Знать всегда склонна к вежливости, помимо случаев, когда обстоятельства исключают возможность быть учтивым; ибо люди, привыкшие к привилегиям, беспокоятся о своей неприкосновенности менее, чем те, кто, не имея вымышленных преимуществ, обычно переоценивают превосходство, сомнительный характер которого выявляет самый краткий опыт. Если бы не благое попечение Провидения, законы цивилизованного общества были бы куда более жестокими, ибо при условии, что безмятежное состояние души, наслаждения, и то, что принято именовать счастием, принадлежали бы исключительно богатым и знатным, их постановления были бы вопиюще несправедливы и возмездие не замедлило бы последовать.
   Но, к радости наименее облагодетельствованной части человечества, все обстоит совершенно иначе. Богатству сопутствуют особые горести, даже почестями и привилегиями можно пресытиться; и, как правило, то вынужденное довольство, что приводит непосредственно к состоянию блаженства, к которому стремится наше неустойчивое бытие, реже всего можно встретить среди тех, кому завидуют их собратья, нежели среди прочих сословий. Вдумчивый читатель сумеет найти в нашем повествовании верное подтверждение сей морали, ибо, намереваясь изобразить некоторые из зол, проистекающие из заблуждений богатых и знатных, мы также хотим показать, насколько внезапно их настигает расплата, препятствуя достижению того исключительного счастья, к которому стремится весь род человеческий.
   Ни барону де Вилладингу, ни его доблестному другу из Генуи, несмотря на то, что оба воспитывались под влиянием сословных предрассудков, не была свойственна низменная спесь. Им было отвратительно разнузданное веселье толпы, и, когда Пиппо перебрался на противоположный конец барка, они вздохнули с облегчением; но как только они заметили скромность и благопристойность незнакомого странника, им захотелось вознаградить его за те унижения, что он недавно перенес, и обойтись с ним с любезностью, которую столь охотно проявляют люди аристократического сословия. И потому, едва только шумная группа удалилась, синьор Гримальди с неотразимой учтивостью приподнял шляпу и пригласил незнакомого странника покинуть свое место и размять ноги на свободной от фрахта части палубы, которая, как подразумевалось, была отведена для благородных пассажиров. Незнакомец вздрогнул, покраснел и вопросительно, как если бы сомневался, не ослышался ли он, взглянул на Гримальди.
   — Досточтимые господа будут рады, если вы не откажетесь от возможности поразмяться, — повторил приглашение юный Сигизмунд, протягивая страннику свою мускулистую руку, чтобы помочь ему сойти вниз на палубу.
   Однако неизвестный путешественник все еще колебался, опасаясь проявить навязчивость. Взглянув исподтишка на площадку, где расхаживал Мазо, он пробормотал, что, возможно, воспользуется ею.
   — Та площадка уже занята, — с улыбкой сказал Сигизмунд, — и навряд ли вас туда пустят. Моряки на корабле не теряются; они всегда пробьются вперед, как кулачный боец сквозь толпу. И потому вы поступите благоразумно, если примете приглашение почтенного генуэзца.
   Путник, к которому Батист, раз или два, нарочито громко обратился по имени геррnote 55 Мюллер, чтобы подчеркнуть, что ему, капитану, известны все его пассажиры, долее не раздумывал. Он поднялся со своего ящика и со сдержанной неспешностью сошел вниз, всем своим видом показывая, что несказанно благодарен за сделанное приглашение. Сигизмунд за содействие бедняку был вознагражден улыбкой Адельгейды, которая вовсе не находила, что юноша при этом уронил себя. Молодой воин, по-видимому, был втайне польщен сим знаком одобрения со стороны юной особы, ибо даже покраснел от удовольствия.
   — Здесь вам будет привольней, — мягко заметил барон, едва только герр Мюллер оказался рядом с ним, — чем посреди ящиков и тюков добрейшего Никласа Вагнера, который — да хранит Господь сего рачительного крестьянина! — загрузил барк продуктами своей молочной фермы по самую ватерлинию. Я рад процветанию нашего бюргерства, но, как пассажир барка, предпочел бы иметь гораздо меньшее количество добра честнейшего Никласа по соседству. Вы из Берна или из Цюриха?
   — Из Берна, господин барон.
   — Я бы и сам мог догадаться, встретив вас на Женевском озере, а не на Валензеnote 56. Много ли Мюллеров в Эмментале?note 57
   — Много, господин барон; имя это часто встретишь и в долине, и в Энтлебухеnote 58.
   — Да, так зовут многих из нашего, тевтонского, племени. Я знавал нескольких Мюллеров, Гаэтано, когда мы стояли под Мантуей. Помню, двоих храбрецов похоронили посреди болот, каковых немало в том низинном краю; лихорадка во время нашей кампании опустошала наши ряды не хуже, чем вражеский меч.
   Более наблюдательный генуэзец, заметив, что путник, несмотря на спокойствие, с которым отвечает, тяготится личным характером беседы, поспешил придать ей новый оборот.
   — Вы, синьор, как и все мы, отправились в путь, чтобы увидеть знаменитое празднество в Веве?
   — Да, намерение посетить празднество, а заодно завершить некоторые дела, привело меня к счастию плыть в вашем обществе, — ответил герр Мюллер, который, несмотря на доброе отношение к нему собеседника, не оставлял своей робкой, застенчивой манеры говорить.
   — А вы, отче, — обратился синьор Гримальди к августинцу, — наверное, возвращаетесь в обитель посреди гор, после того как с любовью посетили долину и ее жителей?
   Монах признал верность этого замечания, пояснив, что община их ежегодно с упованием обращается к щедрости швейцарцев, поскольку обитель была основана ради блага всех людей, без различия вероисповедания.
   — Благословенное братство, — сказал генуэзец и перекрестился — скорее по привычке, чем из набожности. — Всякий путник должен вспоминать о нем с благодарностью. Мне не доводилось пользоваться гостеприимством обители, но я слышал о ней много добрых слов; быть монахом обители Святого Бернарда — значит иметь доступ к сердцу всякого христианина.
   — Синьор, — сказал вдруг Мазо, неожиданно останавливаясь и вступая в разговор, однако с достаточной учтивостью, чтобы не произвести на всех впечатления развязности, — кому об этом знать лучше меня! Бродяжничая много лет, я часто находил приют под каменными сводами обители; завидев ее врата, я радовался не менее, чем входя в гавань при неблагоприятном встречном ветре. Доброго и богатого quetenote 59 клируnote 60 монастыря за предоставление помощи бедным и приюта уставшим!
   Высказав свое мнение, Мазо чинно приподнял шапочку и продолжил свое хождение с усердием тигра в клетке. Вмешательство безродного бедняка в беседу аристократов было настолько непривычно, что все с недоумением переглянулись; однако синьор Гримальди, как житель Средиземноморья, привык к свободному обращению моряков и потому добродушно откликнулся на реплику итальянца.
   — Судя по выговору, ты из Генуи, — заметил он, пользуясь правом старшего и высшего по положению в обществе расспрашивать того, кто молод и незнатен.
   — Синьор, — сказал Мазо, вновь почтительно обнажая голову, хотя свидетельствовало это скорее об его уважении к собеседнику, чем о приниженности, свойственной простому люду. — Да, я родился в городе дворцов, хотя впервые увидел свет под кровом скромной хижины. Мы, бедняки, гордимся роскошью блистательной Генуи, несмотря на то что слава ее омыта нашими слезами.
   Синьор Гримальди нахмурился. Однако он тут же устыдился, что позволил выказать раздражение при довольно неопределенном и явно неумышленном намеке, исходящем от человека совершенно незначительного, и лицо его вновь приняло прежнее доброжелательное выражение.
   Соответственно правилам хорошего тона, он решился продолжить разговор, а не прерывать его по столь ничтожной причине.
   — Ты, по молодости своей, не можешь иметь отношения к возведению сих великолепных построек, и потому тебе нечем хвалиться и не на что жаловаться.
   — Верно, синьор, хуже или лучше от этого было тем, кто умер задолго до моего появления на свет. Но скажу вам: таким, каков я есть, меня сделали заблуждения других, а не мои собственные поступки. Я не завидую богатым и знатным; в жизни я многое повидал и потому знаю, что под яркими дорогими одеждами скрывается высохшая, сморщенная кожа. Хозяева фелюкnote 61, которые уже износились, с усердием украшают их; на самых нарядных обычно плавать опаснее всего.
   — Ты сделался философом, познав горькую правду, и не тратишь лучшие годы, как это делают многие, в погоне за призраком. Что ж, если ты доволен своим жребием, жизнь в самом роскошном из дворцов не сделала бы тебя счастливей.
   — «Если», синьор, немаловажное слово! Счастье как Полярная звезда — мы, моряки, следуем за ней, но никогда ее не достигаем!
   — Неужто я в тебе обманулся? Значит, ты только кажешься довольным, но не отказался бы при случае стать капитаном барка, на котором сейчас ты только пассажир?
   — И случай этот, к сожалению, недалек, — рассмеялся Мазо. — Нам предстоит провести на озере всю ночь; хотя Батист с уверенностью ожидает бриза, воздух совершенно недвижим, как и вся команда барка. Почтеннейший августинец, вам хорошо известны особенности здешнего климата; часто ли над Женевским озером разливается такое спокойствие в это время года?
   Мазо не без умысла задал свой вопрос, поскольку желал переменить тему разговора; разумеется, спутники, тут же оставив праздные рассуждения, заинтересовались приметами окружавшей их природы. Солнце уже село, и наступил колдовской миг, который предшествует окончательному угасанию дня. Прозрачные воды были настолько спокойны, что линию, разделявшую стихии, трудно было различить там, где голубоватая дымка берега сливалась с хорошо известной своеобразной окраской озера.
   «Винкельрид» находился как раз между побережьями Во и Савойи, чуть ближе к первому, нежели к последнему. Водное пространство кругом было пустынно, за исключением одного-единственного паруса, лениво свисающего с рей плывущего к Сен-Женгольфу маленького барка, на котором жители Савойи возвращались домой с противоположного берега Женевского озера; барк этот, медленно шедший на веслах, посреди обманчивого недвижного пейзажа казался с берега обломком скалы, отколовшимся от горного кряжа.
   Величественные ландшафты здешних краев настолько грандиозны, что обман зрения — явление нередкое; необходимы время и опыт, чтобы научиться верно оценивать расстояние меж предметами, тогда как в иной обстановке это дается довольно легко. Тем же способом, что и барк возле скал Савойи, передвигалось другое, более массивное судно, которое находилось уже почти вровень с Вильнёвом; казалось, оно плывет по воздуху, а не по воде, наподобие холма с размытыми дымкой очертаниями, под которым поднимаются и опускаются весла. Судно это везло сено, скошенное на лугах возле устья Роны и купленное крестьянами швейцарского побережья. Вдоль береговой линии Веве передвигалось несколько лодок, и там, где стояли на якоре суда, виднелся лес мачт и латинских реев, живописно склоненных под различными углами.
   Если от Сен-Сафорина к Мейери мысленно провести прямую линию, «Винкельрид» как раз бы оказался на одной из ее точек; следовательно, расстояние до гавани чуть превышало морскую лигуnote 62. Путь этот можно было за час или два пройти на веслах; но палуба была завалена так, что до весел было не добраться, и огромный вес барка сделал бы продвижение мучительным. И потому Батист предпочел дожидаться ночного бриза, нежели прибегнуть к изнурительному и неблагодарному труду гребцов.
   Мы уже упомянули о том, что барк достиг места, где озеро красиво изгибалось, образуя восточный рог полумесяца; берега здесь отличались особенной красотой. Со стороны Савойи громоздились ввысь скалы, склоны которых там и сям были покрыты каштановыми рощами; скалы эти прорезывали овраги и узкие горные долины; они были пустынны и дики на головокружительных кручах. Деревушки, неоднократно нами упоминаемые, которые ныне также затронуты духом нового времени, теснились на уступах; нижние из них смотрелись в воды озера, верхние соседствовали с суровыми скалами. Вдали Альпы вздымались заоблачными вершинами, над которыми на тысячу футовnote 63— довольно малая величина в сравнении с общей высотой обширного горного кряжа — высились гранитные зубцы, метко названные так за то, что своими очертаниями напоминали человеческие зубы. Зеленеющие луга Новиля, Эгля и Бе, которые простирались на несколько лиг меж покрытыми снегом скалистыми преградами, казались издали столь незначительными, что их можно было принять за горные подножия, хотя на самом деле это были обширные плодородные равнины. Еще далее располагался знаменитый перевал Сен-Морис, где пенящаяся Рона яростно пробивалась меж двумя скалами, как если бы спешила миновать их, прежде чем они сомкнутся и отгородят ее навсегда от приветливого озера, которого она, неустанно шумя, стремилась достичь. За этой тесниной, известной как Ворота Долины, и даже во времена императоров, Ворота Альп, пейзаж представлял собой волшебную картину. В глубоких ущельях, которые могли бы вместить целое государство, сгустились вечерние тени; темные громады гор высились над ними в причудливом беспорядке. Обрамление состояло из серых скал, на которых покоились кудрявые облака, словно уставшие после дневного пути и все еще мягко светившиеся. Одно из них возвышалось над остальными волнистым ослепительно-белым конусом. Оно напоминало сияющую лестницу в небо; жаркие солнечные лучи отражались им, бессильные нанести вред: так чистая девственная душа остается неподвластной коварным страстям, которые способны погубить невинную юность. Над самой дальней, сияющей, словно облако, вершиной проходила та воображаемая граница, которая отделяет Италию от лежащих севернее областей. На противоположном берегу высящиеся, будто крепости, скалы нависали над Вильнёвом и Шильоном, который казался белоснежной глыбой, покоящейся отчасти на суше, отчасти на воде. Посреди обширных горных массивов затерялись деревушки Кларенс, Монтрё, Шатлар, а также те, которые сделались известны читателю романов благодаря живому перу Руссоnote 64. За Шатларом дикая, суровая громада гор отступает, оставляя место на берегу покрытым виноградными лозами холмам, которые тянутся далеко к западу.
   Ландшафт, в любое время дня прекрасный и величественный, являл сейчас одну из наиболее примечательных картин. Внизу уже царили сумерки, скрадывавшие яркость красок, причем оттенки мягко переходили один в другой. Сотни разбросанных посреди Альп шалеnote 65и горные пастбища, которые простираются на высоте тысячи морских саженейnote 66 над Женевским озером, утвердившись на скале, что стеной поднимается над Монтрё, все еще были залиты ласковым сиянием вечера, тогда как располагавшаяся под ними часть картины с каждой минутой становилась все темней.
   По мере того как переход от дня к ночи становился все ощутимей, деревушки Савойи серели и расплывались в дымке, и у подножий гор сгущались тени, превращая их в темные громады с неясными очертаниями, и только пики еще были озарены мягким светом. В лучах заката эти славные вершины казались нагромождением голых гранитных скал, наваленных на покрытые каштанами холмы и уравновешенных самыми высокими выступами, которые бросали на соседние склоны многообразные либо похожие друг на друга тени. Весь пейзаж, проступающий волнистыми, темными, четкими линиями, как на наброске Рафаэляnote 67, был словно создан рукою опытного резчика. Скалы, изломанными очертаниями выступая на фоне жемчужно-серого неба, казались вырезанными из эбенового дерева мастером, фантазия которого не ведала границ. Навряд ли в этих прекрасных краях, славящихся своими необыкновенными пейзажами, вы увидите нечто более изысканное, возвышенное и колдовское, нежели эти природные арабески Савойи в торжественный час заката.
   Барон де Вилладинг и его друзья, стоя без головных уборов из благоговения перед великолепием представшей перед ними картины, словно только что созданной волею Творца, искренне наслаждались безмятежным спокойствием вечера. Восторженные восклицания то и дело слетали с их уст, ибо оттенки и очертания бесконечно менялись, и каждый из благородных путешественников стремился обратить внимание другого на новые особенности прекрасного пейзажа. Вид поистине был таков, что голос себялюбия умолкал, и всякий желал поделиться своей радостью с соседом. Путешествие в Веве, протекающие в праздности минуты — все это казалось теперь незначительным в сравнении с красотой вечернего пейзажа, и молчание нарушалось только затем, чтобы излить переполняющий душу восторг.
   — Снимаю шляпу перед Швейцарией! — воскликнул синьор Гримальди, после того как привлек внимание Адельгейды к одному из пиков Савойских Альп, на который, по его словам, нисходят ангелы, посещая нашу грешную землю. — Страна воистину прекрасна! Италии же — клянусь предками! — пришлось немало потрудиться, чтобы прославить свою красоту. Что ты скажешь нам, юная госпожа? Часто ли тебе доводилось наблюдать такие великолепные закаты в поместье Вилладингов? Или сегодняшний вечер представляет собой исключение, и ты поражена не менее, чем — клянусь святым Франциском! — мы с Марчелли?
   Адельгейда улыбнулась в ответ на хвалебную речь старого аристократа, но, как ни любила она родную страну, все же вынуждена была признать, что подобные закаты можно наблюдать не часто.
   — Но мы можем любоваться ледниками и озерами, хижинами и шале; а Оберленд, а ущелья, такие глубокие, что в них вечно стоят сумерки!
   — Ах, моя простосердечная, милая швейцарка! Конечно же, для тебя лужица талой воды дороже, чем тысячи кристальной чистоты источников, иначе ты не была бы дочерью доброго Мельхиора де Вилладинга! Отец Ксавье, ты — незаинтересованный свидетель, поскольку живешь на гряде, разделяющей обе страны, и потому ответь мне: часты ли в Швейцарии столь великолепные закаты?
   Почтеннейший монах отнесся к вопросу с должной благосклонностью, ибо живительная прохлада воздуха и божественное очарование безмятежного вечера располагали к радостному настроению.
   — Если уж вы отвели мне роль беспристрастного судии, то скажу, что каждая страна по-своему хороша. Дивная красота Швейцарии достойна удивления, но Италия более подкупает. Впечатления, которые вы получили, посетив эту южную страну, надолго западают в душу. Швейцария поражает вас, но Италия незаметно завоевывает ваше сердце; для первой у вас в изобилии готовы похвалы, но слова теряют свою силу, когда вы намереваетесь высказать всю тайную тоску, все долго лелеемые воспоминания и ропот, которые пробуждает у вас вторая.
   — Как хорошо сказано! Причем наш добрый августинец, как истинный ценитель, сумел польстить каждому. Герр Мюллер, по нраву ли тебе пришлось, что у хваленой Швейцарии оказался столь сильный соперник?
   — Синьор, — ответил скромный путешественник, — обе эти страны сотворены Господом, и потому каждая достойна равной любви и восхищения. В этом удивительном мире люди могли бы жить счастливо, если бы у них хватало мужества противостоять греху.
   — Наш добрейший августинец скажет тебе, что твоя точка зрения напоминает одну богословскую доктрину, которая, впрочем, несколько иначе трактует человеческую натуру. Тот, кто намерен противостоять греху, вынужден вести тяжкую борьбу с собственными дурными наклонностями.
   Странник задумался, и Сигизмунд, который смотрел на него не отрываясь, заметил, что лицо его выражает небывалое умиротворение.
   — Синьор, — ответил наконец герр Мюллер, — я полагаю, наши злоключения идут нам на пользу. Тот, кому постоянно везет, становится своеволен и упрям, как перекормленный вол; напротив, человек, постоянно терпящий обиды от своих собратьев, привыкает всматриваться в себя и рано или поздно научается обуздывать свои страсти, вовремя подмечая их.
   — Ты последователь Кальвина? — спросил вдруг августинец, удивляясь тому, что отступник от истинной Церкви, оказывается, способен судить столь здраво.
   — Отче, я не присоединяюсь ни к религии Рима, ни к религии Женевы. Я всего лишь скромно молюсь Господу, уповая на посредничество Его безгрешного Сына.
   — Но где ты мог обрести эти мысли, если не под сенью Церкви?
   — Я нашел их в собственном сердце. Оно мой священный храм, и я не вхожу туда без благоговейного трепета перед всемогущим Создателем. Когда я появился на свет, над кровом моего отца нависали тучи, и потому мне приходилось держаться поодаль от людей; однако одиночество заставило меня пристальней вглядеться в собственную натуру, которая, надеюсь, не стала хуже от изучения. Я знаю, что являюсь недостойным грешником, много хуже других людей, если верить тому, что они о себе говорят.
   Слова герра Мюллера, сказанные им негромко и искренне, пробудили всеобщее любопытство. Собеседники могли бы принять его за одного из тех восторженных мечтателей, которые возбуждают себя, занимаясь притворным самобичеванием, если бы не задумчивый и кроткий вид странника, производящий на всех самое благоприятное впечатление. Его постоянная самоуглубленность и готовность уступить свидетельствовали о том, что он привык размышлять более над своими, нежели над чужими поступками, и старается исправить только себя.
   — Не всякий из нас может иметь то лестное мнение о себе, на которое ссылается господин Мюллер, — утешающе заметил генуэзец, причем на лицо его набежала едва приметная тень, — да и вряд ли вообще найдется человек, чья совесть совершенно спокойна. Если ты способен утешиться тем, что другие не менее несчастливы, знай: мне также пришлось немало страдать, хотя жизнь моя складывалась так, что иные считали меня счастливцем и даже завидовали мне.
   — Я был бы низок, если бы искал себе утешение в чужом несчастье! Я не жалуюсь, синьор, хотя моя жизнь не была мне в радость; трудно быть счастливым, когда все кругом порицают вас. И все же я страдаю, но не ропщу.
   — Что за одинокая душа! — шепнула Адельгейда юному Сигизмунду: оба, с глубочайшей сосредоточенностью, внимали тихой, но впечатляющей речи герра Мюллера. Юноша ничего не ответил, и его прелестная спутница с удивлением заметила, что он, бледный необычайно, с усилием улыбнулся в ответ на ее слова.
   — Люди осуждают обычно тех, сын мой, — вмешался монах, — кто уклоняется от своих обязанностей. Последние могут быть не вполне достойны, и все же общественное мнение никогда не порицает невинности, даже в самом широком смысле этого слова, если на то нет оснований.
   Герр Мюллер внимательно взглянул на августинца и готов был уже ответить, но, повинуясь некоему внутреннему побуждению, сдержался и кивнул в знак согласия. В то же самое время странная, мучительная улыбка появилась на его лице.
   — Верно ты говоришь, добрейший каноник, — простодушно подтвердил барон. — Мы только и делаем, что ссоримся со всеми; а при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что причина наших горестей — в нас самих.
   — А воля Провидения, отец! — воскликнула Адельгейда, слишком горячо для покорной и нежной дочери, каковой она обычно себя обнаруживала. — Разве способны мы вернуть к жизни умерших или удержать тех, кого Господу угодно отнять у нас?
   — Ты права, дочка! Этой истины твой престарелый отец не может отрицать…
   Слова барона вызвали неловкое молчание собеседников; герр Мюллер переводил взгляд с одного лица на другое, как если бы искал человека, на которого он мог бы положиться. Наконец он обратил взгляд на береговые холмы, созданные Творцом столь причудливыми, и, казалось, растворился в их задумчивости.
   — Душа его искалечена опрометчивыми поступками юности, — тихо заметил синьор Гримальди. — И потому его раскаяние неотделимо от самоотречения. Не знаю, чего он заслуживает более — зависти или жалости? Покорность судьбе, судя по всему, не избавила его от страданий.