И замолчал. Вера задремала, но снова очнулась от шелестящего четкого шепота Николая Ивановича:
   – На могилку мне земельки принеси с Великой, принеси, не забудь.
   Вера тихо плакала.

16

   А по первой траве, по первой зелени в Святополье заявилась... Катя Липатникова. С внучкой. Ну уж и внучка у нее была. Как ее бабушка, пока еще не громогласная, но до того бойка, что все диву давались. Эта Настя детей Ольги Сергеевны стала немедленно укорять, что они взяли городские гостинцы и стали есть.
   – Мне же сказали спасибо, – защищалась Аня.
   – Спасибо сказали, а "Отче наш" не прочитали. А вот и Адам погиб отчего? Оттого, что яблоко взял от Евы, а "Отче наш" перед едой не прочитал. Вот! И был низвергнут.
   – Слушай, слушай! – гремела Катя Липатникова. – Слушай мою внучку, моя выучка! А про Адама и яблоко это она сама. Сама! Еще сама тоже одному гостю у нас сказала тоже крепко. Он наелся, откинулся, брюхо гладит, ну, говорит, душу отвел. Настенька ему тут же: "Это плохо, дяденька, что вы душу отвели, нельзя душу отводить". Иваныч, вставай. Настя, вели ему встать. Иваныч, скоро Великорецкая.
   – Уж не ходок я. Ты поведешь.
   – Да как это можно! – закричала Катя. – Как это может быть, чтоб баба повела. Нет, парень, шалишь! Вставай, Ты, парень, обязан Шлемкина пережить. Он от больших трудов на курорт уехал, силы копит. И тебе пора. Вон твой курорт – завалинка. Для начала.
   – Дедушка, – настойчиво звала Настенька, – идем на солнышко, там чего-то увидишь, того не бойся, я с тобой.
   И ведь выполз на завалинку Николай Иванович. А Настенька придумала вот какую штуку: она заранее нарисовала огромные следы у ворот, всего три, и сказала, что тут утром прошел человек в обуви тысячного размера.
   – Ты что, не веришь, дедушка?
   – Верю, – сказал Николай Иванович. – Вот такой-то человек до Великой быстро дошагает.
   – В этом году и я пойду, – заявила Настенька.
   – А как родители?
   – Они бабушку боятся.
   – Бабушку твою не только родители боятся, ее любые начальники боятся.
   – Бабушка никого не боится, она только Бога боится. И меня так учит, – сказала Настя, глядя вопросительно.
   – Правильно говорит.
   – А папа возьмет да и выпорет ремнем. Когда без бабушки. Он ремень у кровати повесил.
   – Родителей надо уважать.
   – Ого, уважать! За то, что ремнем?
   Этот педагогический вопрос остался без ответа. Подошел брат Арсеня. Сапоги его по голенища были в глине. Поздоровался, и будто не было долгой зимы, будто только вчера виделись, сразу заговорил:
   – Ак чего, парень, чего-то все про революцию талдычат. Как ни включишь радио: революция и революция. Куда еще революцию, будто недостаточно. Это ведь если революция, то в новые колхозы погонят да в новые лагеря. Революция, дурак понимает, – это борьба за власть, а власть другой революции не терпит и заранее сажает. И песни нагаркивают все лихие: "Ленин такой молодой, и Октябрь впереди", – как, парень, думаешь? А ежели власть у народа, то какой народ ее опять отнимает? Как думаешь?
   – Думаю, скоро июнь, думаю, дойду или нет до Великой. Ты сколь по распутице пропахал, может, пойдем вместе?
   – Может, и пойдем, – сказал вдруг Арсеня. – Ты моего Геньку правильно поворачиваешь. Меня уж поздно...
   – Доброе дело никогда не поздно.
   – А его надо бы от вина и пустомельства оттянуть. А я бы тебя позвал, помнишь, договаривались летом, позвал бы на могилку Гриши съездить, а? Надо бы, брат. Оба мы с тобой тюремщики, надо бойцу поклониться. Да надо бы и в розыск об отце подать. Как это "без вести пропавший", так не бывает. Ты скажешь: Бог знает его, где он.
   – Да.
   – Вот и спроси Бога, пусть откроет.
   – Где земля заповедала, там и лежит.
   Ночевал Арсений у Раи. А Катя Липатникова с внучкой у Николая Ивановича. Да и всего-то одну ночку. А перед отъездом и сказала, что не затем приезжала, чтобы пенсию передать, Настей похвалиться, нет, главное, сказала она, просил настоятель церкви передать, что давнюю просьбу Николая Ивановича помнит и что эта просьба удовлетворена. Какая просьба, не сказал, сказал, что Николай Иванович знает.
   Николай Иванович знал. Просьба его была, когда особенно допекал Шлемкин, когда гнали со всех работ, просьба была – место в монастыре, он бы в любом монастыре не был иждивенцем. С его-то руками. Но тогда мест не было. Сейчас, после послаблений, место нашлось.
   – Просил согласие передать. Передавать? – спросила Катя.
   Николай Иванович посмотрел на огонек лампадки, помолчал.
   – Нет. Скажи, что стар стал, что боится в тягость быть.
   – Так и сказать?
   – Так. Благодарил, мол, и кланялся.
   – Так что за просьба у тебя была? – не утерпела Катя.
   – Ой, Катя, совсем забыла, – заговорила Вера. – Возьми хоть килограмм десять картошки, возьми. Очень хороша. И Насте понравилась.
   – Да. Без нитратов, – вымолвила Настя.
   Когда Вера вернулась от повертки, от автобуса, проводив гостей, она сразу сказала:
   – Вот что, Николай Иванович, вот что выслушай от меня: ступай с Богом в монастырь, это тебе не дом престарелых, ступай.
   – Нет, Вера, нет.
   – Из-за меня не идешь? Не надо, я в силах, уйду к сыну. – Вера отвернулась к кухонному столу, будто на нем что прибирая.
   Николай Иванович прошел от кровати до передней, топнул ногой:
   – Слышишь! Аж половицы гнутся, во как ты меня на ноги поставила... Нет, Вера, не пойду, не пойду в монастырь. И мечтал, и просился, а надо жить в миру. А просился еще до тебя, тут и это учти. В миру, в миру надо жить. Хоть и грешишь больше, а сколько заблудших видишь, до того их жалко, чего тебе объяснять. Как мы хорошо зиму зимовали, а? Как песню спели. Если обидел в чем, прости, Христа ради прости.
   Вера, отвернувшись по-прежнему, мотала головой. Николай Иванович продолжил:
   – Ведь именно ты меня выволокла. Лежу, думаю: ну, беда – умру без покаяния, без причащения, без соборования. Были мне видения, но я их, по своей греховности и недостойности, считал за прелести и старался забыть. Видел и ангела в сияющих одеждах, как в Писании, в одеянии, яко из молнии вытканном. Но думал, что это вообразилось. Думаю, такого могут сподобиться только праведники. А когда смерть пришла, тут я сразу согласился, что это именно она.
   – А как понял? – спросила Вера. Она промокала лицо платочком.
   – Черная. Другой не бывает. Но я как-то, по болести или по безволию, не забоялся и только хотел произнести "В руце Твои..." и так далее, как ты прямо подлетела и ее выгнала. Прямо полотенцем крест-накрест хлестала.
   – А когда это примерно?
   – Еще когда утром кисленького питья попросил.
   – А-а... Нет, это я мух, наверное, отгоняла. Пригрело, они ожили и загудели, я на них полотенцем.
   Николай Иванович подошел, развернул Веру к себе лицом и неловко приласкал.
   – Давай, матушка, сухари суши. Великорецкая близко.

17

   Как они, христовенькие, шли, это может только тот рассказать, кто с ними ходил. Шел потихоньку Николай Иванович, опирался на свой посох, оглядывался. Лепилась к нему щебетунья Настя. Но постоянно щебетать ей не давала бабушка Катя Липатникова. Высоким громким голосом она первая заводила акафист преподобному Николаю Чудотворцу. И тянулся акафист над размытыми дорогами, разъезженными колеями, под дождливым небом. И не бывало, и не будет у нас распевней и согласнее хора. И перепоет этот хор любые наши песни и гимны. Шел этот крестный ход, как ходил уже свыше шести столетий. Все видел он: дождь и град, тучи и звезды, комаров и мух, да только не думал он, что увидит, как выходят на него, на беспомощных стариков и старух, здоровенные мужи, коих хорошо бы представить с косой да с топором, ан нет. "С Богом покончено!" – объявляли они. Где те борцы? В каких огнях, в каких пределах корчатся от ужаса их души? Кто отпоет их, кто простит, кто поймет?
   Ждал на берегу Шлемкин, ждали милиционеры в ярко-черных сапогах.
   – Поворачивайте! – закричал он.
   Конечно, не повернули старики. Как будто не знал того Шлемкин. Вот встретились они глазами с Николаем Ивановичем.
   – Подойди, – велел Шлемкин, – поговорить надо.
   – Что говорить, молиться идем, – отвечал Николай Иванович.
   – Эх ты, – закричала Катя Липатникова, махая на Шлемкина черным платком. Старухи всегда к Великорецкой купели шли в темных платках, а обратно – в беленьких. – Эх ты, какую голову имеешь, наверно, безразмерную, а того не поймешь, что петух понимает со своей головой маленькой. Славу Богу поет, а ты, ты... диверсант безголовый, вот кто!
   – Ты ответишь, Липатникова, – закричал Шлемкин. – Запиши, – велел он офицеру возле себя и ему же скомандовал: – Не давать им парома!
   – Дак как же это? – растерялся Николай Иванович. – Мы же платим за перевоз.
   – Не нужны ваши деньги! Лучше б их в фонд мира отдали, – посоветовал Шлемкин.
   – Или вам, – сказал Николай Иванович. – Уж не тридцать ли вас, всем бы по сребренику.
   – Нам зарплаты хватает! – сообщил Шлемкин. – А парома не получите. И жалуйтесь куда хотите!
   У парома встали два милиционера. Первым в воду пошел Николай Иванович.
   – Отец, отец, – закричала Вера, – нельзя тебе, нельзя!
   – Верую! – возвестил Николай Иванович, чувствуя, как холодная вода перелилась через голенища и приятно охолодила натертые ноги.
   – Ве-ерую! – возвестила Липатникова.
   И все, старики и старухи, сколько их было, с пением "Символа Веры" двинулись вброд и вплавь через реку Великую. Пошли, чтобы поклониться месту величайшего чуда – обретения иконы Святителя Николая, любимого русского святого.
   А было это позорище для одних и подвиг для других, было это на святой Руси, в вятской земле в год тысячелетия принятия христианства на русской земле.
   Господи, прости нас, грешных! Надеющиеся на Тебя да не погибнем! Да, мы рабы, но только твои, Господи. Аминь!
   1988 г.

Люби меня, как я тебя

   Повесть
   Наша жизнь словно сон,
   но не вечно же спать...
   С одной стороны, жениться надо: скоро тридцать, уже пропущен возраст, когда можно было прыгнуть в женитьбу, как в воду в незнакомом месте. С другой стороны, родители торопят. "Пока молодые, поможем внуков вынянчить". "Сынок, – говорит отец, – выбирай не выбирай, все равно ошибешься, не с Луны же их, жен этих, на парашюте забрасывают. Квартира у тебя есть, диссертацию пишешь, в армии отслужил – чего еще?" "Как чего, – возражаю я, – надо жениться по любви, а где ее взять?" У нас в институте невеста одна – секретарша Юлия, существо хрупкое и белокурое, но она по уши влюблена в нашего начальника, который еще и мой научный руководитель, не отбивать же ее у него, нашего дорогого Эдуарда Федоровича, который в просторечии просто Эдик. Кстати, Эдик-то Эдик, а возглавляет институт по выработке идеологии периода демократии в России, вхож к высшим начальникам. Зарплаты у нас приличные. С диссертацией меня Эдик торопит, так что мне, в общем, не до женитьбы. Но и наука не захватывает настолько, чтобы закопаться в нее с головой.
   Тема моя, данная мне Эдиком, проста: как сделать, чтобы науки не разбегались каждая в свой тоннель, а работали сообща, на идею, которая бы возрождала Россию. Науки же перестали понимать друг друга. Все кричали о своей значительности, копили знания, но дела в России от этого шли не лучше. Эдик гонял меня по разным симпозиумам, чтоб я "наращивал мышцы", как он выражался.
   Пьянки, а где и фуршеты, которые тоже оказывались пьянками, были, кажется, главными событиями этих встреч, симпозиумов. На пьянках власть переходила от людей президиума к обслуге. Какая-нибудь секретарша, проходящая раз в полчаса в президиум с запиской или еще с чем, становилась на фуршете центром внимания. Мне такие казались щуками, которые точно знают, какую добычу глотать. От них я интуитивно отстранялся. Я вспоминал отца, который наставлял всегда так: "Сын, приданое мужчины – его голова. Если же женщина кидается на зарплату, имущество, дачу, квартиру, беги от такой, как от огня. Знакомишься, говори: вот весь я, один костюм, койка в общежитии, старики родители, надо кормить. Тут-то и поймешь, ты дорог или твое состояние дорого". Гоня от себя мысли о женитьбе, я садился за свой компьютер, за свою диссертацию.
   "Каждый человек, кто бы он ни был, сам формирует свое отношение к миру и свое мировоззрение, каждый ищет цель жизни, ее истину и свой идеал". На этих многозначительных строчках я застрял и уже стал подумывать, не рано ли мне заниматься координацией наук, но решил еще съездить в Ленинград, теперешний Санкт-Петербург. В нем, тогдашнем Ленинграде, я был в школьниках. Тогда мы пели "Что тебе снится, крейсер "Аврора"?", и мы ходили к этой "Авроре". Город был без солнца, в сером снегу, в сквозняках, Нева тяжело продиралась обледеневшими боками сквозь гранит набережных. В Лавру нас не водили, об Иоанне Кронштадтском, о Ксении блаженной никто нам не говорил, мудрено ли, что впечатление от города было тяжким.
   Но что-то потянуло. Что? – думал я потом. Что? Есть что-то не зависящее от нас, как сказал поэт: "Некий норд моей судьбою правит". Этот некий норд обратил мое внимание на объявление о совместной конференции просто ученых и ученых-богословов. Позвонил, заказал гостиницу. Прошел, лежа, пространство душной ночи в поезде. Явился, зарегистрировался, заполнил анкету. Ох уж эти анкеты! "Нужно ли России прибегать к займам МВФ? Да. Нет. Нужное подчеркнуть".
   У меня ощущение, что все эти симпозиумы – это междусобойчики, где все оплачено: билеты, проживание, еда, выпивка. Со мной даже заговорил один взъерошенный мужчина, он был уверен, что мы знакомы. Оказалось, видимся впервые. Значит, мы были, так сказать, типологически сродственны мероприятиям, на которых и он и я, думаю, были не впервые. Открытие, что эдак можно стать приложением к совещаниям, не очень обрадовало. Я нагрузился программами, уставами, проспектами, буклетами, все очень дорогое, на хорошей бумаге, кое-где двуязычие, думал, есть чего почитать. Увы, все только слова, слова, слова. А сам-то, сказал себе, не слова ли собираешься плодить? Интересно, когда ты успел их выносить, когда это они успели созреть? И от каких плодотворных мыслей зачаты?
   Выступал какой-то бодрый молодой старик. "Объединение... – говорил он, – стремления... искания... настало время... целесообразность взаимствования... анализ доминанты..." Я задремал и очнулся от резкого нерусского голоса. Выступал, с переводчиком, объявленный в программе протестант-баптист. Я их уже и не слушаю, и не читаю. Мне хватило одного случая, когда меня выделили сопровождать группу западных богословов. День совещания проводился в Троице-Сергиевой лавре, в академии. Мы шли по коридору, вдоль портретов архиереев – выпускников академии. Доктор богословия (специалист по России!) спросил меня: "А почему они все с бородами?" "Так как? – растерялся я. – Растет же". И потрогал свою молодую во всех смыслах бороду.
   Чем хороша "Камчатка" заседаний – с нее всегда легко эмигрировать в фойе, а оттуда на улицу. Что я и сделал. Ничего, конечно, я не узнавал. Немного прошел по Невскому. Дома с фасада были покрыты коростой памятных досок, а со двора, куда я зашел из любопытства, – прыщами воздухоочистителей. Реклама в колыбели революции была один к одному как в Москве, буржуазна, движение иномарок к известной им цели было резким, и на Невском следовало бояться уже не только фонарей. То есть я по наивности вспомнил гоголевский "Невский проспект".
   Вернулся в зал, снова листал проспекты. "На снимке дер Гоббинс в гуманитарном колледже Фонда Сороса в городе на Неве".
   Председатель, монотонный, как гудящие вентиляторы, объявил, что настало время обеденного перерыва, но что слово для справки просит, он прочел, А.Г.Резвецова. В зале кто сел обратно, кто встал и выходил. На трибуну поднялась молодая женщина в темно-синем костюме с белым воротником. Явно верующая, подумал я. Так решил потому, что она была повязана тонким шелковым платком, скрывшим волосы. Видно было, волновалась. Быстро надела очки. Перебрала в руках белые бумажки, потом их отодвинула, сняла очки и взглянула в зал.
   – Уважаемый председатель, – председатель собрал бумага и ровнял их, пристукивая о стол, – уважаемые члены симпозиума. Я просто спрошу уважаемого господина баптиста. Спрошу, почему он решил, что нас надо учить тому, как... – Она оглянулась на председателя, тот выразительно посмотрел на часы.
   Женщина справилась с волнением и заговорила спокойно, даже назидательно:
   – Почему кто-то вдруг решил, что учение Христа надо развивать? То, что в Россию без конца едут и учат нас жить, мы к этому привыкли, но есть вещи святые, неприкосновенные. Вас, господин баптист, оправдывает немного то, что вас, по-моему, никто, кроме меня, не слушал. (Точно, не слушали.) Разве Иисус Христос в эпоху, как вы выразились, компьютерного мышления стал, прости, Господи, иным? Как понять ваши умозаключения о том, что нигде в Евангелии нет намека на общение Христа с ведущими представителями науки и культуры того времени? Что в числе апостолов не было ученых, а были неграмотные рыбари? Конечно, была тогда уже культура Греции и Рима, и Александрийская библиотека была, школы Дамаска, Каира. Ну и что? Это же все было языческое.
   – Время, – напомнил председатель.
   – Главный посыл баптиста в корне неверен, – четко говорила женщина. – Как это развивать учение Христа, как это трансформировать применительно к современности? А завтра будет другая современность. Опять трансформировать? Такие заявления – издержка неправославного мышления.
   – Спасибо, – сказал председатель. – Перерыв.
   Я оглянулся – для кого она говорила? Баптисту что-то шептал переводчик, баптист сделал жест в том смысле, что ничего этим русским не докажешь. Зал пустел. Женщина шла к выходу по ковру между рядами. Я поклонился ей. Она взглянула. Лицо ее было в легких розовых пятнах. Глаза ее не искали сочувствия, ясно, она объединяла меня с этим залом.
   – Простите, что пришлось говорить вам, а не мне, – сказал я.
   – А, зачем только сунулась! Кому это здесь надо?
   – А что, баптист так и сказал, что учение Христа надо развивать?
   – Он хуже сказал.
   – Бог поругаем не бывает.
   – Это так, – согласилась она. – Но Бог молчанием предается.
   Мы уже вышли и стояли в прокуренном фойе.
   – Знаете, – я стал оправдываться, – я его не слушал. Я их не слушаю после одного случая.
   Я пересказал историю с вопросом специалиста по России о том, почему архиереи с бородами. Она улыбнулась.
   – Это мне надо было возражать. Хорош мужчина, отмолчался, а женщина пошла под пули.
   – Ну что вы, вы преувеличиваете. Здесь очень душно, я выйду на улицу.
   Она, кивнув в легком поклоне, ушла. Мне хотелось пойти за нею, а я вдруг застеснялся. Я не понял ни ее возраста, ни того, красива ли она, только поразило вдруг ощущение, что стояла рядом, вот тут, – и нет.
   На меня налетела длинноногая устроительница.
   – Вы получили талоны на обед? Где ваш знак? Надо носить.
   Она говорила о карточке с фамилией, которую давали для прикрепления к пиджаку. Вот уж чего я терпеть не могу – этих карточек, да еще и с фотографиями, на груди, что-то в этом лакейское.
   "Уйду! – решил я. – Уйду и сегодня же уеду, сегодня же!"
   Я представил долгий петербургский вечер до поезда. Как его прожить? В гостинице? С участниками симпозиума? У выхода продавали билеты в театры. Нет, на театры у меня аллергия. Вот билеты в Капеллу, я помнил ее по ее приездам в Москву. Билеты на сегодня – Бетховен и какой-то Орф. "Это сокращенно от Орфей? – пошутил я. – Мне два". Почему я взял два? Я оделся, вышел на улицу. Солнце сияло. "Погода шепчет: бери расчет", как шутили мы, бывало. Но чего-то не шугалось. Я посмотрел на билеты, положил их на подоконник здания и побрел по улице. Какое-то томление поселилось во мне. Куда я шел, зачем вообще я в этом городе, на этой болтовне, зачем я вообще занимаюсь глупостью никому не нужной науки? Вдруг я понял, что все дело в том, что она ушла.
   Я обнаружил себя на пространстве у Казанского собора. Куда идти? Прикрыв глаза, я прислушивался к себе: что делать?
   – И вы на солнышко вышли, – услышал я. – Правда, оно у нас такая редкость.
   Она! Я растерялся и торопливо объяснил:
   – Да вот стою и не знаю, куда пойти. Я совсем Ленинграда не знаю. Не могу, кстати, привыкнуть к новому имени.
   – А я никак не называю. Город и город. "Поехала в город", "была в городе".
   – А где храм Спаса на Крови?
   – Вот так, через Невский и так. Рядом. Три минуты.
   "Что ж тебе, три минуты на меня жаль потратить?" – так я подумал, потом оправдал ее, ведь шла же куда-то по делам.
   – Я еще хотел вам рассказать не только про архиереев с бородами, но и про певца... может, вы слышали интервью его по телевизору?
   – Я телевизор не смотрю.
   – Да я, в общем-то, тоже почти что... Но тут интересно. Он говорит: я живу в России и захожу иногда в православные храмы. Но так как я еврей, то, приезжая в Израиль, надеваю ермолку и иду к Стене Плача. А недавно, говорит, я был в арабской стране и молился Аллаху.
   – Теперь вообще новая всемирная религия насильно внедряется. – Она никак не оценила ни певца, ни мой о нем рассказ. – А вы часто бываете в лавре? Троице-Сергиевой. Вы ведь в Москве живете?
   – Нет, не часто. Только по работе. Живу в Москве, но я по корням не москвич, – стал я как будто оправдываться. – Из Сибири. А вы часто бываете в лавре?
   – В здешней – да. А в Сергиевом Посаде... Нет, Москву тяжело переношу. Но вообще я бы в Москве жила только из-за того, что лавра, преподобный Сергий близко. А так Москва тягостна.
   – Уверяю вас, что город "из тьмы лесов, из топи блат" вельми тягостен тоже. Простите, если обидел.
   Она распустила узелок тонкого платочка, концы платка высвободила, они вытянулись вдоль светлых пуговиц.
   – Что вы, нет. Я, знаете, со страхом даже вижу, что из меня уходит любовь к городу. Осталось несколько мест, которые меня поддерживают: лавра Александро-Невская, Карповка и Кронштадт, Смоленское кладбище, Блаженная Ксения и Никольский морской собор. Вот все. Конечно, и Казанский. – Она оглянулась. – Но очень большой, парадный.
   Она как-то сникла.
   – Вы торопитесь? – спросил я.
   – Да.
   – Вам в каком направлении?
   – Мне на остановку.
   Мы пошли к проспекту.
   – Если вы в храм, то так и так.
   – А храм Спаса на Крови в ваш список не входит?
   – Он войдет, когда в нем служба будет. А пока только и говорят о чудесах реставрации. Александр же Второй. Царь-мученик. Конечно, я за канонизацию Николая, и особенно наследника, но Александр? Такой царь! Благоденствие России, отмена крепостного права, Европа при нем знала свое место. Мученическая смерть. Вы там, в Москве, поднимайте этот вопрос. Ой, мой номер! Ой, нет... Вот слепая.
   – Скажите, Орф – хороший композитор?
   – "Кармена Бурана"? Это не просто прекрасно, это необъяснимо. Ну вот, теперь мой уж точно.
   Прижав к груди концы платка, она заторопилась. И скрылась внутри троллейбуса. "И вся любовь!" – сказал я чуть ли не вслух. Пошел в интервал движения через проспект. Был освистан милиционером, но это как будто было не со мной. Села да уехала, как это так?
   Я поднял голову – город стал другим. В городе ощутилось ее присутствие. Кто она? Сколько лет? Я не мог вспомнить ее лица. Цвет пальто помнил, платок помнил, то, как она говорила, помнил, лица – не помнил. "Любимое лицо не помнят", – процитировал я японскую пословицу. Я был начитанным юношей.
   Куда сейчас? Я стоял на берегу замерзшего канала, смотрел на пестрый, похожий на букет или на салют храм. Уеду!
   После Москвы город казался мне крохотным. Гостиница, вокзал, все рядом. Идти никуда не хотелось. Валялся, пил чай. Включил телевизор. Телевизор показался еще пакостнее, чем в Москве. Пошел на вокзал, купил билет. Как все просто было в жизни. Нет проблем. Я вернулся на симпозиум.
   Может, она вернулась? Я прошел в зал. Нет, нигде нет женской головы в шелковом платочке. Все или прически, или парики. На трибуне очередное: геополитика, энергетика, коррективы; в зале – дремание или разговаривание.
   Куда мне деваться, куда? Ну, приеду завтра в Москву – и что? Она монашка, наверное. Да нет, не монашка, просто верующая. Замужем, конечно. Муж – староста церковный. Дети в алтаре прислуживают, кадило батюшке подают. Вечером вместе молятся. Целует всех на ночь. Спят отдельно. А откуда тогда дети?
   Опять я себя обнаружил перед Казанским. Зашел внутрь. Старушки копились перед началом вечерней службы. Глухой старик заказывал сорокоуст по умершей жене. Свечи у распятия лежали грудкой, еще не зажженные. Добавил и я свою. Написал записки и об упокоении, и о здравии. А ее как зовут? Написал бы сейчас. А то "А. Г.". Что такое "А. Г."? Антонина? Алла? Нет. Ангелина? Да ну! Анна? Аня? Пожалуй. О здравии Анны. А может, Анфиса? Ариадна? Нет, Анастасия. Да, да. Росла Настей, бабушка приучила платок повязывать, в церковь водила. Что ж ты, Настя, даже город не показала? Ах да, надо же детей кормить.
   А иди-ка ты, брат, в Капеллу, сказал я себе, выйдя в сумерки раннего вечера. Спросил дорогу. Ну да, тут все рядом. Еще через мост перешел, тут, в этом городе, чего-чего, а мостов хватало. Перешел, повернул у необъятной площади направо. Значит, тут вот была революция, тут вот были и декабристы. Перевороты всегда или очень кулуарно, закулисно, или очень напоказ. Мойка. Пушкин тут умер. Да, ведь возили тогда в школьниках. Очередищу отстояли. Но было интересно общаться друг с другом. Сейчас и очереди нет. Зайти? Нет, я же еще без билета в Капеллу.