Если во времена Купера «Палач» не удостоился критических похвал, то в XX веке критические взгляды на роман заметно изменились. Отмечая это произведение как не слишком удачное, такие специалисты по творчеству Купера, как Деккер и Гроссман, все же считают невозможным не сказать о его своеобразии, справедливо находя в произведении немало интересных черт; а современный критик Констанс Денне даже предлагает — и достаточно убедительно — апологетическое прочтение «Палача»note 176.
   Прежде всего обращает на себя внимание выбор места действия. Швейцария не могла не привлечь писателя своим редкостным политико-административным своеобразием, основы которого следует искать в бурной истории, в которой Куперу виделись аналогии с историей своей родины. Занимая выгодное географическое положение в центре Европы, обладая стратегическими выходами к ряду природных и социально-политических образований, швейцарские земли издавна притягивали алчные взоры различных монархов и империй, особенно австро-германского толка. В известном смысле, вся история страны представляет собой борьбу самостоятельных округов — кантонов — за политическую независимость, в ходе которой выработалось особое политическое образование — федерация кантонов, получившая название Швейцарии. Свой политический успех, однако, Швейцария быстро стала превращать в денежный — путем продажи (в том числе наемной военной силы) тому, кто больше заплатит. Кроме того, кантоны являлись очень неоднородными образованиями: каждый из них обладал собственным культурно-историческим прошлым, был более (или менее) консервативен. Находясь в монархически-имперском окружении, Швейцария сохранила немало архаических средневековых установлений и обычаев. Это относится, в частности, и к роли аристократии. Дадим слово специалисту: «Гнет светских властей ни в чем не уступал засилью Церкви. Управление страной сосредоточилось в руках немногих патрицианских семей, государственные должности передавались от отца к сыну. В Берне, например, властвовало восемьдесят семей, в Базеле в 1666 году все важнейшие посты занимали члены семьи Буркхардт. Демократия стала пустым звуком. Патрициат достиг почти княжеской власти и требовал соответственно княжеских почестей и беспрекословного повиновения от народа»note 177.
   Этими обстоятельствами и обусловлены важнейшие сюжетные коллизии романа Купера.
   Что касается времени действия, в «Палаче» речь идет о первой четверти XVIII века.
   Повествование начинается с длинной ретардации, вызванной задержкой пассажиров на таможне перед посадкой на барк, который должен перевезти их через озеро Леман (Женевское озеро), служащее границей между двумя государствами. Здесь Купер и представляет читателю всех своих героев. Постепенно мы узнаем, что Адельгейда, дочь швейцарского дворянина Мельхиора де Вилладинга, влюблена в простого швейцарца Сигизмунда, который является наемным солдатом (судя по всему, офицером). Отец и дочь после долгих обсуждений решаются презреть сословное неравенство, придя к согласию на неравный для Адельгейды брак, однако последующее развитие событий расширяет сословную пропасть между влюбленными.
   Раскрытие новых обстоятельств связано с тайной самого отверженного героя романа. Он, однако, является скромным и глубоко порядочным человеком, волей судьбы исполняющим в Берне наследственную должность палача. Бальтазар незаметно для остальных также оказывается на корабле, и Сигизмунд вынужден открыться своей избраннице в том, что палач из Берна — его отец. Сцена из главы, где Бальтазар сообщает новым знакомым о своей страшной профессии, тем самым сознаваясь в собственном статусе отверженного, выведена ярким контрастом к покойному и величественному пейзажу и словно бы служит предвестием надвигающегося шторма, угрожающего барку.
   У Купера-повествователя в разных произведениях можно обнаружить немало слабостей, и «Палач» не является здесь исключением. Американский критик Гроссман вообще высказывается довольно категорично: «Купер редко находил в своих романах дар выражения, достойный свойственного ему идейного блеска»note 178. Это суждение, отдавая дань идейной глубине писательских замыслов, все же, думается, слишком категорично. На палубе барка собрались все важнейшие сословия Швейцарии, и оттого герои выступают метафорой общества в целом — прием, которым Купер пользуется первым в литературе США и который перейдет затем от него по наследству к Г. Мелвиллу.
   Сцена признания Бальтазара раскрывает читателю Купера-философа, одновременно высвечивающего несколько проблем: мы вынуждены считаться с несоответствием видимости и сущности; задуматься над тем, способен ли палач быть человеком скромным и благородным; над соотношением таких понятий, как сословность и нравственная позиция, — и все это на фоне ярко выраженного психологизма в воссоздании характеров. Палач у Купера не рубит голов и ничем не обнаруживает очерствения души; поистине, читатель «не готов» к восприятию такого героя, и тем выразительнее контраст между ожидаемым и тем, с чем читатель сталкивается в книге.
   Сцена шторма на озере конечно же носит символический характер и выполняет множество художественных задач: эпизод чудесного спасения, объединивший сразу четырех героев, служит контрастной параллелью к гибели в тех же бушующих волнах алчного капитана Батиста и жадного бюргера. По Куперу, такой их конец закономерен, ибо непомерная корысть обоих получает неминуемое воздаяние. И уж вовсе маргинальным кажется мимолетный эпизод с вестфальским студентом, безвозвратно смытым волной в море, однако и он несет в себе авторскую идею. Как и всюду у писателя, море становится метафорой человеческого бытия.
   Купер, несомненно, сочетает роман-путешествие с элементами социально-бытового романа. Однако путешествие его героев имеет и символический смысл: от дольнего мира озер и долин путники восходят в мир горний, каждый по-своему отдавая дань Истине. Приключения и странствия героев, приводя к традиционному празднеству в честь винограда в городе Веве, аккумулируют напряжение. Обряд, готовый завершиться закономерным торжеством — свадьбой, — неожиданно сменяется сценой суда. Несостоявшаяся невеста оказывается сестрой Сигизмунда, и публичный отказ от нее жениха формально связан с сословными предрассудками, реально же — с отказом от человечности в пользу корысти. Двуличие Жака Коли не остается неотмщенным: «купленный жених» в финале романа погибнет в снегах Сен-Бернара, также понеся заслуженную кару.
   Любимый прием Купера, обильно используемый в романах, можно назвать «сходством через контраст», а порой и наоборот, «контрастом через сходство». Так, в сцене суда над своей сестрой Сигизмунд, в бессилии наблюдающий за этим, скрывая свою тайну, и жених, отвергший невесту, на миг как бы сближаются. «Один лишь произвольный контроль романиста над нашими чувствами делает брата, бездействующего в момент унижения сестры, предметом нашей симпатии, а жениха, ее отвергающего, объектом отвращения, ибо оба они сделали ставку на сокрытие фактов и не могут пойти на разоблачение»note 179, — пишет Гроссман. Сцена суда, таким образом, выявляет неразрешимость противоречий в рамках земных законов. В социальном плане ключом к роману можно счесть слова Сигизмунда: «Проклятие нашего рода — в несправедливых законах страны» (в рамках наследственного закона палач и его дети, Сигизмунд и Кристина, обязаны принести в жертву личное счастье, сделавшись мишенью презрения для окружающих).
   Бейлиф Хофмейстер, взявший на себя обязанности судьи, выведен в комичном и серьезном ключе одновременно: это портрет недалекого человека, наделенного властью. Перед нами — напыщенный бюрократ, осознающий себя вершителем традиционного правосудия, на деле же лишь прикрывающий свою зависимость от настроя толпы респектабельными понятиями «закона», «обычая», «государственности». Его плоские рассуждения обнаруживают под собой коррупцию, демагогию и лицемерие, и им намеренно придается саморазоблачительный характер.
   Расстроенный брак, однако, выглядит уроком-предостережением для Адельгейды и Сигизмунда. Барон-отец уже планирует отказать претенденту на руку дочери по окончании совместного путешествия, ведущего через Сен-Бернар в горный монастырь, издревле служащий приютом для путников.
   Странное сочетание просвещенности и средневековья в человеческом сознании — вот еще одна оппозиция, исследуемая Купером. Палача, который, вообще-то говоря, является подневольным исполнителем воли закона, толпа на барке готова выбросить за борт как носителя «злых чар»: такова человеческая природа, живущая скорее прошлым, чем настоящим. В самом деле, в романе немало подобных указаний на непоследовательность человеческой натуры.
   В композиционном же плане необычность этого куперовского романа заключается в том, что писателю удается держать в повиновении сразу несколько повествовательных линий. Необычность результата по-своему отмечает и Гроссман: «Постоянная игра между читательским настроем и взаимоотношениями героев вокруг различных видов наемничества (вдобавок к солдату и палачу, есть еще и пилигрим, наемный кающийся грешник) выходит за рамки древнего, связанного с наследственностью палача, предрассудка, от которого мы, к счастью, избавлены. Однако именно этот древний предрассудок повсеместно намекает на глубочайшую неразумность, заложенную в основе „естественных чувств“, которые столь часто являются причиной наших собственных предрассудков и преследований»note 180.
   Палач, таким образом, постепенно в романе становится метафорой измерением человеческой нравственности, великодушия, благородства каждого из героев. Не менее таинственный, чем куперовский Лоцман из одноименного романа, палач «незримо» воплощает свет истины, которую в финале способен пролить на судьбы своих спутников. Одну из параллелей (снова контраст через сходство) составляют палач и Мазо (иначе Маледетто, в переводе Проклятый), как двое отверженных в людской среде. Вообще — и отчасти это уже было показано, — персонажей куперовских романов, и «Палача» в особенности, можно представить в виде контрастных пар почти в любых сочетаниях; это заметно углубляет содержание произведения и придает ему дополнительную композиционную стройность.
   На последних страницах романа практически все противоречия разрешаются, и происходит это в горном монастыре, где хранятся свидетельства подлинного происхождения Сигизмунда. Здесь, словно под действием святых сил, подготавливаются все основные разоблачения и открытия. В частности, благодаря откровениям Бальтазара Сигизмунд превращается из родного в приемного сына палача, реально же — в сына венецианского дожа, тогда как Маледетто/Мазо — в его сводного брата, незаконного сына дожа Генуи Гаэтано Гримальди. На наших глазах рождается новая контрастная пара: двух братьев — высокородного, но бездеятельного Сигизмунда и самостоятельного, активного, но бесправного Мазо. Собственно, наряду с палачом этот последний, в сущности, является вторым романтическим героем, сочетая в себе таинственность, отверженность и доблесть. И в конце романа, сыграв, вместе с палачом, свою роль в судьбе спутников, Мазо словно бы отходит на второй план, сливаясь с безграничностью дикой природы, уходя прочь от людей с их регламентацией духовной и социальной жизни и выбрав индивидуальную свободу.
   Современные критики обычно отмечают непоследовательность куперовского замысла; с их точки зрения, писатель, «поставив проблему столь хорошо, непростительно губит свой рассказ способом его разрешения»note 181. Другими словами, только удивительным совпадениям, присущим романтической поэтике, под силу снять противоречия, не имеющие реального разрешения в жизни. Такой упрек в адрес Купера-романтика, конечно, справедлив, но страдает известной односторонностью. Мы помним, например, что Адельгейда, еще не ведая о благополучном разрешении судьбы своего избранника, дважды «перешагивает» в душе сословный барьер, идя навстречу любовному чувству. Что же касается хэппи энда — такие финалы не являются художественным открытием исключительно романтиков. Они уходят корнями в сказку и притчу (кстати, притчеобразность — один из любимейших художественных приемов Купера); в литературе же «счастливые концы» известны со времен античности, будь то роман или комедия. Из романов Нового времени ярким примером служит «История Тома Джонса, найденыша» Филдинга, ибо весь занимательный сюжет, как и у Купера, служит там лишь целям исследования «удивительного блюда, именуемого человеческой природой».
   К тому же финал «Палача» не полностью благополучен; получают воздаяние лицемеры и корыстолюбцы, предатели; палач удаляется в забвение; Мазо — в добровольное изгнание; а дож Гаэтано Гримальди, обретя подлинного сына, фактически утрачивает приемного и вынужден отныне считаться с его опасной и «нереспектабельной» жизнью.
   Поэтому вряд ли правы были недалекие рецензенты Купера, которые увидели в «Палаче» не более чем апологию аристократизма (с ними порой перекликаются и критики наших дней). Купер-художник всегда был глубже Купера-политика, и недостатком его можно счесть разве что попытки апологетики американизма (как в «Прогалинах в дубровах», «Браво» и ряде других произведений). В период работы над «Палачом» писатель сознавался в письме к другу, скульптору Горацио Грино, к которому относился благосклонно и доверительно: «Я являюсь объектом постоянных нападок в американских газетах, и главным образом, мне кажется, оттого, что защищал американские принципы и их действие за рубежом»note 182. Однако оставим вновь в стороне политическую подоплеку романа и вернемся к художественным его особенностям, которые, несмотря на некоторый схематизм произведения, придают ему яркость и своеобразие.
   При знакомстве с произведением сразу замечается незначительная роль исторической канвы и авантюры в сравнении с фоном других романов Купера: здесь нет ни морских битв, ни стычек с индейцами, ни даже поединков или хотя бы «пощечины», столь повредившей в глазах критиков XVII века классицистической драме Корнеля «Сид» (если только не приравнять к таковой падение за борт обоих дворян). Словом, «Палач» на свой лад демонстрирует все более возрастающий интерес Купера к бытовизму и психологизму. В этом смысле легко проследить изменение даже стиля повествования.
   Интересно отметить, в частности, как усиливается и усложняется в «Палаче» роль пейзажа. Он, с одной стороны, обретает самодостаточную живописность (например, описание заката на озере Леман или бурана на Сен-Бернарском перевале). С другой стороны, тот же пейзаж выполняет важную функцию контраста или параллелизма к рисуемой сцене, он — средство проникновения во внутреннее состояние героя; другими словами, средство философского и психологического обобщения реальности.
   Ослабление авантюрно-исторического напряжения в романе компенсируется активностью взаимоотношений между персонажами. Сам Бальтазар задает лишь одну из тем произведения, тогда как Гаэтано и Вилладинг, Адельгейда и Кристина, Сигизмунд и Мазо чрезвычайно значимы попарно и индивидуально. Они образуют своеобразные символичные группы вокруг композиционного центра, создавая метафору сложности бытия. Эта особенность «Палача» сильно отличает его от предшествовавших романов Купера, сближая с поздними, такими как «На море и на суше».
   Мотив переплетения реальности и условности усиливается вступлением к произведению; оно вводит образ странствующего американца, прозрачно автобиографичный; его-то воображение и делает реальным историю, рассказанную на страницах «Палача». Пожалуй, лишь на страницах «Долины Виш-Тон-Виш» Купер прибегает, и то в эпилоге, к сходному лирическому приему.
   Что же до морали, к которой подводит нас «Палач», она заключается в возвышении людей, движущихся от низин к вершинам в прямом и переносном смысле. По мере того как относительность социальных установлений, человеческих предрассудков, законов и обычаев остается позади, людская природа все более очищается, приводя к естественному уроку — полагаться на собственную человечность. Воистину, говоря словами Баратынского,
   Предрассудок! он обломок
   Давней правды. Храм упал;
   А руин его потомок
   Языка не разгадал.
   Гонит в нем наш век надменный,
   Не узнав его лица,
   Нашей правды современной
   Дряхлолетнего отца.
   Если обратить эти слова в контексте «Палача» ко всем действующим лицам, они разделятся на два лагеря.
   По одну сторону окажутся торгаши — бюргер, алчный капитан, шут Пиппо и вероломный паломник Конрад, несостоявшийся жених и коллективный ходячий «предрассудок» под названием толпа. В сущности, все они склонны жить поверхностным, сиюминутным, все находятся в сетях предрассудков (вспомним хотя бы, сколь яростно обличает Бальтазара «кающийся» паломник, прикрываясь соображениями правдивости).
   По другую сторону окажутся те, кто борется с предрассудками, неуклонно и мучительно ища путь к самим себе, чтобы определиться в мире дольнем и горнем. В целом можно сказать, что под воздействием Европы мир Купера расширился и действительность предстала более сложной, многоплановой, неоднозначной. Это новое видение мира проявилось в романе с особенной силой. Оно придает ему жизненность, словно Купер писал книгу для нашего «века надменного», завещая урок: вернее различать посреди «нашей правды современной» людей и палачей, подлинных и мнимых.
   А. В. Ващенко

ПРИЛОЖЕНИЕ

   Книга Купера «Заметки о Швейцарии» («Sketches of Switzerland. By an American». 2 vols. Philadelphia, Carey, Lea & Blanchard, 1836) в английском издании имела заголовок «Excursions in Switzerland» (Paris, Baudry's European Library, 1836). По этому последнему изданию и печатается фрагмент из нее.
   Вторая часть книги вышла в том же году; американское название осталось тем же, а английское звучало совершенно иначе: «A Residence in France, with an Excursion up the Rhine, and a Second Visit to Swizerland».
   Книга о Швейцарии представляет собой серию путевых очерков, изложенных в виде посланий воображаемому адресату-американцу; всего их тридцать. В предисловии писатель сообщает, что книга является выборкой из более обширной рукописи. Поскольку «Заметки о Швейцарии» стали первой документальной книгой Купера об Европе, уместно привести отрывок из предисловия к ней, в котором автор поясняет характер своего произведения:
   «Существует некая особенность, которую каждый, кто повидал немало разных стран, не мог не наблюдать повсеместно — просто потому, что она связана с несовершенством человеческой природы. Не сыскать, вероятно, нации, в которой большинство жителей не считало бы себя выше своих соседей в смысле обладания завидными качествами. Одна из задач путешествия — избавлять людей от этой слабости; но во многих случаях за исцелением следует повсеместное и огульное равнодушие, которым те, кто считает себя „светскими людьми“, слишком часто кичатся, ошибочно принимая его за либерализм и философский склад ума; между тем они столь же далеки от истины, как и в ту пору, когда пребывали в состоянии национального самодовольства, из которого только что явились на свет. Хотя всякое общество представляет собой всего лишь собрание человеческих особей, оно обладает собственными отличительными чертами, как и каждый индивид; и никакой рассказ о нациях не ценится, помимо описаний предметов материальных, если он не касается обстоятельств, порождающих модификации характера, составляющего суть национального своеобразия.
   В этих томиках, однако, мы мало заботились о чем-либо, помимо описаний естественных предметов; ибо Швейцария, наслаждаясь, быть может, величественнейшими и разнообразнейшими природными прелестями из всех, что существуют под солнцем, как будто претендует на то, чтобы рассматривать ее как предмет sui genericnote 183. Человек словно бы отходит в такой стране на второй план, и писатель, в этой части своих путешествий, не слишком стремился дать ему место на изображаемой картине».

Фенимор Купер. ЗАМЕТКИ О ШВЕЙЦАРИИ. Письмо XXIII

Демократия в Америке и Швейцарии. — Предубеждения европейцев. Влияние собственности. — Национальность швейцарцев. — Недостаточная привязанность американцев к своему краю. — Швейцарское республиканство. — Политическая кампания против Америки. — Близость между Америкой и Россией. — Отношение европейских держав к Швейцарии.
   Дорогой!..
   Основная ошибка тех, кто пишет об Америке, будь то путешественники, специалисты в области политической экономии или толкователи нравственных устоев общества, состоит в том, что они объясняют едва ли не все особенности нашей страны природой ее институтов. Едва ли будет преувеличением сказать, что даже явления физические ставятся в зависимость от ее демократического устройства. Размышляя на эту тему, я был поражен мыслью, что такие фантазии вовсе не свойственны тем, кто говорит о Швейцарии. То, что, говоря о нас, называют грубостью, порожденной свободой и равенством, здесь оказывается непосредственностью горцев или здоровым чувством независимости республиканцев; то, что считается вульгарностью применительно к другой стороне Атлантики, воспринимается как простодушие на этой, а агрессивность в Штатах превращается в искреннее выражение протеста в кантонах!note 184
   Несомненно, между американцами и швейцарцами существуют заметные линии разграничения. Преимущества подлинно народной формы правления не признаются здесь нигде, кроме нескольких незначительных горных кантонов, которые мало известны, а будь они известны шире, все же не оказали бы сколько-нибудь серьезного влияния ни на кого, кроме своих собственных жителей. С нами дело обстоит совсем по-другому. Например, Нью-Йорк, Пенсильвания и Огайо, где общее количество населения достигает почти пяти миллионов душ, являются демократиями в чистом виде, насколько это возможно при представительной форме правления, а благодаря развитию производства и торговли, связывающих их с остальным христианским миром, они стали предметом для подражания, привлекая внимание всех, кто, изучая историю человека, не ограничивается рамками только нынешнего момента.
   В Штатах, однако, привилегии, предоставляемые правительством, практически не отличаются от тех, что имеются во многих кантонах, и тем не менее иностранные обозреватели не находят ничего привлекательного даже в этом. Немногие рассматривают Штаты, где существует имущественное неравенство, с какой-либо иной точки зрения, а беспорядки в Вирджинии были сочтены таким же следствием демократических страстей, как и в Пенсильвании.
   Для этого должны быть причины. У меня нет сомнений в том, что их следует искать в мощном влиянии большого, растущего общества, в его деловой и политической активности, притом не такого общества, как то, что довольствуется просто сохранением тихого и безопасного существования; дело тут в нашем полном неприятии обычных аристократических привилегий, которые все еще существуют, в большей или меньшей степени, всюду в Швейцарии; наконец, причины эти — в зависти к торговой и морской державеnote 185 и в памяти, связанной с тем, что когда-то лагери внутри общества находились в положении господ и зависимого люда. Это последнее чувство — неизбежное следствие европейского порядка вещей — распространено более, чем можно себе представить, ибо поскольку почти вся Европа прежде имела колонии, то чувство превосходства, которое неизменно порождают подобные обстоятельства, столь же естественно переросло в ревность к растущему влиянию нашего полушария. Вы, возможно, улыбнетесь в ответ на мое утверждение; но я не припомню ни одного европейца, в сознании которого, при определенных обстоятельствах, я не мог бы обнаружить остаточных признаков древних представлений о моральном и физическом превосходстве Европейца над Американцем. Я не хочу сказать, будто все, кого я встречал, обнаруживали это предубеждение, ибо едва ли хоть в одном случае из десяти у меня была возможность допытываться об этом; но оно, я думаю, проявляется всякий раз, пусть и в очень разной степени, едва появится повод.