Я приду часа через два, пообещал, пойдем пообедаем, а потом по магазинам, два часа тебе хватит?
   Хватит.
   На всякий случай иди, я покажу тебе, как действовать этим ключом.
   Это ключ?
   Эта картонка - ключ.
   Не надо, никуда не уйду.
   Хорошо, кладу здесь. А одна остаться не боишься? Справишься?
   Хошь помочь?
   Он ухмыльнулся.
   Я не спросила, может, хочешь отпраздновать начало праздника шампанским?
   Хочу.
   Раскрутил проволоку на пробке, побил ладонью об дно, пробка само собой стрельнула, шампанское пеной пролилось на сверкающий лед и оказалось ледяным на вкус, когда мы его выпили. И он ушел. А я осталась одна, в раю для грешников, прямиком из ада для святых. Не по своей воле.
   Впрямь не по своей?
   12
   Поразмотала-пораспутала-поснимала капустные листья с кочана. Кочан остался голый. Покочумала на своих култышках в ванную. Села сперва на унитаз. Ощущение, не знаю, как сказать, сродни чему. Потом сидела в такой удобной штуке, называемой, кажется, козетка, возле ванны, пока лилась горячая вода, разглядывала какие-то круглые цветные ваточки, салфеточки, склеенные пакетики с жидким внутри, под пальцем проминалось. Все, чтоб не видеть в зеркале кочерыжку с птичьим гнездом на голове, только птенцы не завелись, зато насекомых полно. Синее венозное бедро само лезло в угол глаза, и желтые складки живота попадали, и спутанные космы все того же единого бурого цвета. Специально уставилась в надписи на игрушечных пакетиках, чтоб почитать, и только тут дошло, как испортилось зрение, без очков расплывалось, а очков сроду не носила. Черными ступнями ступила в воду, размотав обе грязные тряпицы на промокших язвах, выматерилась от горячей боли и сказала им, язвам, каждой по отдельности: терпи, дрянь. Они и притерпелись вскоре, а я легла на дно и стала лежать, размариваясь и теряя представление о том, дела ли моего ангела или все по правде. Тело вместилось в розовую ванну без остатка, но сколько-то воды им выместилось и разлилось по розовому кафелю. Высунулась, ухватила первое попавшее из снятого тряпья, стала вытирать, но лишь растерла собственную грязь, и пот, и кровь, и мочу, за сто лет впитавшиеся и теперь жирно завоевывавшие чистую поверхность. Плюнула и перестала заботиться. Если у них все так дорого, то и на людей, которые чистют-моют, денег хватает. Разорвала один пакетик, оттуда пошли мыльные пузыри, поняла и измылила, частью на голову, частью на тело. Нашла невиданную мочалку, розовую, как водится, всю из меленькой жесткой сетки, воланами присобранную, тоже вроде розы, и терла себя ею, как теркой. Трижды наливала новую воду, сливая старую, в серых шматках грязной накипи, прикипелой раньше ко мне, а теперь отодранной. Лежала в прозрачной воде, как богиня морская, и думала, как у нас в университете, на факультете, были две, самые-самые, одна по прозвищу Депо или Жепо, то так, то так звали, вторая по прозвищу Профыкра. Первая - Девочка-подарок или Женщина-подарок. Другая - Профессиональная красавица. Так они себя и держали, так носили. До ужаса хотелось подойти к любой из них и, краснея, задушевно спросить: каково это, чувствовать себя красивой? Жепо была вся из себя радостная, открытая и смелая. Профыкра - холодная, как змея, а глаза жадные, как у рыси, вроде охотница и дичь одновременно. Обе уже были женщины, когда я все еще девушка. Мальчишки летели и лепились на них, как осы на сладкое. Жепо была добра и благосклонна ко многим. Профыкра выбирала. Жепо радовалась и других радовала. Профыкра строила на своей красоте карьеру. Профыкра поменяла четырех мужей, все как один оказались алкоголики, и осталась на бобах. Жепо вышла замуж за дипломата, нарожала детишек, кажется, трех, они жили в Кении, и вдруг получаю от нее письмо с обратным адресом кенийского посольства. Пишет: всегда ловила на себе взгляд твоих прекрасных глаз, как будто что хотела спросить и так и не спросила, спроси сейчас, а то уйду с чувством чего-то не отвеченного. Письма не поняла, куда собралась уходить, тоже, но как вежливый человек отписала коротко, что ей показалось. Пришло еще письмо, в каком она плела что-то про нить судьбы и долго извинялась, словно взаправду была в чем-то виновата. Но если кто и был виноват в нашей разнице, так это природа, а при чем тут она, Жепо. В конце же концов, был конверт из того же нашего посольства в Кении, где лежал сухой маленький листок с официальным извещением меня о том, что такая-то умерла от рака. Почему мне отправили? Мы не были закадычные подруги. Может, так она хотела меня утешить? Смерть уравнивает в смерти, но не в жизни, могла б я ответить, я же продолжала жить, а она нет, и ответить мне было некому. Нитка - судьба.
   13
   Вылезла из ванны, завернулась в розовый халат. Дизайнеры хреновы, за весь этот розовый мир, должно, хорошо уплочено. Взяла и прямой взгляд уставила в зеркало. Прекрасней нет, не стала. Только волосы, бывшие много лет тому русыми, приобрели живой и мягкий вид, что затомило вдруг до влаги в зенках. Высушила феном, еж его ешь. Чувство свежести озадачило. Как будто не внутри легкими дышала, а прямо кожей. Хотелось узнать, что поделывал в эти минуты мон анж, был при мне либо перемогался по месту жительства, на свалке, пока отсутствовала. Но он помалкивал. Не слишком приятно было помещаться в прежние обмотки, однако ничего не поделать. Напялила свое обратно, допила остатки шампанского. Ключ брать не стала, оставила, где лежал. Дверь за собой захлопнула.
   Он поймал за углом.
   Схватил за плечо. Не обернулась, решив дале шкандыбать, как всегда, независимо, не желая допускать вмешательства в маршрут ли, в судьбу ли, с изменением не в мою, а в чужую пользу. Тем боле, нет уверенности, кто: милиция, швейцария, муниципалитет либо кто. Мысль, либо кто, была первая и последняя. Набросок мысли. Развиться в картину усильем не дала. Ушла, чтоб выбраться из подчинения. Набросок, еж его ешь, молил о подчинении.
   Ты куда, спросил Сашка.
   Туда же.
   Как ты могла?!..
   Дале двигались молча. Он зашел спереди. Что-то проблеснуло то ли в глазу, то ль где, то ль почудилось.
   Так и всякий раз будем, как сначала? У меня сил не хватит.
   Обойдя стороной, продолжала движение.
   Паша!!!..
   Чего орешь, хошь, чтоб в кутузку забрали?
   Вышло, будто ясновидящая. Подкатил внезапно милицейский газик, выскочили три молодца в камуфляже, схватили тетку-бомжа под руки, с веселым гиканьем стали пропихивать в дверку. Стоять, крикнул Сашка им, как давеча говорил своим молчать. Своим - без задней мысли, чужим - с задней. Дело в интонации. За нее люди и страдают. Один из трех удивленно на него уставился.
   Ты чего, тебя же спасаем от нищей прилипалы, а ты кричать.
   Не она ко мне прилипла, я к ней, не к добру объяснил Сашка не понятное им, а показавшееся, видно, вовсе неприличным, и тут же был заключен в чугунные объятья могучих молодцов. Пикнуть не успел, как пропихнули вслед за мной, замкнули дверку и покатили в неизвестном направлении. Я что, я привычная, моя свобода их не касается, потому в перевозке и везде я вольняшка. Сашка не то. Его мальчишескую гордость враз и грубо попрали, и он не желал смириться. Он орал и колошматил длинными конечностями, пока верхняя часть их не была поймана в клещи и не закована в наручники. Да еще тычок в зубы не слабый последовал, отчего по подбородку потекла юшка.
   Снимай, сквозь раскровяненное прохрипел он.
   Не поняла.
   Снимай, повторил.
   Подумала, что просит снять железа. И тут же догадалась, что просьба не заточенного, а профессионала.
   Чем снимать-то, камеры нет.
   Он закашлялся и прикрыл глаза. Перепутал что-то, заговаривается. От сотрясения мозгов, видно. Крайности сходятся. Вот и камера с камерой сошлись.
   В отделении милиции, где выгрузили, строго потребовал снять с него наручники, чтоб показать им телевизионный документ. Грузный майор с плешивой башкой узнал без документа. Это ж телезвезда, расплылся в довольной улыбке и отправил парня за решетку. Это ему было интересно. А что бомж, их постоянный контингент, нисколь неинтересно. Сунула мятый стольник. Специально для таких случаев держу за пазухой. Остатки от былой роскоши. А именно, от запекшейся кровью голубой норки. Меня отпустили.
   Ждала, отойдя на десяток шагов и с трудом примостившись на приступке заколоченного одноэтажного домишки. Что за меня малый пострадал, не колыхало. Мало ли кто за кого страдает. Во все времена. Жистянка так устроена, и не мы ее устроили. Просто сидела. Отдыхала. Смотрела на рыжие листья, упавшие в лужу и там менявшие золото и остатнюю зелень на черноту и гниль. Господи, неужли не атрофировался зрак. Глаза б мои на тебя не смотрели, сказала миру и поступала согласно. Смотрела по надобности: на дорогу, на крюк, цепляющий барахло, на Соньку, закуску и выпивку. Все. Ничего лишнего. Выходило, снова в лишнее уперлась, как в прежнюю жизнь. Уходишь, уходишь, а не уйдешь. Нитка - судьба. А храпесидии, на каких сижу на приступочках, - расплывшиеся до невозможности ягодицы. Как привозила и приносила пригоршнями эту прелесть жесткой Ефросинье Николавне, счастью моему, уникальному моему университетскому профессору, физиономия у нее становилась торжественной, то было личное ее торжество победы. Победы вечной народной лингвы над скудоумием партийно-чиновного новояза, который она всеми фибрами души, громко, презирала, за что провела положенный срок в лагере как враг народа по известной 58-й. Шутейный парадокс эпохи, то ли конченной, то ли длящейся, в какую после своих сроков опять вот боком въехала по нерасторопности.
   Долго сидела. До сумерек. Высидела. Фонари зажглись, когда отпустили моего бедолагу. Вышел, с перекошенной мордой, сплюнул кровяным еще плевком, меня заметил. В ярком свете милицейских ламп, как на вышке, все видать. Давно не зрела, чтоб физиономия так преображалась. Как будто не убить за все, а расцеловать хотел.
   Меня ждешь?
   На риторические либо пустые вопросы не отвечаю. Посему промолчала.
   Я думал, все зря. Оказывается, нет. Поедем к тебе, я приму ванну, ты пока переоденешься, и пойдем ужинать.
   Он задавал мне программу как руководитель программы, а я исполнитель. Счастливый его вид зацепил что-то в заглыбях, что отмерло и не собиралось оживать, а он его цапал и цапал своей цапалкой нечаянно, а не нарочно, и в этой-то нечаянности была зацепка.
   14
   Платье отливало ненавидимым мной сиреневым цветом, немного узкое в плечах, зато спадавшее волнами до пола, а перед самым полом отороченное широкой полосой бахромы, так что мой живот мог колыхаться внутри сколь ему угодно вольготно. От этого и оттого, что сняла ватные штаны и бахилы, поймала леготу, сто лет как забытую. Туфли подошли, вот потряска. В молодости носила плохую, каляную обувь, другой не было, и всегда что-то жало, где-то впивалось, стирало, стертые места болели. Из мягкой черной кожи, эти наделись на шишки и мозоли, как перчатки. Сашка вышел из ванной, дурашливо замер.
   Ты себя видела?
   Нет.
   То есть как нет?
   Так.
   А ты подойди к зеркалу.
   А не надо.
   А подойди. Мне надо.
   Зачем?
   Посмотреть выражение глаз.
   Моим глазам ближе хуже смотреть, дальше лутче.
   А очки у тебя есть?
   Нет.
   Внизу киоск с оптикой, сейчас заглянем. А куда дела свое старое?
   Под кровать запихала.
   Мы покинули номер. Шла, как корова по льду. Неуверенно и подскальзываясь. Сашка предложил руку. Просунул мою под свою, а для крепости взял ладонь в замок. Е-мое, вот испытание. Все устаканилось и двигалось по заведенному, голод и холод не страшны, грязь не страшна, даже убийства, наподобие Татарином Петьки, потому что весь страх у человека внутри, а если внутри задубело, то дальше, как коньяк в задубелой бочке, духом крепкий, на натуральном спирту настоянный, и страху уже нету или почти нету места. Люди мучаются отношениями. А на помойке отношений нет. Либо они раз навсегда заданы. Удобно. Нервы, как трандычат на гражданке по любому поводу, у нас не упоминаются. Этта изощренная выдумка цивилизации, какая сама по себе есть нарост, придуманный на природном теле народонаселения. А я снова, блин, меняю природное на придуманное, и рука, что сжимает мне пальцы в замок, хуже наручников. Потому снова отношения, от каких бежала, раздавленная, собирая себя по кускам. Или тебя гнали и давили, в мусор опрокинули, а ты из самолюбия тщишься: я-я-я. Лады, восстановила себя посередь мусора, и что? Снова гоньба в порочном круге, в котором скотина бегает, как на веревке? Скотина и есть, корова на привязи. Что за привязь-то?
   В киоске мильен оправ. Догадывалась, что ассортимент новой жизни в новых цифрах исчисляется, но не в таких же. Сашка начал примерять мне то золото, то металл, то дерево, то пластмассу разного колера. У меня лицо даже вспотело от его усердия. Продавец с каменно-вежливой мордой исполнял любое требование клиента без промедления. Одни стекла прозрачные, другие тоже прозрачные, но сами меняются от светлого к темному, смотря какое освещение. Сашка взял в лиловой оправе. К платью, разъяснил. Ничего не сказала в ответ. Какая разница. Он внимательно посмотрел: тебе не нравятся, если не нравятся, купим другие, к другому платью, после исполнения детской мечты. Пока другого не было, вышла с этой покупкой на носу. И какая еще детская мечта, е-мое, когда никогда ни один человек в мире, включая папашу с мамашей и единственного недолго любившего меня Роберта, никто так по-ребячьи не баловал, не упреждал желаний, которых и обнаружить не смела, зная фатальную их неосуществимость. В очках я была чужая. Теперь в боковых зеркалах трясла боками почти обыкновенная обитательница отеля, спокойно терявшаяся среди остальных таких же. Потеряться - как цель преследовало после всего, что было меж Робертом и Пат. Потеряться на фиг, обминуть отжитое окончательно. Но и подмогнули с медвежьей силой, не вывернуться, хоть и подступал отчаянный холод опаски: зачем, куда, помогите, люди добрые! Не нашлось поблизости добрых людей. А теперь что - слишком долго выпихивали из обыкновенного, чтоб затем, когда обвыклась к другому, одним махом впихнуть взад.
   По пути к ресторану Сашка попросил обождать, подошел к конторке, за которой на этот раз сидела не девка, а парень, наклонился, что-то сказал. Напарник, такой же залакированный, как напарница, согласно кивнул.
   В мраморном зале с крохой бассейном, купаются тут, что ли, подвели к столику на двоих возле самой воды, не знаю, уж что они там думали, глазея на Сашку и меня, ни в чем не сочетавшуюся дикую пару, если поглядеть, но вышколенные официанты глядели, да не видели и были так же каменно вежливы, как продавец оптики. Один подкатил, спросил, что надо, второй, третий, похожие на пингвинов, все черно-белые. И не что надо, а любезно, как бы включая себя в наш ужин: что будем есть, что будем пить, шеф-повар советует это и вон то. Целый день не ела, да привычная к тому, как и к прямо обратному, не брала во внимание. А в горле пересохло. Сказала: мне б водочки. Глазом не моргнув, утопал и притопал с двумя рюмками на подносе. Свою выпила единым глотком, Сашка задержался. Поймав мой жадный взгляд, спросил: мою хочешь? Кивнула. Протянул, схватила и тоже выпила. Стало полегче.
   Потом ели какую-то еду, Сашка заказывал, я в очках тоже могла разглядеть буковки в шикарном меню, но что они точно значили, боялась запутаться, да и без разницы, а Сашка колдовал, как над наиважнейшим. Музыка играла живая, пианист сидел в уголку, никому не мешая. Музыка еще боле расслабляла вместе с едой и водкой и жарким теплом разогретого помещения. Наше купе, с промозглой сыростью и вонью, вовсе удалилось за границу реального и промерзало где-то там, за границей, как недействительное. Пат тихо-тихо ожила, а Пашка ухоронилась.
   Роберт, проговорила непроизвольно.
   Что, спросил Сашка.
   Роберт, повторила.
   Я здесь, сообразил коварный Сашка.
   Возьми меня отсюда, попросила.
   Куда?
   Не знаю.
   Хорошо, только давай еще немного посидим, поговорим, расскажи мне, что случилось в конце концов и почему мы не вместе, я на самом деле этого так и не понял.
   Знала, что не Роберт, а Сашка, что хитрый малый давно затеял со мной игру, она длится не первый день, со сменой правил, с камерами и без, про сегодняшнее, вчерашнее, а может, завтрашнее, но она уже идет, я участвую в ней по доброй воле, никто не заставлял, и это дает шанс на выигрыш. Мой выигрыш. Не его.
   Я не буду тебе рассказывать, что случилось в конце, не хочу.
   Не хочешь про конец, давай про начало, я люблю наше начало и люблю твои рассказы про него, я готов слушать это бесконечно.
   15
   Ну что, ну был этот яркий мартовский день. Ну снег почти стаял, и везде стояли лужи, и в каждой по маленькому солнечному блину, и вешний уже ветерок шевелил и морщил эти блинцы, играя с ними весело. Играют ведь не одни люди. Сначала идет игра природы, потом игра гормонов, потом игра мысли, а потом уж игра людей в людей. Я шла к Ефросинье Николавне, она болела, и была моя очередь покупать ей молоко и хлеб и сидеть возле. Она была неприхотлива, а я, честно сказать, лезла в очередь без очереди, посколь имела в ее лице не просто руководителя моей аспирантуры, но на протяжении лет самого любимого из педагогов, и всегда находился лингвистический вопрос, который требовал неотложного ответа. Ходили слухи, что она прижила сына на стороне, однако его никто никогда не видал, точно она не женщина, а мужчина, оставивший сына где-то с внебрачной матерью. Она и была похожа на мужчину, с ее баском, черной щеточкой тонких усиков над верхней губой и прокуренными желтыми пальцами. И болела, как мужчина. Держалась на ногах до последнего и резко падала в болезнь, когда сил держаться уж не оставалось, и тогда слабела и боялась смерти, а студенты и аспиранты, с преобладанием студенток и аспиранток, добровольно дежурили около, отвлекая, чем могли, от черных мыслей. Я не знаю другого случая, чтоб молодые люди, как правило, себялюбцы, так душевно вели себя с чужой старухой, дни которой хоть так, хоть так сочтены. Вот ведь прошла тюрьму и лагерь бесстрашно, а наедине с болезнью убоялась. А и в болезни обаянье велико. Язык, язык, а что такое язык, ты знаешь, спросила меня раз, трогая пальцем тонкий ус, что неизменно означало дар, какой от нее воспоследует. Я как аспирантка отвечала мудрено, позаковыристей, чтоб ни в коем случае не ударить мордой в грязь. Она махнула рукой: не то, не то, мясистый снаряд во рту, служащий для подкладки зубам пищи, а уж после для словесной речи у людей и отдельных звуков у животных, поняла? И первая хохотала басом, а в глазах слезы счастья. У кого, у кого взяли, приставала я. Сама отыщешь, дурак, проще простого. Два человека говорили мне "дурак" так, что я млела от счастья: она и Роберт.
   Пришла я, а она совсем черная и квохает, и этта, реверберация в грудной клетке. Туберкулез, в лагере подхваченный, ее доконал. А я от нее подхватила. Но обнаружилось позже. Я худая, маленькая, только глаза, как два фонаря, горят. От внутреннего жара. Туберкулезу легко было меня схватить. Я говорю ей без церемоний: у вас же есть сын, есть или нет? Есть, кивает. А где он? Кто его знает, он только ночевать приходит, и то не всегда. Вор, хулиган, бандит, спрашиваю, уверенная. Повела головой из стороны в сторону: нет-нет-нет, ты что, на третьем курсе автодорожного института, в гараже пропадает, у них частная лавочка, они машины чинят, только никому. Почему ж тогда у вас никакой роскоши и просто благополучия, это ведь хорошо оплачивается, говорю. Нет ответа, отвечает. И, поразмыслив: должно, потому что дурак, его часто обманывают. А почему вы не научили, чтоб не обманывался? А потому что я учила его другим важным вещам, а этой и еще нескольким не успела.
   Выяснилось, вы все дураки: ты, Миха и Береза. Три товарища. Миха и Береза из автодорожного, чей гараж, ты из геолого-разведочного, сопляки. Потому вас обманывали. А вы из удовольствия возиться с чужими машинами, за полным отсутствием своих терпели и всем отстегивали, от милиции до пожарной охраны, от сторожей до декана, кто разрешение на работы в гаражной мастерской давал. Я прилетела, как богиня возмездия, узнав Михино имя и адрес вашей лавочки. И вы окрутили меня в два счета. После чисто женского общества ваше чисто мужское вчистую выигрывало, прости игру слов. Короткое время еще не знала, в кого из трех влюблена: в тебя, Миху или Березу. Стала вашей девочкой на побегушках: разводной ключ подай, пива принеси. И подавала, и приносила, даром, что старше кого на три, кого на четыре года. Единственное, чем могла взять, веселым нравом и филологическими байками, недаром мамаша называла балаболкой. И взяла, судя по тому, что приняли в товарищество. Поездив в свои экспедиции и узнав лиха, разного-всякого, кроме единственно, как говорится, простого девичьего счастья (с этим настолько не выходило, что завязала узелком желания), нисколь не капризничала и никого из себя не строила, запросто став в вашей компании не четвертой, а четвертым. Это уж когда через год палочку Коха во мне нашли, а Ефросинье Николавне оставалось всего ничего жизни, вы вдруг от своих предельных скоростей опомнились и увидели, что я рядом с вами девушка, и у меня есть чувства, и у вас они есть, у всех троих. Но ты первый назвал меня Пат.
   А как было. Я начала кашлять, а вы решили, что от выхлопных газов, бензина и прочей гаражной пакости. Стали гнать на свежий воздух. Я же продолжала квохать и истончаться, словно тургеневская барышня. Миха, мерзавец, не обращавший внимания на родную мать, которая не успела научить его всем необходимым вещам, буркнул, чтоб сделала рентген. Я сделала. На рентгене затемнение. Велели складываться в больницу, а после в санаторий. Я бы, может, ничего не сказала, да следовало известить товарищей о предстоящем отсутствии, а разыгрывать из себя Маргерит Готье интеллигентности, должно быть, не хватило. К этому времени мы прочли не только Даму с камелиями Дюма-сына, но и Три товарища Ремарка, конечно. Ремарк стал нашим идолом. Сказала, как есть. Когда говорила, на ум пришло, что вроде калька с Ремарка. И тебе то же самое пришло, по глазам увидала. И эта наша обоюдная, на двоих, догадка озадачила обоих. Ты первый вслух переделал меня в Пат из Паши. И первый, выведя на свежий воздух, стал целовать лицо, по которому потекли слезки. Первый и единственный. Ты подумал, я боюсь болезни. Стал шептать: не бойся, ничего не бойся, я буду с тобой и я тебя спасу. Босяк. А я не боялась. Я плакала не от страха, а от счастья. Книжные мальчики и девочки, несмотря на грубые, сбитые железом руки и стоптанные, стертые в экспедициях ноги и затурканную общую жизнь.
   Самое смешное, что ты и вправду меня спас.
   16
   Сашка попал в точку, заявив, что готов слушать про наше начало бесконечно. Кто ему сказал? Роберт точно так же говорил.
   Мы поднялись в номер. Новое дуло шампанского в ведерке было направлено прямо на нас, мы его разоружили и обезвредили. До донышка.
   Будем вспоминать дальше, ласково спросил Сашка-Роберт.
   Что-то промычала в ответ. Он не понял. Повторила членораздельно: а ты хочешь?
   Мы сидели на розовом диване в первом отделении номера, и он попросил единственно верное, что мог попросить в этом случае: расскажи, пожалуйста, про уход Ефросиньи Николаевны, я ведь не все знаю.
   17
   Ну что, говорят, что чахоточные уходят веснами. Ефросинья Николавна, как была самобытный ученый и человек в жизни, так и в смерти поступила: весну перенесла, а умерла летом. Весной меня положили в тубдиспансер, после тубдиспансера должны были засунуть в санаторий, Ефросинья Николавна нарочно растягивала оставшиеся силы жизни, дождаться, пока вернусь. Никто мне не говорил, своим умом дошла. У нас были отдельные отношения, хотя она по своей суровости со мной тоже не миндальничала и особым ничем не поощряла. Плюс от нее заразилась, посколь не чуралась и помыть, и кашу за ней доесть, не береглась, несмотря на окрики. А уж как начала ей про Миху петь, какой он верный, невзирая, что бука и закрытый и что бежал от больной и от ухаживаний за больной не потому, что чересчур черствый, а что чересчур ранимый, тут она полюбила меня, по сути, настоящей любовью. Я даже думаю, надеялась, что у нас с Михой что-то получится, даром что я страшилка, а у Михи уже были интересные женщины. Но мне, кроме тебя, никто не был нужен. Красивый мальчик втюрился в пожилую девушку-дурнушку (в двадцать лет три года разницы туда и сюда - срок) - кто б на моем месте не потерял головы. Ты приходил в палату чуть не каждый день, приносил лимоны и апельсины, а они тогда свободно на прилавках не валялись, мамаша с папашей мне их не носили. Но всю пользу с лимонов с апельсинами сламливали наши обнималочки-прижималочки. Палочки Коха обостряют игру гормонов, все знают. Свидетельствую: вострили до полуобморока. Когда целовались в закоулках больничных и прибольничного садика, тем более когда тебе удавалось потрогать мне грудь, я истекала любовным соком, как соком жизни, все еще пребывая в девках. Мамаша так воспитала, отчего столь сладкого времени зря пропало. А может, нет. Это как резинка от трусов: рванет, если напряжена, и совсем не стреляет, вытянутая. Словом, оба уж доходили, а предстояло: геологическая практика в Забайкалье тебе, подмосковный санаторий мне. Разъезжаться - умереть. И, хворая, тощая, недолеченная, нарушая все уставные правила, медицинские и семейные, я, как беглец, в первый же день сбегла из санатория и рванула с тобой из Москвы. В поезд села девушка, в Иркутск привез женой. Этта первая ночь, когда нам дико повезло, что на ближайшей станции ссадили с милицией третьего соседа, а четвертый не явился, и никакой медперсонал, ни мамаша с папашей, ни железнодорожные служащие, никто-никто не мог помешать нам впасть друг в друга так же естественно, как речке в море. Почему у нас не устроено, как то ли у древних, то ли у птиц, то ли у пауков: полюбив, мы умираем? Цитата, не вспомнить, откуда. Если б, кроме этого, у меня ничего не было, я все равно могла бы знать, что ушла отсюда, все исполнив, а боле ничего и не надо. Нет вот, надобилось и одно, и другое, и третье, дрянь, ненужное, а все продолжается. Зачем? Каков закон подлости - неужто Господь его установил, и зачем тогда нужно молиться этому установителю, ничуть не уважая себя, а пластаясь перед ним, высшим, как тварь низшая?