Сашка втащил в свой драндулет, нагнав сразу за оградой больницы.
   Поедем сегодня в отель, а завтра на телевидение, я прошу, тебе плевать, а для меня, может, пик всего, самой жизни моей пик, завтра программа, я заеду в двенадцать, и не ночи, а дня, будь готова, пожалуйста.
   Сунул тонкую пачечку денег и исчез, не обменявшись со мной боле ни полсловом.
   Значит все-таки телевидение. А что я, ровно целка невинная, не догадывалась, что к тому идет, что это увертюра, а опера предстоит, прекрасно догадывалась. Опережать события не хотела.
   31
   Я пошла одна, поела у того же официанта, у кого сидели первый раз с Сашкой. Официант спросил: а где ваш спутник? Летает, ответила. Что делают спутники, в Советском ли Союзе, в России, летают. Официант принес бутылку водки, глазом не моргнув, и я поняла, что, когда главные врачи будут вымуштрованы, как официанты, мы все, короче, перейдем в иное измерение, а я раньше всех, потому что куда ж мне деваться, кроме как туда, где летают спутники и ангелы и звезда с звездою говорит, навроде нас с Сашкой. Прежде заказа хотела показать официанту пачечку денег, не фальшак ли, посколь таких голубых сроду не видела. Но передумала. Других все равно нет. Поставлю перед фактом. Пусть на телевидение и обращаются. Хорошо уже водки вылакала и про голубые бумажки забыла, когда Сашка заявился собственной персоной. В час между волком и собакой, как говорили у нас во времена Трех товарищей. Сашка ли Колька, толком не разобрала, огни начали гасить, а в потемках легко перепутать. Никто из вас сто лет на помойке не являлся, а стоило удалиться оттуда на мгновенье, косяком, вишь, повалили. Все мертвецы, один ты живец. Уставился, как ни в чем не повинный и сплошной знак вопроса, пришлось распечатывать уста.
   Ну что, ну приволоклась я с похорон материных на поминки, переступила, так сказать, порог родного очага, а заодно материн запрет по причине, что глаза запретительша закрыла. Оставался запретитель, так не прогонит же дочь с поминок. Миха, сидевший на игле, как ведьма на метле, к тому времени уж отлучил меня от себя, и я жила, у кого служила, в няньках или домработницах. Они менялись со скоростью. У одних денег не стало. У других ребеночка. Я была безвинна: от врожденной болячки ребеночек помер. У третьих еще причина. В перерывах кантовалась у сокурсницы дома и на даче у второй, а еще у старухи, какую когда-то записывала на магнитофон, а она меня кормила жареными кабачками с огорода, но потом у нее пропал какой-то бидон, и она вызверилась, будто я украла, а зачем мне бидон, скажи на милость. Эх, кабы пригожа собой, все б полегче найти пристанище. А то и человека. Но я, как есть, так и была страшилка, и это проклятье природы навсегда со мной, знак на судьбе. Смирись и пойди не по женскому пути, по научному, как Ефросинья Николавна думала и надеялась, я бы достигла. Это бессомненно. Способности впрямь незаурядные были. Три товарища сбили с панталыку. Как влюбилась, наука позади, гормоны впереди. А уж как Роберт обнаружил во мне Пат - небывальщина, ясно дело, могло ли быть на свете слаще, и красавице не всякой выпадет. Так поманило, будто с ума сошла, и уже не могла встать на верный путь, вернуться ни к какой науке, а жадно, как блядь, ждала мужика. Надеялась, рано ли, поздно, Роберт позовет. А потом и вовсе несбыточное: что другой найдется заместо Роберта. И ведь мнила себя умницей, а глупее трудно придумать. Проожидала и просвистела жизнь, когда надо было застегнуться на все пуговицы и, одолев себя, шагать к вершинам знаний. Глядишь, может, наверху кто-то бы подхватил. В виде награды. Как раз такие случаи история знает. А мимо моего случая история проходит, с презреньем отвернувшись. Но в молодости сделаешь даже не шаг, а шажок, вроде, подумаешь, невидаль, сейчас сделаю другой да в другую сторону, как танец станцую, выступаешь со своими па, и на какую дорожку ни ступишь, захочешь, переступишь. А ни фига. Ступила - дале тебе лежит узкая тропка, между тем и тем, как меж Сциллой и Харибдой. Древние не дураки были. Свои мифы на разные случаи жизни расписали. Бери, пользуйся. Но кто ж с ранних лет, когда силы и возможности, пользуется. Обращаются, когда ни того, ни другого, тогда доходят, когда доходят. Странно, странно Господь все это нам устроил. Или мы чего-то главного не петрим. Ну не было у меня выхода, как пожалеть Миху. Любовь как целизна, от закорок до пяток, к одному Роберту. И идея, что отдаваясь Михе из милосердия, что Роберт как раз это поймет, что наше этим никак не затронулось, а даже совсем наоборот. Как прозрачное видела и верила, что так же прозрачно увидит Роберт. А он не увидел. Увидел по-мужски. По-мужицки. Я его, вишь, оскорбила. Вот где ошибка была. Одного не понять: чья. Кстати, искала пристанища, к Березе тоже обратилась. Напрасно. Смотрел не пропускающими, как обычно, света глазами, качал отрицательно башкой и повернулся задом: мол, у тебя свои дела, у меня свои, иди не мешай.
   А про смерть мамаши узнала по чистому совпадению, никто не поверит, что правда, а не вымысел. Кино прямо. В те поры устроилась смотрителем на Митинское кладбище. При нем ночевала. А вы приехали мамашу хоронить и прямо ко мне в объятья. Дождливой осенью. Я пошла поглядеть, кого привезли, и остолбенела. Ни рукой, ни ногой, сама, как мертвяк. Так же не бывает. Глядела стояла, комок мокрой глины кинула, как будто я от вас, а не от них, не от кладбища. Видела и папашу, залившего зенки, еле отстоял, хоть коротко церемония была. Не подошла. А на поминки вдруг взяла и поехала со всеми. Там уж он быстренько свалился под стол. Командовала материна подруга тетя Зина, а ты ей, Колька, аккуратно помогал. Давно не встречалась с тобой и видела будто наново. Как ты смиренно угодничал перед ней, главой субподряда, мамашиной начальницей. Зато хамил в адрес других, не столь высокопоставленных. Ох, и часто я встречала типовое это сочетанье у наших людей. А ты и есть наш, чей еще. Мы с тобой тостов не говорили. И друг с дружкой не говорили. Молча выпивали, когда говорили взрослые. Не ребенок, а в ту минуту, как узнала о смерти матери, от которой отвязалась, ею наподдатая, чтоб летела далеко и больно, я, самостоятельная и неприкаянная, в один миг связалась обратно и чувствовала как настоящая сирота. То и дело хотелось плакать.
   Я уже частью оборвалась и опустилась и, лишь основные гости ушли, полезла в наш обшарпанный, ржавый, склизкий душ. А ты давай меня оттуда выволакивать, голую да распаренную, Колька или Сашка. Чтоб я тоже не загостевалась, ни одной лишней минутки не провела в бывшей нашей квартире, а будущей исключительно твоей, иначе это могли засвидетельствовать соседи, что пришли помянуть, и тогда факт, что я три года не переступала порог дома, не сработал бы. Ты уже все придумал и продумал, жадина-говядина, турецкий барабан, как я тебя меньшого в шутку дразнила. А обернулось серьезом. То было первое физическое насилие. Но не первое потрясенье. Я-то себе нарисовала, что вот он, шанс, после смерти мамаши вернуться домой. К себе домой. Фиг в нос.
   Все ж я уговорила тебя не выгонять меня как сестру сразу. В обмен пообещалась уходить с ранья, а приходить запоздно, на глаза никому не попадаясь. Могла б нарушить это глупое и подлое условие. Не нарушила. Хотя все соображала. Включая, что скоро сживешь со свету отца, когда вызвал перевозку и отправил в вытрезвитель как скандалящего в квартире, хоть он после мамашиной смерти затих, не видно и не слышно. И включая, что неспроста начал вдруг ласково выспрашивать про Ефросинью Николавну, про Миху, про то, как и чем тот колется. Интересовался якобы как медик. А ласка, пусть фальшивая, но для меня дефицитная, свое сделала.
   К тому времени Роберт уж погиб в Листвянке. Баржа, на которой они плыли, перевернулась, и Роберт, по словам Березы, как топор, ушел под воду. Свидетели ему рассказали, он мне. И я была в переходе от полного разжижения моей личности к полному ее закаменению.
   32
   Меня взяли как добытчицу и сбытчицу наркотиков по твоей, Колька-Сашка, наводке. Хотя при очной ставке с тобой как свидетелем ты эту свою роль отрицал. Ломал ваньку: стесненье, а местами страданье - в мой адрес, негодованье - в ихний. Пройдя огонь, и воду, и медные трубы, опять поймалась я на тот же пользованный крючок. Трудно человеку дается отсечение от всего родного или того, что мнилось им. Этта как ветки от дерева отпадают, и остается сухой голый ствол, и что с ним делать, как не выдернуть из земли или спилить и бросить в костер, а оно, уж бесчувственное, и не боится ни топора, ни жара. Но коли имеется еще живая, зеленая веточка, все сохранившиеся ничтожные соки к ней устремляются, как к спасенью. Ты и был последняя веточка. Боле не осталось. А и спасенья не осталось. Последней жалостью тебя пожалела, что теперь у тебя груз судимая родня, а на себя жалости не осталось. Меня бросили не в костер, как дерево. Или как ведьму. А в тюрьму. Срок дали и бросили. Несмотря, что доказательная база вся в прорехах. Свидетели путались. Миха скончался в больнице. Я еще думала, скончайся он не там, а где-либо на чердаке иль в подвале, где бывал, могли б и убийство навесить, при их-то судопроизводстве. Смерть его была типа последнего удара электротоком, при котором уже погибшая лягушка еще дергается, словно живая. Я была погибшая лягушка-царевна, а дернулась, как живая.
   Ты оформил квартиру на себя и принялся удачно накапливать жирок благополучия.
   Еще интересный вопрос к судьбе: отчего у вас, госпожа сраная, одни пасынки, а другие - милые детки. Закон распределенья благ, не подвластный никакому законнику.
   33
   Я нашла себя не на кровати во втором помещении, а в первом, в кресле, стиснутой и свернутой калачиком. Как я туда забилась и как поместилась, неведомо. Затекла и встала помести руками-ногами. Увидь кто мою аэробику, удохся бы со смеху. Я и сама удохлась, посколь наблюдала раскоряку в противоположном зеркале. Было то ли поздно, то ли рано: четыре утра или ночи. Кусок время выпал. Так бывало. Оно терялось, без связи и связей. Кто-то привел и затолкал в кресло, а в кровать укладывать не стал. Видно, по причине полного отсутствия полового интереса. Не пахло ни Колькой, ни Сашкой. Реальность пахла, скорей всего, официантом из нижнего кабака. Явленье Кольки или Сашки я заспала, как заспала явленье Роберта, Михи и остальных, с кем пересеклись дорожки. Сон есть жизнь. Но и жизнь есть сон. А пробужденье - лишь перевалочный момент в другой сон.
   Я перевалилась, одетая, в кровать и в новый сон, без сновидений и мыслей.
   Я знала, что оставалось всего ничего, только не знала, до чего.
   34
   Этта было что-то. Что-то совсем отдельное, хочу я сказать. Похоже, как в купе на помойке, но помещения, и воздуху, и высоты, и людей, и яркого блеску несравненно. Вот ведь помню, что блеснить - поражать блеском, а отсюда и блесна, на какую рыбу ловят. Ловцы и уловленные перемежались, одни стояли возле камер, вторые бродили по полу, покрытому тряпкой, должно, для тишины, третьи сидели конусом типа цирка. Кто-то молчал, кто-то переговаривался, кто-то хихикал нервно. На тряпке, половые - все в деловом, пиджаках-свитерах. Цирковые - напомаженные, с преобладаньем женского роду. Голос с верхотуры, невидимый, но громкий-прегромкий, отдавал распоряжения и предупреждал, сколь осталось. Я сидела на скамье отдельно, как в суде, из которого годы тому отправилась в тюрягу. Сашка то появлялся, то исчезал, в гладком костюме, с бабочкой, наблищенный, начищенный. Меня чистили и блистили не хуже его. Помятое платье выгладили, я пока сидела в каких-то простынях, и мне еще делали прическу и что-то с лицом. Когда напялила платье и очки, чтоб глянуть, увидала чужую раскрашенную бабу. Я давно себе была чужая, а раскрашенная физиономия или расквашенная, какая разница. Негр Ира и медная Ульяна сновали тут же, попками вертели, но знали свое место, и никто на них внимания не обращал. Здесь никто ни на кого не обращал. Ира подкатилась между делом и спросила как бы даже ревниво: ну и как вы на все согласились, чем взял, в конце концов? Вот концом концов и взял, ответила первое попавшее, чтоб отвязаться. Не думала я о том и не желала. А то ли пряталась от самой себя.
   Сашка сел вблизи, ему и мне нацепили черные штучки с проводочками, проводочки сунули под одежу, так что можно не орать на весь сарай, чтоб услыхали, а говорить, как в комнате, так объяснили. И тут надо мной и вкруг меня задернули черный полог, и я оказалась в изоляции ото всех. Просунулась сквозь сошедшиеся занавеси Ира и пообещала, что раскроются в нужную минуту, а пока чтоб посидела так. Верхний голос сказал: осталась минута, тишина в студии. Я нашла себе дырочку меж не до конца сомкнутой тканью и смотрела туда. Все застыли, как в сказке Спящая царевна, кого как сон застал, кто с выпученными зенками, кто с прикрытыми. Сашка начал. Он сказал: сегодня у нас необычный выпуск Большой помойки, и по форме, и по факту, он пойдет в режиме нон-стоп не сорок пять минут, как обычно, а два часа, и в нарушение канонов у нас не будет рекламы, вся реклама пойдет в финале, потому что мы не хотим и не будем прерывать рекламой эту передачу, героиня которой - не знаменитый депутат, не политик, не звезда шоу-бизнеса, как привычно, а никому не известная личность, вы слышите ударение на последнем слове - на самом деле реальная обитательница реальной помойки, и опять-таки в нарушение канонов вы увидите не ее, а фильм о ней, дайте пленку.
   Какой фильм? Что наболтала в купе? Они это назвали фильмом? Думала, погасят свет, и кино пойдет, как в кинозале. Тогда распахну свою занавеску и стану смотреть вместе с другими. Потому как в мою дырку ничего не видно: экран располагался позади моей скамьи подсудимых. Но свет горел, как и раньше. А когда я зашебуршилась, чтоб поискать другую дыру, Ира, откуда ни возьмись, прошипела: пожалуйста, не высовывайтесь, сидите тихо, все вам будет слышно, а что не видно, мы вам потом кассету покажем. Догадалась: ее специально такого цвета подобрали, чтоб черная на черном. Точно, цирк.
   Цирк скоро преобразился в суд. Зазвучал одинокий высокий женский голос, то было музыкальное пение, а под него что-то там происходило, чего я не видала, но скоро услыхала такие короткие смешки, отчего поняла, что что-то смешное. Я думала, еще какой-нибудь не высокий, а нормальный голос будет объяснять, и из объяснений я что-нибудь пойму, но их не было.
   35
   Зато я услышала.
   Паша, Паша, Паша милая, тебе тут не холодно?
   Четыре одеяла, одежи много.
   А где взяла четыре одеяла и одежу?
   Где все.
   А где все берут?
   Неподалеку.
   На помойке?
   Знаешь, чего спрашивать.
   Я тебя без шапки не видел. У тебя совсем другое лицо.
   Другое по сравнению?
   Глаза... а под шапкой не разглядеть.
   Второй раз за сегодня про них слышу, такая нужда, что облизать не жалко?
   Паша, Паша, я, как ты, человека еще не встречал.
   Где?
   Нигде.
   Я думала, на помойке...
   Это раз. Но этого можно было ожидать, хотя конкретно разговор я позабыла. Дале пошло вовсе неожиданное.
   К вам как к человеку, а вы...
   Вот именно как. А не просто человеку. Что и показывает. Марш.
   Господи, да на что вы обиделись?!
   Много чести. Просто лежу и размышляю, какого рожна я здесь лежу, а ты мешаешь.
   Вам не нравится здесь?
   Не-а.
   Да вы что, не может быть!
   Хошь сказать, неужли на помойке лучше? В одном смысле нет. А в другом да.
   На ходу мысль ловите.
   Сашка отмечал.
   В каком же на помойке лучше?
   Тебе не понять. До поры до времени.
   Ой, тьфу-тьфу!
   Не боись. Пока живой, ничего не боись. Опыт показал. А уж когда мертвый, вовсе не боись.
   Это уже было не в купе. И даже не с Сашкой. А с девками и в гостинице. Поехало опять с Сашкой.
   Чего со мной возишься?
   Нравится.
   Что?
   Возиться.
   С какой стати?
   Говорил уже: не похожа.
   На кого?
   Ни на кого.
   И что?
   Ничего.
   Гуманизма захотелось?
   А если не гуманизма?
   А чего?..
   Они показывали все вперебой, вперемешку, я и так-то пропускала куски времени, а тут они мне совсем голову закружили-заморочили, переставляя то и это, как хотели. Главное, оказалось, что все они засняли и записали. Какая-то чудо-техника XXI века. Из фига с маслом, что ли? Все-все-все-все-все. И в ресторане, и в магазине, и в больнице, даже в ванной в гостинице, даже в машине с Сашкой. Я слушала молча, в оцепенении. Вот судилище так судилище, прежний суд в сравнение не шел. Я была как голая. Выходило, они следили за мной днем и ночью, и не так следили, а отслеживали каждое движение с помощью хитрой камеры. А я еще спрашивала, дурак, почему не снимают, и не заподозрила. А заподозрила бы, играла какую другую роль? Может, и нет. Иль ушла бы, ускользнула, чтоб не дать обмануть и использовать по-подлому, чего натерпелась в той жизни, хватит. Каменное мое сердце, на какое рассчитывала как на каменное, вдруг забилось по-птичьи в силках их хитросплетений, и только одна радость победительно расположилась надо всем: что они просчитались, что, если им так нужно было поймать все детали, и все подробности, и все реакции, то вот она, быть может, самая важная, это мое вылетающее из грудной клетки сердце, за что они бы уплатили любые деньги, если им почему-то это важно, а они сами, сами, прикрыв меня черным пологом, упустили, утратили, и теперь им ни за какие денежки утраченное не вернуть. Этот черный полог был мое убежище, и я не собиралась покидать его и открываться.
   Я слушала то себя, то тех, в кино, то этих, в цирке. Смешки по-прежнему прорезали тишину, но вообще-то она звенела, и смешки звенели, как стеклянные, и я поняла, что не про меня они смеялись, а про себя, потому что их цепляло и они смехом отнекивались от того, что цепляло, чтоб разрядиться.
   Я знала, что он сволочь, Сашка, но чтоб такая сволочь, чтобы все, до последней сухой или мокрой нитки, заради своей Большой помойки!..
   А заради чего еще ему?
   36
   Вдруг поймалась на том, что этта, в кино, отделилась и теперь отдельно была, и я, ровно остальные, стала слушать ее, как чужую. У остальных имелось преимущество: они видели. Но и у меня было преимущество: я могла вообразить, а воображение бывает богаче видимости. Я вообразила не себя, а какого-то другого, отличного человека, которого они хотели вывалять в ихней Большой помойке, а он сопротивлялся, потому был сам по себе, и не робел их, и не зависел от них, и ничего не робел, посколь был вольный ангел. Этта я точно знала, и образ, что возникал, не подводил моего знания. Я могла быть спокойна и была спокойна. Хотя другие люди на моем месте - в моем воображении - уж наверняка не были б так спокойны, бо не были вольны. Они бы сейчас краснели и задыхались, и утирали кровавый пот тщеславия и самомнения, хотя и делали вид.
   Пошла музыка, и я услышала голос инструктора: вы можете остаться сидеть, это значит, вы отказываетесь от прыжка, хотя оплатить все равно придется, но если встали, у вас нет выхода, вы обязаны, раз, два, три, принимайте решение. И я знала, что прыгну в небо. И опять женщина запела высоко-высоко, и я поняла, что лечу, то есть эта тетка летит там над Москвой, и поняла, как удачно подобрано пение, удачней не бывает. Я вспомнила вдруг, что когда летела, эта самая музыка и звучала во мне. Или похожая. Неужли есть аппараты, какими они научились и это считывать в заглыбях людей? Вспомнила ихние бесовские проблески в глазах, эти мошки, мушки или жучки, какими они нас обкладывают, чтоб уж все выведать до ядрышка.
   Кончилось этим полетом. Фильм кончился. Черная ткань вкруг меня неожиданно разом вся опала, и я стала залита светом, и уши мои оглушены хлопаньем в ладоши массы людей, будто я оперный тенор или женщина-вице-премьер. Достала из кармана черные очки, которые мы с Сашкой купили тогда еще, на другой день после первых, и нацепила, вот где пригодились, чтоб свет не блеснил и чтоб глаза мои были им ни за что недоступны, а мне их - да. Но все равно смотрела, а не видела, и от этого поняла, что видим не глазами, или не только глазами, а состоянием. А состояние не в себе, хотя то, что я себя от нее, от тетки этой, на экране, отделила, было правильно.
   Сашка заговорил. Теперь он стоял, близко, в шаге. Сказал: кто-нибудь хочет задать нашей героине вопрос? Никто не хотел. Все молчали. И молча глазели. Тогда, говорит, сам спрошу. Поворотился ко мне и вдруг бухнулся на колени: простишь меня, можешь простить?
   Кто я такая, чтоб прощать или не прощать, пробурчала, Бог простит.
   Я попросил прощенья, извернулся он с колен с микрофоном в руке к верхним рядам, как какая-нибудь ловкая Алла Пугачева, я просил прощенья, потому что мы снимали новейшей японской техникой, то есть не просто скрытой камерой, а очень-очень скрытой, не получив на это разрешения, как самые последние папарацци, ты знаешь, что такое папарацци, извернулся он взад ко мне.
   Проститутки говенные, сказала.
   Публика, сидевшая, как в цирке, грохнула. И опять аплодисментами по ушам, вроде дождя сильного.
   Пат, погоди, сказал Сашка, погоди, а если ты сегодня выступаешь, как настоящая звезда, то есть мы, чистосердечно собрав по клочку, по кусочку все, что сумели за этот короткий промежуток времени, показываем тебя как звезду, как героиню, и это и есть звездный час твоей жизни, выпадающий далеко не каждому человеку на земле, ой, далеко... неужели это ничего не оправдывает?..
   Как за очками, за словами в карман не полезла. Скомкала их, почти те же самые, и бросила: кто я такая, чтоб судить или оправдать, эти вопросы снова не ко мне, а к Богу.
   Обвал очередной. Тут я сама в роли Аллы Пугачевой себя нашла: что ни выступление - в ответ одобренье громогласное толпы. Сашка поднял руку обвал стих.
   Звездный час, сказал, это даже не в том дело, что на миру, хотя на миру, я слышал, и смерть красна, а в том, что в этот час, в эту минуту в один тугой узел связывается все прожитое, и вдруг высвечивается, и можно понять истинную цену, зря или не зря, а тут, как мы с вами ясно видим, все не зря, все человеческое, и настоящая цена этого... А твоя какая цена, ты зря или не зря, не утерпела подцепить его. Цирк замер. Сашка лишь на миг затруднился и тут же нашел выход. Вот она какая, похвастался горделиво, не ценой, а мной, как мать хвастает дитем.
   Дале не буду приводить. Не хочу. Хвальба, пусть чужим ртом, хвальба и есть. Если пунктиром - кто эта тетка, какое хождение по мукам совершила (подумать, диссидентка), как из аспирантки университета в бомжихи переквалифицировалась, и упор на то, как люди обездолили любовью, и среди них тот, кого звали Роберт. Пат и Роберт. Роберт и Пат. Он повторил несколько раз и спросил у сидельцев, какими набил студию, знают ли, откуда имена героев. Одна невзрачная девчушка, похожая на школьницу, проверещала: Три товарища, Эрих Мария Ремарк. То ли подставная, то ли взаправдашняя читательница. Сашка подступился спрашивать, что стало с Робертом, как погиб, но я не собиралась быть игрушкой в его руках, и кормить этих голодных до чужой любви птенцов новыми признаниями (или старыми, зависело от настроения) и облегчать его работу, за которую ему платили. Пусть скажет спасибо, что сидела и не уходила, а могла бы. Или не могла. Что-то было мне любопытно, что тянуло еще побыть. А боле всех, если честно, тянул он, Сашка. Я ведь его в его настоящем деле не видала, и мне понравилось, несмотря ни на что, как складно и ладно говорил и вел себя, не тушуясь, но и не нагличая. Вот кто был на месте. А когда человек на месте, это его удача, и там он лучший, и, может, близко к тому, каким замыслил Господь. Я-то, дуреха, удалилась на далекое расстояние и за то наказана.
   Коротко мазнув по мне взглядом, Сашка сказал: но еще до того, как мы подробнее обратимся к теме Роберта как любимого человека, я бы хотел обратиться к теме Николая как родного брата, в сущности, ближе этих двух, у Пат никого и не было, мы хотели пригласить Николая в студию, к сожалению, он прийти отказался, но согласился, чтоб его сняли и записали обращение к сестре.
   Скрытой камерой, полюбопытничал чей-то ехидный голос.