Негр двинулась с раскрытой коробкой, как коробейник. В крышке зеркало, в отделениях тюбики-шмубики. Ты кто, Ира или Ульяна, остановила движение. Черное лицо оторопь перекосила. И-и-ра, а вы откуда знаете, протянула. Чтобы воздух зря не молотить, оставила без ответа. Черная Ира протянула коробку: давайте немного проявим ваши черты. Макияж, что ль, хмыкнула. Негр переглянулась с медной и обе не сдержались, смехом даванулись. Все я поняла. Всю причину веселья. Пальчик вверх подняла и им пред черным личиком помахала, как маятничком. Часы показала. Время. Свое, не ихнее. Не получитца-ца-ца, по правде - так по правде, неча красить, мои правдивые черты искажать.
   Мужики продолжали включать-переключать, какого-то гуся, как говорили, навешивать-перевешивать, когда, раздвинув жесть и заодно всю компанию, заполнил собой наш пятачок один Сашка.
   Все готово, с ходу спросил каляным голосом, едва кивнув в мою сторону. Не узнала. Прежнего любезника как не бывало. Свет быстро переставить, туда и сюда, распорядился, ты, Яша, возьмешь с той точки, Таир с этой, меня в кадр не брать. Уставился в ящичек, что сбоку стоял, и еще пододвинул Яшу, а Таира уставил пониже. Там чего у тебя, поинтересовалась. Не взглянул, не услыхал, продолжал тыркать и Таира, и Яшу, заодно Ире с Ульяной мелкие указания отдавать. Негр заикнулась про то, что от макияжа, мол, отказалась. Сашка уставился на нее, пальцем у виска покрутил: ты что, сбрендила, какой макияж, специалистка хренова. Встал, задумался, глазами завертел, как вертят, когда не видят вокруг, а вовнутрь погружаются. Вдруг одним махом развернул ящичек лицом ко мне: называется монитор, картинку смотреть, но чтоб это последний вопрос, а дальше меня нет и никого нет, а вы разбирайте ваше барахло, еду ешьте, отдыхать ложитесь, делайте что угодно, все, что в жизни, с условием не обращать на нас с нашей техникой никакого внимания, ты сумеешь, я знаю.
   Он, сопляк, приказывал, а я смотрела на него без выражения, чуя, что готова подчиниться, уже подчиняюсь, уже сунула шею в удавку, какую он столь незаметно и быстро соорудил для меня.
   Внимание! Тишина! Мотор! Камера!
   Это он заорал. А на меня столбняк возьми напади. Ни рукой, ни ногой не двинуть. Вдруг сердце забилось, будто я вправду актриса и снимаюсь в главной своей роли в жизни. И даже сожаленья промельк, что не дала макияж сделать. Тьфу ты, напасть. Детей с ними не крестить, на банкетах не кушать, чего задрожала, как осиновый лист. Стоп, прости. Стоп к ним, прости ко мне. Это он все остановил. Не надо ни мотора, ни камеры, не будем пока снимать, пусть привыкнут. Да они уж с утра попривыкали, все бока себе отлежали, пока привыкали, возник взрывчато Таир, по типу узбек, а Яша по типу еврей, интернационал у них, вишь. Молчать, сказал Сашка добродушно, вмиг опять изменившись и став обаяшкой, как в первый раз, и голосом не каляным, а бархатным. Артист. Другую задачу ставлю, начнем с самого важного, а это риэлти-шоу сделаем после, вот и молодцы, что согласны. Согласные молодцы, каких не спросили, привычно, видать, расслабились. А он снова ко мне: давай-ка сядем рядком, поговорим ладком, ты можешь поговорить откровенно, а они затихнут, словно их нет и не было, можешь?
   Все-то у них словно-условно, все понарошку, вроде прятки или дочки-матери, а денег небось стоит немереных. И откуда ему только слова такие известны: рядком да ладком. Чистая Ефросинья Николавна. Могу. Могу. Боле того, вкруг пальца тебя обведу, дурачок мой смышленый и самодовольный.
   Сели на моей кровати с одной прикроватной шишечкой. Сняла шапку. Спросила: музыки хошь? Он спросил: какой? Достала патефон с полу и оттуда же пластинку Шаляпина Уймитесь, волнения страсти. Поставила - у него глазенки так и загорелись. А у меня - уши. Под Шаляпина началось.
   7
   Паша, Паша, Паша милая, тебе тут не холодно?
   Четыре одеяла, одежи много.
   А где взяла четыре одеяла и одежу?
   Где все.
   А где все берут?
   Неподалеку.
   На помойке?
   Знаешь, чего спрашивать.
   Я тебя без шапки не видел. У тебя совсем другое лицо.
   Другое по сравнению?
   Глаза... а под шапкой не разглядеть.
   Второй раз за сегодня про глаза слышу, такая нужда, что облизать не жалко?
   Паша, Паша, я, как ты, человека еще не встречал.
   Где?
   Нигде.
   Я думала, на помойке.
   А я думал, бомжи совсем другие люди.
   Они и есть другие.
   Почему?
   По кочану.
   Ну, Паша.
   Ну, Саша.
   Он засмеялся, как захлебнулся смехом. Весело так пробулькал. Открыто. Когда расплывается эдак, противостоять невозможно. Вот наградила природа человека.
   Ты давно здесь?
   Давно.
   Сколько?
   Не знаю, не считала.
   А давай посчитаем. Какой у нас год? А в каком ты жила еще в квартире? Ты жила в квартире?
   Жила.
   В какой?
   В своей.
   А где?
   Тебе адрес сказать?
   А ты не помнишь?
   Помню. Ты где живешь?
   В Сокольниках.
   Вот неподалеку от тебя и жила.
   Да ну?
   На Пироговке.
   Это подалеку.
   Смотря как считать. Отсюда подалеку, оттуда нет.
   У тебя кровать удобная.
   А ты лежал?
   Нет, сижу и чувствую. Ты вообще все так ловко и удобно расположила. Женщина везде свое женское проявит.
   Без, как у вас говорят, комментариев.
   Опять расхохотался, искренне и необидно.
   Где слышала?
   Где-то.
   Взяла и тоже улыбнулась. Хотя не улыбалась лет мильен. Думала, мышцы навечно стянуло, не растянуть. Однако ничего, само растянулось.
   Улыбаешься хорошо.
   Эспешиалли фор ю.
   Паш, откуда?!
   Что?
   Все. Русский, английский. Ты кто?
   Хошь знать, кто была на гражданке?
   А здесь война?
   Нет. Здесь мир.
   А потом забыла и подковыривать, настоль умело затягивал в разговор, настоль горячо глядел и безотрывно слушал. Этого всегда людям не хватало, кто б и где б они ни были. Это главный секрет жизни и есть. Не слышат никто один другого и не желают. А желали б и умели, совсем другое житье-бытье сложилось. И люди были б не несчастны и заброшены один другим, а связаны цепью посильней тех, что бренчали на руках-ногах, когда по этапу в кандалах. Эхма, русская история, насадила детей своих на такой шампур, что до сих пор поедом их жрут и косточки выплевывают.
   Как сюда попала, расскажи.
   В эту историю? Постепенно, Саша.
   Давно стрекотали камеры. Мне было все равно.
   8
   Я вспоминала, как птичка клевала, то тут, то там, не заботясь о последовательности и ясности. Как хотела, так вспоминала. Вывернулась из-под наваждения и лепила горбатого. У всякой проститутки панельной, у всякой бомжихи, у всякой дряни помоечной должна быть своя легенда. Без легенды нельзя. Мы как разведчики. Отсюда мой, как это говорится, амаркорд.
   В какой-то момент до умного Сашки дошло. Он схватился за голову.
   Постой-постой-постой, вскричал, ты мне тут литературу сочиняешь, что ли?
   Полетушки-полетунчики, выпустила в ответ.
   Что ж это значит, сделал большие глаза Сашка.
   Папаша со мной играл в полетушки-полетунчики, растолковала, полет моя стихия и есть.
   Включая полет фантазии? Ну, Пат, ну, кадр, произнес с восхищением и остановил съемку.
   Кадр в кадре, успела прожвакать.
   Он сел на скамейку из ихнего реквизита напротив меня, руки сложил, как Наполеон Бонапарт.
   Значит, не хочешь говорить как следует.
   А как следует?
   Я не знаю.
   Не знаешь, чего обинуешься?
   Что-что?
   Намекаешь.
   Я не намекаю, я прямым текстом спрашиваю: будешь работать или дурака валять?
   Не буду.
   Работать или дурака валять прекратишь?
   Тут его отозвал оператор Яша и стал что-то наяривать в ухо. До меня донеслось: да какая тебе разница, так же еще круче. Сашка посмотрел на Яшку, как баран на новые ворота, и спросил: да? Оборотился ко мне, будто ничего не было: ладно, продолжаем. Нет, покачала головой. Устала, спросил Сашка. Кончен бал, погасли свечи, ответила, выметайтесь. Ты что, ты что, прокричал Сашка. Стала выталкивать их коленками и локтями. Погоди, погоди, уперся Сашка, если устала говорить, давай подснимем без разговоров выход отсюда, проход на помойку, ну и там. Идите, идите, подснимайте штаны один другому, если охота, а я сказала нет и значит нет. Ну чего ты, чего ты, совсем он расстроился. А я, чем боле он расстраивался, тем боле свирепела. Послала их длинной очередью, в переводе: не хочу и не буду, все.
   Они собрали свои бебехи и уехали.
   9
   Так это дело и рухнуло. Хотя Александр, отбывая, пробормотал насчет новых встреч, но это был уже любезный оборот, мина при проигранной игре. А я стала продолжать жить. Сколь время прошло, не знаю. Календаря нету. Дни не отсчитывать, в официальные учреждения на службу не ходить. Живем, естественные люди на естественной земле. Как далекие предки это делали. Или какие-нибудь зулусы делают. Одна разница: у зулусов жарко, у нас промозгло и холодно, как правило. И кто такое правило принял? Ах, кабы жара, счастливей нас постояльцев у Господа не найти. На гражданке мечтали: принадлежать себе. Принадлежали кому угодно: отцу, начальнику, генсеку, судейскому чиновнику, секретарше, домуправу, соседу, любовнику. Человек в собственности у другого, по частям иль с потрохами. А тут вот она я, и вот она я другая, и вот третья, все я, какая захочу, и никого надо мной и вокруг меня, никто, как воронье, не вьется, я сама по себе, и от вас мне ничего не надо, и вам от меня, я вылезла на самый пик своей карьеры иль судьбы и оттого в любой момент могу сгинуть, посколь все познала и со всем распрощалась, и свобода моя - мое бесстрашие. Только выпить хочется, а так нет, нету потребностей, освободилась из заключения на весь оставшийся срок.
   Кеша пришел и сказал, что у меня новая кликуха. Какая? Телезвезда. Ах, суки, кто придумал? Кто придумал, говорит, не знаю, но Манька и Полина промеж себя гугнили, аж повизгивали от удовольствия. Точно, суки. Налил себе и мне из початой бутылки, спертым, вонючим, привычным воздухом занюхали. Вздыбила себя с постели, поплелась через яму, выгребной ее называем, хотя никто из нее нашего дерьма не выгребал, в гости к уродкам, кривой и горбатой. Распахнула дверь - у них одна-единственная дверь в худой дощатой постройке типа сарай, лет сорок назад принадлежала сторожу, сторожившему на этом поле военные отходы: проржавелые танки, пулеметы и более мелкое стрелковое оружие, вышедшее из моды или употребления, вывозилось сюда из части поблизости и здесь хранилось, пока в болотную почву с концами не ушло, старожилы передавали. Вот и грозная война, куда ухают мильены денег и жизней, сама, со своими орудиями войны, состарившись, ухает в болото, иллюстрируя глупость бессмысленную людей, суету их железную и кровавую. Короче, дверь упала вовнутрь от тычка, и сразу в обе стороны от нее прыгнули обе тетки, кривая и горбатая. Я за ними. Но посколь не могла раздвоиться, молнией поспешала то туда, то сюда и потеряла во времени и скорости. Они же, злые, накинулись на меня с кулаками за сорванную дверь. Хотя это я пришла наказать их за Телезвезду. Спроси кто, почему их надо наказывать, не ответила б. Глупое животное из минувшей жизни ожило: досада. А считала, все подохло во мне, ничтожной. Ничтожество, если подумать, равно сверхчеловечеству. Удалось схватить за грудки кривую Полину, лицо ей раскровянить. Манька-горбунья сбоку вертелась, горб свой сзади наперед выставляла, словно главный предмет женской прелести. Это мешало одолеть ее, руки коротки. А она все костью своей в грудь мне смешно тыкалась, отчего я смеяться начала, как кашлять. Ты чего, повернула Манька морду, плачешь, что ль. Кашляю, дура, это Полинка хнычет, а я никогда, а услышу еще раз Телезвезду, мокрого места не оставлю. Иди, бля, сказала Полина, и я ушла.
   Три дерущиеся тетки, как дерущиеся детки. Кулачная свалка дурной пар выпускает. Такие вещи случались, они не в счет, бо ничего не меняли.
   Я уж забыла про Телезвезду, когда он явился, тихий, смирный, без никого, без механики, поздоровался, сказал негромко, что карета ждет, что едем в гостиницу, где он снял мне номер. Воззрилась на наглеца без слов. Он спросил: едем? Я спросила: какого рожна? Он сказал: ну, пожалуйста, я прошу тебя, поедем со мной. И глаза у него были при этом просящие и жалкие, как у пса. Вот морда выразительная. Я хмыкнула: что, влюбился? Он искательно стал засматривать мне в лицо, ища в моих чертах правильного ответа. Могла б прекратить его поиск хоть словом, хоть жестом, любой силы. Но молчала и с места не страгивалась. Верно, еще не отошла от своего недержания перед камерами сколько-то-недельной давности. Не то, чтоб жалела. Я забыла, как это делается. Я никого не жалею. Себя включая. Просто не собиралась изменять себе и возвращаться в мир, с которым порвала. А что б то было, как не измена, за которую должна быть наказана. И буду.
   Сашка сел ко мне на кровать и проговорил: я скажу все как на духу, врать не буду, слушай, начальство посмотрело материал, он потрясающий, ты потрясающая, я даже не думал, я думал, все кошке под хвост, а на пленке о-о-о, уникально, и разворачивается совершенно грандиозно, проект финансируют на все сто, и уже, ты не представляешь, такая аппаратура приобретена, что слюнки текут, но это к слову, короче, надо ковать железо, пока горячо, понимаешь?
   Тебе надо, ты и куй.
   Я кую. А ты железо.
   И что?
   Пока ничего. А вот послушай, ты говорила, у тебя есть детская мечта.
   Не помню.
   Про мечту не помнишь?
   Нет.
   И это все врала?
   Ничего я не врала, а говорила правду, а если не веришь, то и нечего нам с тобой делать.
   А если поверю, будем что-то делать?
   Если бы да кабы, да во рту росли грибы, то был бы не рот, а целый огород.
   О, моя бабушка так говорила!
   Вот я тебе уже и бабушка.
   Я не так сказал.
   Без разницы.
   Поедем, неужели не хочется хотя б на столицу посмотреть из окна машины, ты сколько здесь, а столица за это время так украсилась!
   Совсем глупый довод сопроводил тем, что взял вдруг меня за руку. Не погребовал, как говорила моя бабушка.
   Я хочу устроить тебе праздник, Паша, сказал проникновенно и лишь слегка фальшивя, что можно списать на поражение привыкшего к победам.
   У меня каждый день праздный.
   Вот я и говорю, тяжело иметь дело с умной женщиной.
   Кто неволит.
   А то, что лучше с умной потерять, чем с дурой найти.
   Он не выдерживал моего холода и все отступал, отступал, в центре и по флангам, и на лице у него была написана именно что потеря. Такое выражение было у Роберта дважды: когда я соврала, что ребенок не его, и когда первый раз, как приехал из Листвянки, увидел нас с Михой. Моя рука запахла его запахом. Сашкиным. Я не слышала нашей вони, но Сашкин запах стоял отдельно и нашел отдельный вход проникнуть в мои загрубелые носовые пещеры.
   Ты не отлипнешь, сказала.
   Нет, замер он, боясь радоваться перемене, и вдруг кончил неожиданным: а знаешь, почему, потому что ничего важнее тебя в моей жизни сейчас нет.
   Это походило... Фиг знает, на что это походило. Бабского терпеть не могу. А получалось, как баба, торгуюсь и выторговываю себе что-то, что мне и не нужно. Проще согласиться. Он засиял, как начищенный таз.
   Только без съемок, заявила.
   Без съемок, кивнул, не моргнув глазом.
   И мы поехали. Куда-то в столицу, с перспективой осуществления моей детской мечты. Не следовало так расписывать невесть что, амаркорд, еж его ешь.
   Господи, неужли я еще где-то в корке или подкорке, черствой из черствых, хотела произвести впечатление?
   10
   Швейцар в золотых дверях гостиницы, похожий на генерала или начальника важного отдела, состроив харю, преградил дорогу: тебе сюда нельзя, иди-иди. Сашка побелел. Дама со мной, а ты как смеешь говорить женщине "ты", не проорал, а прошипел он, сунув мужлану под нос свои корочки и отдельно какую-то бумагу с гербом. Хам в секунду превратился в лакея. Вот оно, ихнее сообщество, знакомое до последней пятки последнего вышибалы, коей норовят лягнуть тебя, без разницы, где служат, в отделе или отеле. Пока Сашка беседовал у стойки с залакированной до состояния кости девицей, я плюхнулась на диван и сидела на мягком в прострации, не глядя ни в какие боковые зеркала, меня хватающие, но не захватывающие. Девица, вымуштрованная, как солдат, ни разу в мою сторону не глянула, хотя, даю руку на отсечение, видела, какое чудище привратник Петр не пускал в их блестящий, с иголочки, рай. Ей Сашка протянул все ту же бумагу, она, истекая любезностью, протянула ему в ответ кусок картона. Но я про зеркала. Когда вошли в лифт, там уже двинулась прямо на себя, потому как вся задняя стена с полу до потолка оказалась зеркальной и некуда было деться. На меня глядело, расплываясь большим пятном, широкое, бочонкообразное существо в бурых ватных штанах, порванных повыше того места, где заправлены в солдатские бахилы, тоже бурые, чернь с них сошла от нашей заматерелой грязи, зато куски грязи крепко приварилась к подошвам и союзкам. Дале шел ряд вязаных и матерчатых кофт, смотревшихся листьями капустного кочана, но не природного, светло-зеленого, а тоже бурого, хотя, приглядеться, в оттенках. Руки, ручонки мои короткие, облаченные в нитяные перчатки (как у Аллы Пугачевой), и не думали ничего одергивать и поправлять, как то обычно бывает с женскими ручками, когда женские глазки, как разведчики, вперяются в изображение при встрече с зеркалом. Я же помню этот ритуал, как похоронный, когда была женщиной. В смысле, такой же обязательный. Меховая заячья шапка с кое-где повыдерганными клочьями привязана к голове бывшим белым платком, сикось-накось плат сходился узлом на толстом животе. Ни звука не издав, повернулась задом к задней стенке, передом к передней. Однако и там царило волшебное стекло.
   Как из зазеркалья, да, спросил сметливый Сашка.
   Не ответила. Что было отвечать, когда пришлось руками брать кружащуюся башку, чтоб удержать на месте. Словно я девочка, отправлявшаяся на первый бал, еж его ешь. Иль это давление, типичное для моего возраста да атипичное для положения. У нас на помойке не болели, маялись немного и сразу умирали.
   Мы приехали. Сашка фертом то заскакивал вперед, то отступал, отставал, кружил вокруг, будто комар, совершающий брачный танец. Не знаю, совершают ли комары брачные танцы, но было похоже. Блестящий рай длился, и Сашка суетился точно Вергилий, как если б тот показывал Данту круги рая, а не ада. Сунул картонку в щель на двери, загорелся зеленый огонечек, как на светофоре, что путь открыт, и мы вошли. Я бывала в гостиницах, когда девчоночкой тощенькой, но упорной, моталась по Союзу. То были замурзанные, зачуханные, закаканные клетки для таких же зачуханных, замурзанных и закаканных командировочных. Железная или деревянная койка, лысый коврик у койки или у двери, тут фантазии гостинщиков рознились, желтое иль серое белье, заштопанное либо так, вафельный квадратик полотенца в пятнах, один на все про все, пыльный графин с мутной водой, стакан и пепельница. Еще удобства: ржавина уборной и ванной, с вечным шумом вечно текущей воды. А говорят, нет ничего вечного. Тогда казалось, так и надо, только так и возможно, не было ни с чем сравнения, волоса не проложить меж своей и чужой кричащей бедностью, оттого нет повода для выступлений и выступлений нет, не только словесных, адресованных администрации или кому, а про себя. Конечно, если стакан отсутствует или белье забыли постелить, и ты, добравшись до ночлежки поздно ночью, в дребезжащем, промороженном автобусе или на грузовой попутке, с маху бросаешься в постель, обнаружив там девственный тощий матрац и такое же солдатское одеялко, можно спуститься со своего второго или третьего этажа, отыскать спящую дежурную и поскандалить. Но уже и вылезать из-под одеялка не хотелось, и белья просто-напросто могло не оказаться, да и дежурной не добудиться, а то и не найти, если она уж храпит в чьем-нибудь номере после дежурного возлияния и совокупления. Самое же самое, что все то было не важно по сравнению с другим, важным. А там: очередная деревенская изба, очередной скромный гостеприимный стол с жареной картохой, салом и солеными груздями, вкуснее которых ничего не едал, плюс иной раз запотевшая стопка самогона, вкуснее которого ничего не пивал, и старуха с незабываемым говором, словарем и синтаксисом, который на первом курсе еще записывался торопливо в тетрадочку, а на втором и третьем стали давать технику - магнитофон. О, эти русские старухи на забытых проселках, тамбовские, костромские, вологодские, новгородские, архангельские, иркутские, которых мы ездили записывать. Высохшие и квашнями оплывшие, простодушные и хитрожопые, хрипатые и голосистые, эти еще и пели, одинокие и семейные, чаще всего детьми брошенные и доживающие свой век на колхозную пенсию в сумме то ли 7, то ли 9 рублей. Старухи почему-то боле, чем старики. То ли старики быстрей вымирали, то ли с умом у них хуже, но историческую память нес в себе остатошный женский пол. Устосовать промотать денежку. Промулить - треньем извести. Балахтать - слоняться. Гальчить - кричать. Недогинуть - не вовсе погубить себя. О, вкуснейшие, с запахом и дымом, с цветом и оттенками, слова и словечки, от звука которых глаза неприлично заволакивались влагой, как при любви. Они входили в тебя, они соединялись с тобой, в животе делалось тепло и сладко, счастливей не было мгновенья. Я вспоминала, как писала стихи в детстве и отрочестве. Гулкие, глупые, тарахтящие и пустые, как консервная банка, колтыхающая по булыжной мостовой. Они и были консервы, консервировавшие стенгазетное понимание (непонимание) жизни. И радость от их сочинения была глупой и бесплодной. Лишь изредка вдруг опускались руки, и будто ветерок обвевал детский лоб, и замирала в неподвижности, боясь спугнуть то, что и определить нельзя. Это когда в бездарной стихотворной строке слово женилось со словом. Венчалось, лучше бы сказать, да семья была атеисты до мозга костей, а про мозг головы наследницы и сказать нечего. Случалось это, может, всего раз пять или шесть за детство и отрочество, то есть, если посчитать, не чаще, чем в два года раз. Подлинная редкость. И как редкость пропадало, не отслеженное, не понятое, отдельное от стенгазеты. Может, драгоценности эти были провозвестники той добычи, за коей охотилась спустя годы. Еще и московских старух застала. Водоворот - выпивка. Штуковщик починщик. Урыльник - умывальник. Арбуз - хозяин, нажившийся на работниках. Храпесидии - ягодицы. Нитка - судьба. Боже мой. Все помню. Наетая и напитая старухами, их ядреными и ядерными запасами языка, какие скандалы я могла устраивать в районной, с клопами и тараканами, гостиничке. Я была плоть от плоти этих старух и тех гостиниц, включая всю их паразитарную живность, после чего уж брезгливости в себе ни в каких обстоятельствах не обнаруживала. Ни грамма расслоения. Это поздней оно явилось и засверкало. У кого алмазами, у кого дырками в носках.
   11
   Между гостиницами прошлыми и нынешней зияла пропасть. Пол навощенный и сверкающий, как лед на катке, ноги на нем, как на коньках, разъезжались. С потолка свисал хрусталь. Низкий стол с вазой на столешнице, а в ней розы свежие, крепкие, не распустившиеся, а спеленатые, приютился возле торшера с направленным лучом уютного света. Диван и два кресла обтянуты тканью в тех же розах - так хитроумно рифмовалось живое и неживое. А ведь октябрь. Телевизор, телефон, серебряный поднос, на нем возвышалось серебряное ведрышко с торчащим дулом шампанского плюс два фужера. Пройди сюда, сказал Сашка, словно гид, сопровождающий состоятельную туристку. Прошла. Куда звал, была спальня. Двуспальная постель под пушистым пледом, две тумбочки, на них опять по лампе, на одной опять телефон, шкаф с большим зеркалом, все с иголочки, и еще дверь куда-то. Пройди сюда, вновь сказал Сашка, и я еще прошла. Там уж блестело, как на новогодней елке: опять зеркало, раковина, ванна, унитаз и эта штуковина подмываться, и все розового, еж его ешь, цвета, без ни малейшего желтого пятна, чего никогда не бывало в нашем стенгазетном быту. Ноги меня не держали. Я хотела бы сесть, но кто-то не давал опуститься на любое из посадочных мест. Врожденное ли, приобретенное хладнокровие оставило, несвойственная робость, наоборот, схватила. Сашка распахнул створки шкафа: тут полотенца, тут халат, тапки, там платье, пальто, все, что полагается для начала, потом поедем купим, что сама выберешь. Я рукой эдак прошвырнула вещички, е-мое, даже бюстгальтер, даже трусы положены. Кто покупил, ошибаясь, спросила осевшим голосом. Будто имело значение. Сашка, подлец, понял: не я, успокойся, Ира с Ульяной ездили. А почему все парное оборудование, кто еще в придачу мне полагается? Никто, ответил Сашка, никто, это одноместный номер. Ничего себе. Подумала впрочем, что сначала подумала, оставлю при себе, а что потом, скажу: что вся ихняя бригада с Ирой-Полиной и Яшей-Таиром могла б здесь переночевать.
   Сашка повернулся уходить. Остановила: постой. Встал. В глазах выражение простодушное-простодушное. Настоль простодушное, что не верится в их простодушие. На голубом глазу - точно про Сашкины голубые глаза прохвоста. Гостиничный свет проявил цвет. Эк, тетка, тебя развернуло на сто восемьдесят градусов. От девической доверчивости к старческому брюзжанию, притом что лет тебе стукнуло неполных сорок девять, самый расцвет по теперешним развратным временам, останься ты в них, а не выпади, как дитя из колыбели.