно такое терпеть, чтоб кошка воровала. Убил. Убил, рука не дрогнула. Пошел за лопатой, гляжу – соседский кот под забором жрет мою рыбу. И его убил, а уж на могилку своей-то кошки походил, поплакал.
   Поднималась жара, и все обрадовались прохладе кладбища. А за прохладу стали сразу их казнить комары, мухи, пауты. Но это было терпимо. Могилу Геня и Витя вырыли, как выразилась Рая, "прайскую", то есть заправскую, то есть очень хорошую. И рытье было непростое, метра с полтора по всем сторонам могилы видны были обрубленные толстенные смолистые корни.
   – Вы прямо как на лесозаготовках были, – выразился Толя Петрович. – Давай, снимаем!
   Сняли с машины гроб, поднесли. Помолчали. В тишине Николай Иванович трижды прочел: "Подаждь, Господи, оставление грехов в вере и надежди воскресения прежде отшедшему рабу Твоему Алексею и сотвори ему вечную память", потом троекратно крестообразно высыпал на саван привезенную с отпевания земельку. Степан хотел снять со лба Алексея бумажный венчик, но Николай Иванович не дал, сказав, что он Степану этих венчиков привезет в другой раз несколько.
   Помолчали еще.
   – Ну чего? – спросил Толя Петрович. – Мух выгонять да заколачивать?
   – Так наверху еще вроде никого не оставляли. – Это Геня сказал.
   – Как, тетка Нюра? – спросил Толя Петрович.
   Нюра стояла в ногах гроба и все кланялась, как болванчик, и не отвечала. Тогда Рая велела подносить крышку и сама закрыла лицо покойного белой тканью, поправила платок в желтых, прокуренных пальцах левой, единственной руки.
   Геня и Витя спрыгнули в могилу и приняли гроб. Они же, выпрыгнув, взялись за лопаты.
   – Тут у него и тесть, и теща, и родители недалеко, ему и весело, – сказала Люба.
   – Женечка-то, Женечка наш в Брежневе в Каме утонул.
   – Да уж теперь не Брежнев, тетка Нюра, – поправил Толя Петрович, – теперь опять Набережные Челны.
   – Утонул-то в Брежневе, – мучительно улыбаясь, сказала Нюра, – в Набережных-то Челнах он не утонул бы, и в Вятке бы не утонул.
   На свежем холмике, пахнущем смолой, землей и хвоей, расстелили скатерть, выложили огромный поминальный пирог. Оказывается, Геня и Витя накануне ночью еще и рыбачили на поминки.
   – Ну-ко, ну-ко, – говорил Толя Петрович, – открывайте верхнюю корку, посмотрим, какой вы там мойвы заловили.
   – Ой, ножик забыла, – спохватилась Рая. – Парни, нет ли у кого?
   – Да я вроде сегодня резать никого не собирался, – ответил Толя Петрович.
   Рая наломала пирог руками. Лещи внутри оказались жирнущими, тут уж и Толя Петрович руками развел:
   – Чего говорить! Бывает нет так нет, а тут уж есть так есть. Ну, завтра хоть не ходи, вы все выгребли. Или как?
   – Или как, – ответил Геня, разгибаясь от лопаты. Шофер поднес звякающую сумку.
   – Значит, вы вчера с одной тони сто килограммов затянули, а мы, значит, завтра со ста тоней один килограмм? О! – еще раз изумился Толя Петрович, принимая на себя командование поминками. – Я думал, тут будет напиток "КВН", а тут самое то. Становись шесть чекушек в пять рядов!
   – "КВН", – объяснила Рая Николаю Ивановичу, – это называют самогонку – "коньяк, выгнанный ночью", или еще говорят "из-под Дунькиной сосны", или "три звезды Марии Демченко", всяко эту разорву обзывают.
   Появилось и домашнее бесхмельное поминальное пиво. Его Николай Иванович чуточку пригубил, самую чуточку. И отрочеством повеяло, запахом хлебным и влажным от русской печи, почему-то дождливым осенним вечером, когда маленького Коленьку, еще не было Арсеньки и Раи, сажали на лавку к подоконнику и велели чайной ложечкой вычерпывать из длинного корытца под рамой воду. То же было и весной, когда таяло.
   К пирогу в соседи напросились из корзины и ватрушки, а к пиву и квас. Мужики распоминались, разговорились, раскурились, и комары им уже стали не в помеху, а за компанию.
   Рая и Николай Иванович ходили по кладбищу. Фамилии все были знакомые: Русских, Разумовы, Смышляевы, Чудиновы, Чудиновских, Чудовы, а знакомых на фотографиях не было, никого не узнавал Николай Иванович, словно из эмиграции вернулся.
   – Все свои да наши, все по родне, – у каждой почти могилки Рая объясняла, кто какой смертью умер. – Прямо беда, почти никого от старости, вот только нашего Алешу сегодня добавили земле, ему за восемьдесят, а смотри, какая все молодежь. Ох, вот ведь Паша-то, без меня хоронили, я в больнице лежала, он молодой, горячий, на танцах задрался из-за девчонки, его забирать, ну, он и с милицией сцепился, его увезли, там всего измесили, вернулся, и месяцу не жил. А вот Володя Сысолятин, ох, ведь тоже из-за девчонки. Он женат был, жена с первым ходила, так уж и с последним, чего это я говорю: с первым, жена беременная ходила, а тут на уборку студенток послали. Он парень видный, его одна и захомутала, сплелись. А в деревне как же не узнают, узнали. Жена в истерику, кричать: "Утоплюсь, утоплюсь!" – и убежала. А он и в самом деле подумал, что утопится, пошел и повесился. А она к родителям убежала. Ох, Володя, Володя!
   Их нашел Толя Петрович, он был с посудинкой, повел их на могилу своего отца – двоюродного брата Раи и Николая Ивановича по линии отца, на могилу Петра Тимофеевича.
   – Дядь Коль, батя у меня был – мужик первеющий! Говорок был еще тот. Я иногда могу выразиться, а он так говорил – мог любую работу остановить, никакой забастовки не надо. Рассказывал раз, как от медведя бежал, говорит: залез на елку на два метра выше верхушки... – Толя Петрович выпил в одиночку, сплеснул немного на землю (они стояли в оградке). – Батя ты, батя! Оградку покрашу. Теть Рай, ты ж, как ты выражаешься, вместе с батей была в колхозной борозде, ты ж знаешь, какой он говорок был, да? Дядь Коль, о-о!

5

   Рая заторопила всех... на поминки. А Николай Иванович по наивности думал, что поминки уже прошли, – нет, только начинались. В доме Раи. Там хлопотали: Ольга Сергеевна, жена Гени Нина, Люба Селифонтовна, еще пока незнакомые женщины, тоже родственницы, и, особенно вызывающая общий интерес, невеста Вити, девушка Оля. То, что он с ней дружит, знали давно, но вот именно сегодня она, так сказать, была, благодаря поминкам, легализована, она чувствовала внимание, вся раскраснелась, все у нее выходило ловко, быстро, потихоньку она начинала смелеть и даже разочек на Витю прикрикнула, когда он неправильно, по ее мнению, поставил в торце стола стулья, а не табуретки. Это прикрикивание было очень одобрено молодыми женщинами, очень осуждено старыми и очень сочувственно по отношению к Вите было воспринято мужчинами без различия в возрасте. Но разобравшись, моя перед застольем руки, перекуривая, мужчины решили, что стол этим торцом обращен к порогу, что в дверь ходят туда и сюда, что табуретки занимают меньше места, не мешают входу и выходу, что стулья бы мешали, так что Оля права, а Витя – молодец, выбрал девушку сообразительную, так что пусть скорей женится, а то упустит.
   – Вторым заходом! – пошутил Толя Петрович. – Первым дядю Алексея помянем, вторым тебя под арест.
   – Сегодня нет, – отговорился Витя, – сегодня еще косить.
   – Как косить? – изумился Николай Иванович. – Да вы, Рая говорила, чуть не всю ночь косили, потом такую могилищу выкопали, и опять косить? А еще бредень тянули.
   – Комаров ночью нет, косить легче, – объяснил за братенников Толя Петрович.
   Из избы позвали. В избе были раскрыты окна, но от мух завешены марлей. И дверь распахнули, чтоб был сквозняк. Немного протягивало ветерком, марля шевелилась, от ее белизны было как-то особенно светло. На белые скатерти женщины все носили и носили кушанья. Уж некуда было ставить. Уже и тарелку и рюмочку, налитую, по обычаю, поминаемому, со стола переставили – все равно никто не смотрит – на телевизор, уже хлебницы, разобрав нарезанный хлеб, отставили на подоконники, а тарелки все прибывали. Николай Иванович даже пожалел, что на кладбище съел изрядный кусок рыбника, тут были такие кушанья, которые он и помнить даже забыл: был овсяный, поливаемый холодной сметаной кисель, была кутья с изюмом и черносливом, снова был пирог с рыбой Гени и Вити, была окрошка с таким ядреным квасом, с таким продирающим молодым хреном, что слезы выступали, были и блины, которые явились позднее, были и грибы, и ягоды, была и селедка, Верой добытая, и колбаса была, словом, как выразился Толя Петрович: "Пережили голод, переживем изобилие".
   Но вначале надо было что-то сказать. Все смотрели на Николая Ивановича. И он знал, что именно ему надо сказать. Когда хоронил своих старушек, собирался на поминки стариковским в пять-шесть человек кружком – какие там были речи, там молитвы были. И здесь хотелось, и надо было прочесть и молитву, но не только. Николай Иванович встал, перекрестился на передний пустой угол (Рая виновато ссутулилась) и прочел "Отче наш".
   – Брат мой Алексей, прости меня, если можешь, прости меня, – сказал Николай Иванович. Эти слова он давно хотел сказать, сказать брату, живому сказать, повиниться, но вот как вышло. А дальше уже все говорилось само, вот уж истинно – никогда не надо думать, что говорить, само скажется: – Алеша, хоть и винюсь я, а разве я виноватый; разве своя воля была, жили не по желанию, а по необходимости, кого куда занесло, чего уж теперь, а Бог не оставил, главное счастье дал – в своей земельке упокоиться, это ведь теперь редкость, всех с места сорвало, вот и мне край подходит, хоть и грешно загадывать, вот и мне дай, Господи, здесь упокоиться...
   Но не дано было договорить Николаю Ивановичу. Именно на этих словах раздался вскрик:
   – Нет! Тут ты не жилец!
   – Арсений! – вскинулась Рая.
   – Дядька Арсений, чего ж ты на кладбище не был? Чего ж ты под руку? – Это Толя Петрович сказал и уже вскочил, уже наливал рюмку Арсению...
   Арсений же, черный и небритый, и видно, что возбужденный, пробирался вперед.
   – Чего это не по-русски? – спросил он сердито. – Где Алешкино место? Я это место займу, я свою очередь не пропущу, тут мы без приезжих, без залетных обходимся. Сядьте, дорогой товарищ, мы видывали представителей общественности, сядьте.
   Николай Иванович сел. Нюра, очнувшись, тискала Арсеню сзади за рубаху, стараясь его посадить.
   – Нюра, сиди! Сиди! Рай, молчи, – говорил Арсеня громко, принимая у племянника рюмку. – Самозванцев нам не надо, бригадиром буду я. Так! Поминки объявляю открытыми. А для меня не поминки, я Алешку в гробу не видел и больше не увижу, для меня Алешка живой, так, Нюра? А? Севастополь горит? Горит! Да! Как там... – Он набычился, потом воспрянул: – Готовился я, готовился сказать фразу... Вот! У старого старина... Нет, как-то не так, плевать!
   – Рука ж отсохнет! – Это Толя Петрович. – Арсень! – Это Рая.
   – Тих-ха! Вот: у старинушки старина, в общем, было три сына, так? Старший умный был детина, это Гришка, умней всех, долго не жил, на всю эту срамотищу не глядел... старший умный был детина, средний был и так и сяк, это Алешка, младший вовсе был дурак – это я! Четвертого брата в сказке нет! Нету Коли ни в сказке, ни в семье. Коля к нам ловко подтасовался! Кто-то за него погиб, кто-то в тюрьме посидел, я ведь, Коля, за воровство сидел, муки украл, так эта тюрьма почетная, а баптисты разные хоть и не воровали, да не больно-то их дождешься семью кормить да на фронт идти.
   – Выпейте за моего мужа, – тихо сказала Нюра.
   Арсеня выхлебал рюмку и хлопнулся молча сидеть.
   Выпили молча и остальные.
   – Он на каком фронте воевал? – громко спросила, видно, глухая старуха.
   Соседка так же громко ответила ей:
   – Ты чего – военкомат? Или красный следопыт? На каком надо, на том и воевал. Документы есть.
   – Я к тому, – не смутясь отвечала глухая, – что я и знать не знала, что Алексей Иванович такой боевой, вот бы про моего спросить. Мой-то за Польшу погиб, может, виделись?
   Молодежь, сидящая в другом конце стола, успешно боролась с "разорвой", уже невеста Оля, забирающая все больше прав на Витю, тыкала, проходя вдоль стола, своего жениха в спину. Тычки эти нравились ему, он чувствовал, что и его не обойдет супружеская игра в строгости жены и хитрости мужа. Все еще впереди: не только в спину, но и в бок будет тыкать, когда будут рядом сидеть, и ноги все обступает, вон Нина у Гени, это ж заметно. Нина вообще, как нынешние жены, и не подумала вскочить из-за стола, когда забежавшая в избу девчонка сообщила, что Нинин ребенок шлепнулся в грязь у колодца. Толкнула мужа, тот пошел к колодцу.
   Затрещал мотоцикл, приехали еще гости – племянница Алексея с мужем и детьми. Привезли увеличенную фотографию Алексея, поставили на телевизор. На фотографии он был молодой, красивый, и все решили, что именно с этой фотографии надо потом сделать фотографию для памятника.
   Арсеня больше не выступал.

6

   Уж чего-чего, а топить баню Николай Иванович Рае не позволил, да и топить было не в пример со старым легко – вода качалась насосом, дрова прямо в предбаннике. Тихо, без треска горели березовые поленья, желтые, похожие на солнечные, пятна бегали по коричневой стене.
   Николай Иванович сидел у порога, около детской ванны, налитой холодной водой, и чувствовал свежесть от воды. В нем, как всегда, постоянно, внешне безмолвно, свершалась молитва: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго". Эту молитву он читал всю жизнь. В ней было спасение от всех жизненных расстройств, приучился он к ней в тюрьме, ибо там было невозможно молиться явно, только про себя. А молитва, чтобы выжить, требовалась постоянная. Бог послал Николаю Ивановичу наставника, старца, бывшего священника, тоже вятича, отца Геннадия. Посаженный при тогдашнем митрополите Сергии, отец Геннадий рассказал о сути своего расхождения с сергианством. "Грешно осуждать, – говорил отец Геннадий, – но грешней того не обличить ересь. Как же так, Сергий оправдывал репрессии, говорил в тридцатом году, что они в общем порядке, что гонений на церковь нет, что храмы закрывают по просьбе населения. Бог ему простит, а я не Бог, простить не могу. Власть от Бога, я согласен, а разве не бывает власти от сатаны? Разве не прав Аввакум, что дьявол выпросил у Бога, а лучше сказать, выкрал, Русь и кровавит ее. Об одном жалею, – говорил отец Геннадий, – что не привелось отбывать вместе с соловецкими страдальцами". Тогда-то Николай Иванович и услышал о соловецком послании в пересказе отца Геннадия. Соловецкие ссыльные священники ни в коей мере не посягали на государственность, они были не согласны с коммунистами в подходе к человеку, не согласны только с материалистическим взглядом на человека. "Как же это может быть на земле счастье, если человек смертен? Земной удел – страдание. Дело Церкви – сострадание, а коммунисты говорят о непрерывной борьбе. Если бы с собою, со своим несовершенством, а то людей с людьми. Разве не заблуждение – вначале переделать устройство общества и думать, что и человек переделается. Переделается только тот, кому безразлично любое устройство, лишь бы самому жить. Коммунизм выращивает приспособленцев. Как это – от каждого по труду, если тут же ввели понятие нормы, от каждого по труду – это значит по мере труда, по возможности, и как это – каждому по потребности, если потребности у бессовестных беспредельны. И получилось на деле, что понятия души и совести стали ненужными, каждый урывал по способностям".
   Молод был Николай Иванович, молодая память, со слов отца Геннадия выучил главные молитвы и требы на многие случаи жизни, тогда же и молитву об избавлении от многих лютых воспоминаний. "Многое не надо вспоминать, – учил отец Геннадий, – его вспоминаешь – оно сильнее привязывается".
   Вот и сейчас эта молитва легко избавила от воспоминания о выходке брата Арсени. Николай Иванович просто жалел его и понимал. Уж он-то видал-перевидал обиженных и озлобленных. Он даже попробовал после поминок позвать Арсеню ночевать к Рае, но тот только зыркнул на него, ткнув пальцем в сторону графина: а это, мол, на кого бросить.
   Вернулась Рая, перемывавшая с женщинами посуду и довольная, что отстоловались до коров. Вслух вспоминала весь день по порядку, говоря, одновременно как бы спрашивая, что все справили по-прайски, в люди ни за чем не бегали, что и сено посмотрела, что на завтра к обеду греблево поспеет, что в экую сушь одним только колорадским жукам хорошо, да еще плодожорке, всю смородину загубили, экая страсть, никогда такого не бывало, помнишь ли, да как не помнишь, разве про какую заразу думали, а сейчас только и трясешься, чего только на людей не набрасывается.
   – Ты на Арсеню... – начала она, и Николай Иванович торопливо поднял руку. – Конечно, конечно, ты же понимаешь. Он сидел, да, сидел. Но ведь как доставалось, вас, старших, нет, мама в лесу, ну, тут я не буду вспоминать, вся опять изревусь, и так сегодня досталось, ой, Алеша, Алеша, на сегодня сердцу хватает. Да он сам тебе, Арсеня, расскажет, поговоришь, всяко, с ним. Буди, завтра, может, придет на метку. Не в тюрьме его печаль, не в тюрьме. – Тут Рая даже оглянулась. – Не в тюрьме. Ты Псалтырь над Алешей читал и на кладбище не заметил женщину... такую, в белом платочке, в общем, это жена Арсени, Анна. А на поминки она не пришла, они похороны поделили, они не встречаются. Где она, туда он не ходит, даже брата не проводил. Это ведь я, грешница, ему с утра сунула, чтоб перемогся. А ведь знаешь чего, Коля, – вдруг встрепенулась Рая, – ведь Арсеня, вот чувствую, что так и есть, ведь сейчас Арсеня...
   – На кладбище? – докончил ее догадку Николай Иванович.
   – Да. Если силенки есть, так сходи, рядом же. Баню я дотоплю. Она у меня прямоточная, то есть, по-нынешнему, угару не бывает, труба не закрывается, печь топится, и сиди, мойся, вот как придумали.
   И точно – угадала Рая: сидел Арсеня у братовой могилы, курил. Николай Иванович тихонько коснулся его плеча. Арсеня посмотрел на него совершенно осмысленно, встал и ушел. По-прежнему гудели мухи, звенели комары, но уже меньше пахло землей и хвоей, а больше разогретой за день смолой. Измаявшаяся зелень деревьев начинала потихоньку оживать, первыми воспрянули осины, уже кое-где краснеющие, хотя до осени было далеко.
   В предбаннике стояла банка квасу, лежала смена белья, большое нарядное полотенце, видно, что совсем новое. Николай Иванович боялся, что скажется сердце от жары, – нет, родные стены и сердцу помогают, наоборот, оно билось ровно, хотя и чаще обычного, но и не тревожней, радостней. Даже и плеснул на каменку Николай Иванович, даже и похлестался молодым веничком. И уж совсем было помылся, ополоснулся, вышел в предбанник, но неожиданно для себя раздухарился и еще поддал, и еще похлестался.
   Постель была готова. Под льняным пологом в прохладных сенях, с подушкой, набитой свежим сеном. От подушки пахло, конечно, мятой прежде всего, мята – трава ревнивая, но если перетерпеть ее нашествие, то ощутится и зверобой, и душица, и клеверок, и пыреек, и тончайшая таволга, и много-много других, начала жизни, запахов. На вымытый пол Рая набросала полыни.
   Ночью Николай Иванович проснулся, ему показалось, что на него смотрят. Потом показалось, что в стене отверстие, что в него смотрится белая луна; Но это был светлячок. Николай Иванович встал на колени и, безошибочно обратясь в темноте на восход, долго молился.
   Потом снова склонился ко сну. Где-то, совсем рядом, казалось, даже в подушке, скребся маленький мышонок. Николай Иванович, улыбаясь, щувал его, мышонок замолкал, потом опять куда-то выцарапывался.

7

   К обеду на один стожок, копен на шесть, нашло много работников. Толя Петрович уже изладил стожар, женщины подгребали сено в валки с краев.
   – Ну жрут, ну жрут, – не выдерживали все, говоря про паутов и оводов.
   А еще был такой насекомый хищник – хребтовик, крупнее шмеля.
   – Полколенки выкусил, – кричал Толя Петрович. – Унес на крышу и грызет.
   Стог настаивала, принимала сено, утаптывала Люба Селифонтовна. Крутились и мальчишки, непонятно чьи дети, чьи племянники, их Толя Петрович называл отеребками. Раю даже и не подпустили к работе, она делала обед. Говорили, что земляника отошла, да и мало было, но черника есть, черники надо бы побрать. Мальчишек-то бы и послать, все равно лоботрясят. Оглянулись – где мальчишки?
   – Купаться устегали! – кричала Селифонтовна. – На Святицу. Их оттуда с овсом не выманишь, не то что черникой. – Она волновалась и все спрашивала, не вершить ли, не перекашивает ли стог, вдруг получится "беременным" или еще что.
   Николай Иванович с утра перечинил все грабли, все вилы, насадил новую рукоять на тройчатки – огромные вилы, которыми Толя Петрович наворачивал подходяще. А вот пауты и оводы отчего-то не трогали Николая Ивановича. "Кровь старая уже, не манит", – думал он, но сам, хоть ты что делай, не чувствовал, и все тут, старости. То ли баня вчерашняя, то ли утро, проведенное в желанной работе, то ли все вместе, но даже обычные боли в пояснице, к которым он притерпелся, боли в коленных суставах – все куда-то отошло.
   За столом опять вспоминали Алексея, говорили, что все вчера было по-хорошему, вспоминали цены на памятники. И хотя Николай Иванович говорил, что достаточно креста, родня заявила, что хуже других не будет. Ольга Сергеевна подсела к Николаю Ивановичу и просила написать для школьного музея воспоминания.
   – Теперь мы к другим материалам еще и о репрессиях собираем.
   – Уж какой из меня писарь.
   – Нет, дядя Коля, я не отстану, я у тетки Раи ваши открытки всегда читала, очень грамотно.
   – Не знаю, Оля, не знаю, может, когда и порассказываю. А и чего рассказывать? Кто, многих я знал, несправедливо терпел, а я за заслуги. Верно меня вчера Арсений обличил.
   – Но не три же срока! – воскликнула Ольга Сергеевна.
   – Ты, Оленька, лучше с деточками собирай сведения о погибших деревнях. Я вчера с горки глянул – ой-ой-ой, как пусто вокруг Святополья! А мы в парнях, бывало, от Святополья на все четыре стороны! Куда ни глянешь – огонечки в избах. Там такая гармонь, там такая.
   – Собираем, собираем, – обрадовалась Ольга Сергеевна.
   Разговор стал общим.
   – Целого, целехонького сельсовета Валковского не стало, три тыщи одних избирателей. А детей! Голосовать приезжали – все кипело. – Это Селифонтовна развоспоминалась. – Я на транспорте была тридцать два года, еще "ФэДэ" и "Исы" застала, потом тепловозная тяга, потом электрическая, все какой-то прогресс, все думала – развиваемся, а приехала сюда – глянула: нет, товарищи, не развиваемся, а гибнем на всех парах. Оля, ты это дело не оставляй, будь нас умнее, мы были загниголовые, слушать не умели, родителей не расспрашивали, дедушек, бабушек не теребили, рассказывать не просили. Они умерли – опять мы ничего не знаем. Телевизор включишь – везде какие-то даты справляют, собираются, празднуют, у нас все крапивой заросло, беда! Старались выжить, старались детей вытянуть, а для начальства были как преступники. Я предсельсовета была, совсем девчонка, а понимала – надо утаить зерна, иначе пропадем! Засыпали, помню, на конеферме в кормушки, сверху присыпали куколем, ведь обошлось! Идут с милицией и уполминзаг, да еще с района Вихарев, идем по, конюшне, а одна лошадь вот фыркает, вот фыркает, куколь разрывает: зерно почуяла, мордой мотает, я, видно, белей стены была, уполминзаг обратил внимание. А Вихарев треплет рукой по плечу, одобряет: "Трудное время, товарищ комсомолка, трудное!" Он, да еще Брашинский из райзо, вот кого ненавижу. После войны мода была, даже снимки печатали, – женщины на себе пашут. И по Вятке было сколько угодно. А за Святополье не скажу, на себе не пахали. Как-то лошадей сохранили, пусть доходяги, но тащат потихоньку. Быков объезжали, даже до коров доходило, когда боронили, но на себе не пахали. Брашинский звонит: "Сколько на себе вспахали?" Мне бы, дуре, сказать, хоть гектара два бы сказать, а я вроде как даже погордилась, что пахоту, мол, заканчиваем, и женщин сберегли. "Как так? Везде на себе пашут, а вы выстегиваетесь. Доложить через два дня, иначе неприятности". Сами знаете какие. Собрала женщин, я им все доверяла. Так и так, бабы, давайте хоть для видимости. И вышли за околицу, тут вот, как на Разумы идти, на взгорок, впряглись. Я за плуг. Так, играючи, и отделалась. Доложила: пашем на себе.