Что подобная жестокость наказаний действительно существовала в первобытном диком состоянии человечества, в этом, собственно, не может быть ни малейшего сомнения. Даже до сих пор дикари северной Америки, не довольствуясь одним скальпированием, то есть сдиранием кожи с головы живого человека, сдирают её иногда и с целого тела, как это они не раз делали с христианскими миссионерами. О существовании подобного обычая в древности у скифов мы имеем подробное описание Геродота, которое приведу в целости: «Относительно войны, – говорит он, – у них принято следующее. Скиф пьёт кровь первого убитого им в сражении человека. Головы же всех им убитых он несёт к царю, ибо, принёсши голову, он получает право на участие в добыче, в противном же случае лишается этого права. Кожу с головы (скиф) сдирает следующим образом: сделав надрез вокруг ушей, он берёт голову в руки и вытряхивает её (из кожи); затем соскабливает мясо при помощи бычачьего ребра и дубит (кожу) руками. Смягчивши её таким образом, он получает из неё нечто вроде полотенца.[103] Он прикрепляет её к уздечке лошади, на которой едет верхом, и гордится (подобным украшением). Ибо у кого больше таких кожаных полотенец, тот считается знатнее. Многие сшивают содранные кожи и делают из них платье вроде тулупов. Многие же сдирают с правой руки мёртвого врага кожу вместе с ногтями и надевают её на колчаны. Человеческая кожа толста и блестит вследствие своей белизны, пожалуй, лучше всякой другой. Многие, наконец, сдирают кожу и с целого тела, распинают её на шестах и разъезжают с нею верхом».[104] Подобным образом в мифе Афина сдирает кожу с Палланта и прикрывается ею во время сражения.[105] По иному сказанию она сдирает кожу даже со своего собственного отца (Палланта) за то, что тот желал её изнасиловать.[106]
   Но если и не довольствоваться такими аналогиями для вывода о фактическом существовании подобного обычая у греков, то всё-таки мы имеем ещё одно несомненное доказательство в самом языке. Следом этого варварского способа наказания сохранилось у греков переносное употребление слова δέρειν, драть, в смысле: наказывать, мучить. Русскому же обороту «драть шкуру с живого человека», немецкому «bei lebendigem Leibe schinden» соответствует и в греческом «άσχόν δέρειν τινά».[107] Такие обороты могли появиться только на основании соответствовавшего им обычая. Чтобы убедиться, наконец, какой жестокостью вообще отличалось, по всему вероятию, древнейшее общество, следует вспомнить только жестокость наказаний у предков теперешних цивилизованных народов, например, четвертование, сажание на кол, вынимание внутренностей (Ausdarmen) и т. п.[108] Тогда окажется, что все примеры наказаний, встречаемые нами в мифах, не представляют собой ничего невероятного.[109]

§ 10. «Золотой век»

   Если мы только всмотримся в ту ужасную дикость, которая рисуется в бесчисленном множестве греческих мифов, то будем в состоянии оценить значение целого ряда сказаний о первобытном блаженстве человечества, о так называемом золотом поколении или веке. Эти сказания сильно напоминают нам естественную грусть некоторых дикарей о прошлом, блаженном состоянии, когда ещё существовал «добрый, старый обычай», позволявший между прочим есть даже человеческое мясо.[110] Если в греческих сказаниях о золотом веке и не кроется именно эта мысль, то нет всё-таки ни малейшего сомнения, что они сложились на основании тех же самых психологических данных, как и все другие воспоминания «о прежних, лучших временах». Если вспомним, как даже величайшие бедствия, пережитые нами, со временем слагаются в нашей памяти в романтическую, не лишённую привлекательности картину, то существование подобных воспоминаний, получивших со временем значение традиционной истины, никак не покажется нам неестественным. Подобным путём у нас, например, сложились романтические понятия о фактически столь диких временах, каковы были в сущности средние века. Я бы счёл даже лишним приводить что-либо в подтверждение этого объяснения подобных сказаний, если бы не существовала, к сожалению, целая литература, эксплуатирующая их в пользу своих теорий о первобытной невинности человечества, о последовавшем падении его, о сознании этого падения и т. п. Не останавливаясь на ненаучности, иногда даже просто лживости приёмов подобного направления, я ограничусь здесь одним указанием на самые сказания об этом золотом веке. Интересны они для нас в том отношении, что одно их существование придаёт в наших глазах особенное значение существованию и совершенно противоположных взглядов, которые заставляют нас подозревать в них другое, именно историческое, более для нас важное основание.[111]
   У Гомера хотя и не высказан прямо контраст между прежними героями и современными ему людьми, тем не менее, как и следовало бы предполагать, этот контраст довольно ярко проглядывает. Прежнее общение людей с богами, служащее впоследствии главнейшим признаком золотого века, является в гомеровскую эпоху уже очень ограниченным.[112] Каковы были отношения прежних героев, которых Гомер называет даже полубогами[113], мы всего лучше можем видеть из описания быта «счастливых» фэаков: «С древнейших времён, – говорит царь их Алкиной, – нам боги всегда являются видимо, когда мы им приносим славные гекатомбы; они пируют, сидя рядом с нами. Даже если кто из нас встретится с ними на пути, они ничего пред ним не скрывают, ибо мы им так же близки, как Циклопы и буйный народ Гигантов».[114]
   В другом месте он следующим образом описывает блаженную жизнь своего народа: «Всегда мы наслаждаемся пиршествами, игрою на кифаре и пляскою, богатым запасом одежды, тёплыми кушаньями и отдыхом в кровати».[115] С этим местом Нэгельсбах[116] удачно сравнивает описание домашней жизни у Эола, «друга бессмертных богов». «У него в доме 12 детей: 6 дочерей и 6 сыновей в юношеском возрасте. Дочерей своих он дал сыновьям в жёны. Все они вечно пируют вместе с милым своим отцом и с дорогою матерью; пред ними лежат бесчисленные яства; в исполненном благоуханий доме днём звучит флейта, а ночью все они лежат у скромных жён на удобно устроенных ложах».[117]
   В сравнении с этим поразительна грусть, с которой Гомер отзывается об участи человека в тех местах, где отразился его взгляд на ничтожность современных ему людей. По его словам, из всего, что дышит жизнью и движется на свете, нет ничего несчастнее человека, нет ничего ничтожнее и непостояннее его.[118] Итак, воображаемое довольство и изобилие, в котором жили прежние люди, вместе с близким общением с богами, с одной стороны, и преувеличенное сознание беспомощности человека, с другой, являются у Гомера элементами, из которых со временем сложились сказания о золотом веке, основанном будто на нравственном превосходстве прежних людей. Вследствие направления, принятого развитием нравственности, это нравственное превосходство первобытного человека являлось единственным мыслимым мотивом, оправдывающим его блаженное состояние. Подобным образом и мнимое падение человечества было выводимо из нравственной порчи. Замечательно только, что греки относили эту последнюю тоже к древнейшим временам.
   Уже у Гесиода мы находим ясно высказанную мысль, что причиной падения человечества была невоздержанность в порывах страсти и непочитание богов: «Не могли они воздержаться от своевольных обид, наносимых друг другу, и не хотели соблюдать обязанностей против бессмертных, ни же творить жертвоприношения на священных алтарях усопших, как это установлено обычаем».[119] Затем, во многих сказаниях стал уже появляться мотив, по которому причиной падения послужила надменность прежних людей, вытекающая будто из слишком благосклонного обращения с ними богов.[120] Тем не менее составленные раз понятия о нравственном превосходстве первых поколений человечества удержались до позднейших времён, и ещё у Павсания мы встречаем этот взгляд в самой догматической форме. «Тогдашние люди, – говорит он, – были друзьями и собеседниками богов вследствие своей справедливости и благочестия; за добрые поступки боги явно выказывали им своё благоволение, точно так же, как и гнев в случае вины; тогда ведь от людей рождались даже боги, которые до сих пор пользуются почётом… В моё же время зло возросло до высшей степени и захватило всю землю, все города; не рождаются больше от людей боги, кроме только таких, которые называются богами вследствие лести к высокопоставленным; наказание же виновных ниспосылается богами поздно, и то только после смерти».[121]
   Высказанный Павсанием мифический взгляд до сих пор ещё не исчез, хотя, конечно, и подвергся некоторым изменениям. Психологический источник подобного взгляда на превосходство прошедшего в сравнении с настоящим не мог иссякнуть; будучи поддерживаем различными преданиями, он производит с удивительной силой не менее мифические взгляды и в настоящее время. Для примера приведу здесь слова Лазо, в которых я не замечаю существенного различия с только что указанными греческими мифами о золотом веке. К чести автора следует, однако, заметить, что он по крайней мере не приводит этих сказаний в подтверждение своего мнения, как это делают многие другие, менее добросовестные учёные. Вот что он говорит насчёт первобытного состояния человечества: «Я себе представляю это дело таким образом: в сознании первобытного человека отразилась фактическая связь с божеством, подобно тому как ребёнок сознаёт свою зависимость от матери (Der ursprungliche Mensch hieng durch die Substanz seines Bewusstseins wesentlich mit Gott zusammen, wie das Kind mit seiner Mutter). Он чувствовал себя сотворённым и вследствие этого прямо обязанным Творцу за всё своё существо и за всё то, чем он обладал. Воле Божьей он был обязан своим существованием; он чувствовал, что божество всюду его окружает; воля человека находилась в полнейшем согласии с богом, – господствовала и проявлялась только воля божья. Но это, установленное самим богом при сотворении человека, согласие (субъективной) человеческой и (объективной) божественной воли не удержалось навсегда. Силы, которые движут небесными телами, именно силы центростремительная и центробежная, движут также и душою человека, только с тем различием, что те (небесные тела) поддаются им со слепой необходимостью, а душа человека может переносить центр тяжести своей воли то в ту, то в другую из этих сил, и что, будучи предоставлена сама себе, она перенесла этот центр тяжести в последнюю. Произошёл разрыв между человеком и божеством. Предоставленную ему возможность – желать противное богу, человек осуществил на деле; вследствие его согрешения произошло различие между его волею и волею Бога».[122]
   Считаю достаточным указания на подобного рода взгляды, чтобы убедить читателя в важности, которую следует признавать за сказаниями совершенно противоположной тенденции. Если учёные до последнего времени не обращали особенного внимания на эти сказания о первобытной дикости человечества, то это происходило именно вследствие господства теорий о золотом веке. Конечно, нет причины приписывать строго историческое значение преданиям о первобытной грубости, точно так же, как нельзя полагаться на историческую верность ни одного из древних сказаний, пока оно не проверено научной критикой. Но вполне отрицать в них более глубокое, основанное на фактических данных, значение и считать их пустыми соображениями греческих философов или фантазией поэтов, как это, например, делают Дункер[123], Преллер[124], даже Германн[125], мы не имеем никакого основания.
   Считаю необходимым обратить особенное внимание на дошедшие до нас изречения касательно первобытной дикости человечества преимущественно потому, что в них высказались взгляды, которые, на мой взгляд, могли сложиться только вследствие существования в данное время некоторых следов первобытной дикости, именно вследствие грубых мифов и обрядов, носящих явный отпечаток своей древности. Пока ум человека относился к подобным фактам менее критически, он мог признавать древность их происхождения, не видя, однако, в дикости их никакого противоречия с составленными им заранее понятиями о первобытном, райском состоянии человечества. Но с течением времени подобное некритическое отношение не везде могло удержаться, и вот, хотя и довольно поздно, появляются мнения о дикости первобытных людей, об отсутствии у них нравственных понятий и, что особенно для нас важно, о первобытном каннибализме. Если нам удастся восстановить связь между этими взглядами, с одной, и мифами и обрядами, с другой стороны, то вытекающая отсюда для нас польза очевидна: мы узнаем, как эти последние понимались самим народом. Для исследования греческой нравственности это народное понимание греческих же обрядов и сказаний послужит новым пособием для уразумения развития греческой нравственности. Если мнения о грубости первобытного общества основаны именно на мифах и обрядах, то очевидно, что даже самые грубые мифы понимались народом в буквальном смысле, и что не иначе понимались некоторые эпитеты божеств, сохранившиеся в древнейших культах. Так, например, мы поймём значение подобных названий: Διόνυσος ώμηστής – Дионис, пожирающий сырое мясо, Ζεύς άνθρωπορραίστης – Зевс, растерзывающий людей, или Ζεύς λαφύστιος – Зевс пожиратель, которым, заметим, приносились и человеческие жертвы. Вслед за тем и первобытная форма связанных с этими именами культов выкажется в своём настоящем свете.
   Для восстановления связи между пессимистическими греческими взглядами на первобытное состояние человека и грубостью древнейших греческих мифов и обрядов, связанных с этими мифами, я считаю необходимым указать и проследить у самих греков фактическое сознавание контраста между неразвитой нравственностью, отразившейся в мифах, и позднейшими, более развитыми взглядами на нравственность, контраста, который со временем сделался даже очень ощутительным.[126]
   Я старался показать выше, что и в гомеровских песнях мы должны предполагать отчасти критическое отношение к мифам, так как некоторые сказания, которые для известной, более развитой среды могли казаться неприличными или безнравственными, в этих песнях не упоминаются, несмотря на то, что мы имеем, однако, основание предполагать их существование в низших слоях тогдашнего общества (см. § 7). Поэтому интересно, что уже Ксенофан, живший в VI и V столетии до Р. Х., говорит, что Гомер и Гесиод приписывали богам все те поступки, которые у людей считаются постыдными и заслуживающими порицания, утверждая, что боги воровали, прелюбодействовали и обманывали друг друга.[127] Он же замечает, что люди срисовывали при этом картины только с самих себя. «Если бы быки, львы (и прочие животные) могли рисовать и производить такие же дела, как люди, то лошади изображали бы богов по-лошадиному, а быки по-бычачьи, придавая им тот вид и то же телосложение, которое имеют сами.[128] Ксенофан называет все рассказы, прямо противоречащие его идеалу, выдумкой прежних людей.[129] Точно так же смотрит на мифы и Пиндар. Коснувшись мифа о съедении Пелопса, он отвергает его, утверждая, что «нелепо представлять кого-либо из богов обжорой».[130] Он даже войны и сражения считает делами неприличными для богов и называет подобные рассказы просто богохульством.[131] На этом основании мы можем догадываться, какими глазами смотрел Пиндар на Гомера и Гесиода, которых обыкновенно считали виновниками подобных сказаний.[132] Ещё ярче выразилось сознание всей безнравственности древних мифов у Исократа. Поэты, по его мнению, изображают не только героев, сыновей богов, исполняющими более ужасные злодеяния, чем дети самых безбожных людей, но и самим богам приписывают такие поступки, в которых никто не решился бы обвинить даже своих врагов. Они обвиняют их не только в таких поступках, как воровство, прелюбодеяние, рабское служение у людей, но даже в пожирании собственных детей, оскоплении отцов, связывании матерей и в множестве других преступлений.[133]
   С этою картиной безнравственности в поступках богов и героев стоит только сравнить описания первобытной дикости человечества, чтобы убедиться, что в последних нет ни одной черты, которой нельзя было бы найти вместе с тем и в мифах. Достаточно было бы этого одного сравнения для убеждения в том, что подобные описания, если бы даже и не имели другого, более глубокого основания, то всё-таки никак не могли бы называться просто «преувеличенным выражением фантастичной философии поэтов». Уже трагик Мосхион, живший около 400 года до Р. Х., говорит: «Был когда-то век, когда люди вели жизнь, похожую на жизнь зверей и когда бессильный становился пищей сильнейших».[134] В более обобщённой форме высказан тот же взгляд у жившего около того же времени трагика Крития: «Было время, когда жизнь людей не имела законов, и, будучи похожею на жизнь диких зверей, руководилась только силою».[135] Чтобы убедиться в распространённости подобного пессимистического взгляда, стоит только обратить внимание на учение эпикурейцев о происхождении человеческого племени и о полнейшей дикости первобытных людей, – взгляд, проповедуемый в Италии Лукрецием[136] и впоследствии получивший изящное выражение в следующих известных словах Горация: «Когда выползли живые существа из первобытной земли, то это немое стадо боролось из-за жёлудей и логовищ сперва ногтями и кулаками, потом палками» и т. д. Наконец, в довершение дикой картины, поэт добавляет: «Гибли безызвестной смертью те, которых сильнейший, подобно быку в стаде, убивал в то самое время, когда они, по звериному обычаю насилием удовлетворяли любовной беззаконной страсти“.[137] Относительно первобытного каннибализма, кроме приведённого уже изречения Мосхиона, до нас дошло ещё несколько других. Так, у Секста Эмпирика мы находим следующее изречение: „Было время, когда люди поддерживали свою людоедскую жизнь (питаясь) друг другом и когда сильнейший съедал слабейшего“.[138] Секст Эмпирик, сам живший около 200 года после Р. Х., приводя эти слова, называет их изречением Орфея, что, впрочем, не может служить доказательством их глубокой старины. Затем, для указания всего ужаса жизни, не руководящейся законами, он продолжает: «Так как никто не наблюдал за законом, то всякий имел справедливость в своих руках (в силе), и людям было предоставлено, подобно рыбам, диким зверям и летающим хищным птицам, съедать друг друга, потому что между ними нет закона, до тех пор, пока божество, сжалившись над ними, не ниспослало страждущему человечеству богинь-законодательниц, которые более удивили людей уничтожением людоедского беззакония, чем смягчением образа жизни посредством (назначения в пищу) плодов».[139] Существуют ещё два изречения, в которых, однако, указание на антропофагию менее ясно. Первое из них у Аристофана: «Орфей указал нам мистерии и научил воздерживаться от убийств»; второе у Горация: «Орфей отучил лесных людей (sic) от убийств и возмутительной пищи»[140].