«Ты, ненавистнейший мне меж богов, населяющих небо!
Распря единая, брань и убийство тебе лишь приятны!
Матери дух у тебя, необузданный, вечно строптивый,
Геры, которую сам я с трудом укрощаю словами!
Ты и теперь, как я мню, по её же внушениям страждешь!
Но тебя я страдающим долее видеть не в силах:
Отрасль моя ты, и матерь тебя от меня породила.
Если б от бога другого родился ты, столько злотворный,
Был бы уже ты давно преисподнее всех Уранидов!»[162].
 
   Тут мы находим все те эпитеты, которые видели в савийской молитве. Что они высказаны Зевсом в гневе, – это не придаёт им ещё порицательного значения в этическом смысле; так, например, Ахилл в гневе называет Агамемнона «знаменитейшим» и вслед за тем «самым жадным из всех»[163], причём можно даже сомневаться, считалась ли жадность пороком, так как между прочим в Ведах мы находим такую молитву: «сделай нас жадными к сокровищам»[164]. Подобным образом в другом месте Афина называет Марса «безумным» и «не знающим никаких законов».[165] Если бы подобные выражения считались действительно обидными, то поэт вряд ли дозволил бы себе приводить их. Напротив, известно, что на низкой ступени развития народ уважает необдуманность и все порывы страсти, особенно гнева, который с таким воодушевлением воспевается в Илиаде. В одном из священных ведических гимнов, обращённом к Марутам, эти последние называются героями, «гневными, как змеи».[166] Так же точно мы знаем, что неуважение к законам представлялось достоинством, которым, конечно, не всякий мог обладать. Как на лучший пример в этом отношении можно указать на описание Циклопа в Одиссее, который гордится тем, что ему некого бояться: ни Зевса, ни прочих бессмертных богов.[167]
   Что же после этого представляет непочтительного наш гимн к Гермесу? Гермес является хитрым. Но подобным ведь образом и в священных индийских гимнах восхваляется бог Индра за свою хитрость.[168] Известно также, что в русских сказках хитрость представляется именно мудростью. В греческом гимне Гермес является не только лгуном и вором, но чуть ли не разбойником. Точно так же и в ведических гимнах божество сравнивается, например, с «храбрым» разбойником – «грабителем на дорогах»: «Да будем выжимать напиток из сома ему (Индре), этому богатому делами быку, этому истинно сильному быку, который, подкрадываясь подобно герою-грабителю на дороге, идёт, разделяя богатство неправедного.[169] О. Ф. Миллер в своём «Илье Муромце» замечает, что «в известное время разбойничество не налагало на мужа пятна; это был только особый вид воинственной деятельности, особое средство к добыче, или к тому, чтобы поразмять плечо».[170] «Не говоря уже о сербском гайдучестве, народное сочувствие к которому объясняется противотурецким его назначением, можно указать и на то превознесение народом разбойничества, которое выразилось, например, в английских балладах о Робин Гуде, да и у нас породило особый, уже к позднейшему времени относящийся, ряд былин о разбоях».[171]
   Итак, эпитеты Гермеса не представляют ничего особенно странного. Вообще не следует забывать, сколь многие вещи, кажущиеся на наш взгляд недостойными даже простого человека, воспевались когда-то как качества божеств, считаясь, очевидно, в высшей степени похвальными. Так, например, в гомеровском гимне к Аполлону, в гимне, серьёзное значение которого признается всеми, певец, как бы недоумевая, с какой похвалы начать свою песнь, восклицает: «Как же мне воспевать тебя, достойного похвалы во всех отношениях? Стану ли воспевать тебя в кругу женихов и в любовных похождениях», и затем, перечисляя эти последние, он упоминает и о несчастном Левкиппе, которого Аполлон, по-видимому, убивает, полюбив его жену.[172] В другом гимне, где поэт обращается с молитвой к Дионису, он называет этого бога γυναιμανής, что означает «любящий женщин до безумия» (weibertoll).[173] Очевидно, что все подобные обращения принимались серьёзно. Поэтому, если, например, Зевс называется «жесточайшим»[174], то и это не следует смягчать, но вместе с тем нельзя и видеть в этом обидное обращение. В доказательство последнего мнения я ссылаюсь на то место Илиады, где Агамемнон порицает Менелая за то, что тот хотел пощадить в сражении Адраста.
 
«Слабый душой Менелай, ко троянцам ли ныне ты столько
Жалостлив? Дело прекрасное сделали эти троянцы
В доме твоём? Чтоб никто не избег от погибели чёрной
И от нашей руки! Ни младенец, которого матерь
Носит в утробе своей, чтоб и он не избег! Да погибнут
В Трое живущие все и, лишённые гроба, исчезнут!»
Так говорящий герой отвратил помышление брата,
Правду ему говоря.[175]
 
   Но особенно следует быть осторожным в тех случаях, когда богам придаются некоторые эпитеты, кажущиеся нам неэстетичными. Так, например, если бы мы случайно не знали, что слово βοώπις, «с бычачьими глазами», присоединяется к именам женщин, считавшихся прелестными, между прочим, и к имени богини Геры, то мы бы, наверно, подумали, что это слово означает брань или по крайней мере насмешку. Подобными примерами неэстетичных образов изобилуют индийские священные гимны: особенно в них замечательны в этом отношении те места, где воспевается, как брюхо упивающегося сомой Индры раздувается от этого напитка и принимает размеры моря; причём, заметим мимоходом, не лишено для нас значения и то обстоятельство, что сомой поят божество иногда, по-видимому, с тем, чтобы оно стало расточительнее, то есть, более щедрой рукой уделяло молящемуся от своих богатств.[176]
   Но возвратимся опять к качествам, приписываемым Гермесу. Обман и воровство суть преимущественно те качества, которые, как увидим ниже, оставили и в исторические времена Греции особенно заметные следы. Я полагаю, что именно вследствие этого обстоятельства они и отразились с такой ясностью в характере народного божества Гермеса. Не менее тесно связаны они и с другим греческим героем или божеством, черты которого успели, однако, более сгладиться вследствие того, что он был представитель древних нравов в ещё более грубом и вместе с тем первобытном виде. Но прежде чем оставить Гермеса, я позволю себе обратить ещё раз внимание читателя на приведённые мною в виде эпиграфа слова Гёте, из которых видно, что этот истинно гениальный поэт далеко лучше всех филологов понимал глубокое этическое значение сказаний о подвигах Гермеса. Слова эти поёт хор греческих дев во второй части «Фауста», в 3 акте, желая выставить превосходство древней поэзии в сравнении с новой:
   «Это ты называешь чудом, дочь Крита? Ты, вероятно, никогда не прислушивалась к поучительным рассказам поэта. Ты, должно быть, никогда не слыхала богатых, божественно-геройских, завещанных предками сказаний Ионии, сказаний Эллады? Всё, что совершается в настоящие дни, всё это – жалкий лишь отголосок чудесных, старинных времён. Твоему рассказу не сравняться с прелестным сказанием о сыне Мэи, с этим вымыслом, который правдоподобнее истины».[177]

§ 12. Продолжение. Автолик

   В одном месте Илиады Ахилл, обращаясь к хитрому и изворотливому Одиссею, говорит между прочим следующие слова:
 
«Тот ненавистен мне, как врата ненавистного ада,
Кто на душе сокрывает одно, а вещает другое;
Я же скажу вам прямо, что почитаю я лучшим» и т. д.[178]
 
   Можно было бы подумать, что здесь выразился взгляд тогдашнего времени на ложь, как на нечто достойное порицания.[179] Но если мы постараемся проследить повнимательнее, какое значение имеет в гомеровских песнях ложь и вообще обман, то придём к совершенно противоположному заключению и должны будем признать за приведёнными словами Ахилла характер частного изречения, рисующего нам только личное настроение героя, который, заметим мимоходом, если бы и приложил усилия для придумывания хитрой лжи, то всё-таки никогда не мог бы сравняться в этом отношении с Одиссеем.[180] На самом деле, кто не удивлялся изворотливости и хитрости Одиссея, этого любимца греческого народа, этого народного героя, похождения которого воспевались в Илиаде и, сверх того, в целой эпопее, посвящённой ему одному? Этот любимец греческого народа является внуком чрезвычайно хитрого и вороватого Автолика. Поэт, описывая посещение Одиссеем Автолика, называет последнего «благородным отцом Одиссеевой матери, мужем, который превзошёл всех людей воровством и умением вывёртываться посредством хитрых клятв». «Это умение, – замечает певец, – досталось ему от самого бога Гермеса».[181] Этого Автолика, имеющего в Одиссее то же самое значение, как в Илиаде Сизиф, «хитрейший из мужей»[182], знает также и Гесиод. Он о нём говорит, как о человеке, «умевшем так запрятать вещь, что уже никто её не увидит»[183].
   В высшей степени для нас важно в этическом отношении и то старание, какое прилагалось древними греками для того, чтобы выставить своего героя происшедшим не только от Автолика, но и от Сизифа, то есть именно от тех двух лиц, которые служат олицетворением величайшей хитрости в самом неблаговидном смысле этого слова. Один схолиаст передаёт нам следующее сказание, по которому Одиссей является просто сыном Сизифа и внуком Автолика: «Говорят, что Антиклея (дочь Автолика), высланная из Аркадии в Итаку к Лаэрту, чтобы выйти за него замуж, совокупилась по дороге с Сизифом, так что Одиссей был, собственно, побочным сыном Сизифа. Этот Сизиф, царь коринфский, был способен на всё; Гомер называет его «хитрейшим из мужей». У принадлежащих ему животных он отмечал своё имя посредством одного знака под копытом животного. В то же самое время Автолик «отличался воровством и ложными клятвами», и всё им украденное изменяло вид. Укравши и у Сизифа стадо, и превративши это последнее, он не перехитрил, однако, Сизифа. Тот узнал своё стадо по меткам. Автолик, желая затем задобрить Сизифа, угостил его и предоставил ему свою дочь Антиклею. Когда она сделалась от него беременной, он её выдал за Лаэрта, вследствие чего Одиссей есть сын Сизифа (а не Лаэрта)».[184]
   Существование в греческих сказаниях подобной тенденции – производить своего царя от этих двух олицетворений лжи, обмана и воровства, преимущественно же от Автолика, заставляет нас вникнуть поглубже в значение этого последнего. Имя Автолика означает собственно: «сам волк», что мы лучше передадим посредством: «истый волк».[185]
   Прежде чем обратим внимание на этическое значение этого имени, мы должны заметить, что слово λύχος, «волк», не только послужило к образованию замечательного множества мифологических имён собственных, сложных и производных, но и употреблялось очень часто прямо как имя собственное, в неизменённом виде. Уже это одно обстоятельство могло бы возбудить в нас догадку, не следует ли в Автолике видеть именно олицетворение или идеал самого народа греческого в известный период его развития. В этой догадке нас подтверждает ещё и множество других соображений, из которых укажу только на следующие. Что когда-то греки сравнивали себя охотно с волками, этому мы имеем неопровержимое свидетельство в Илиаде, где храброе войско Мирмидонов, предводительствуемых самим Ахиллом, уподобляется волкам в таких выражениях, которые устраняют всякое сомнение.[186] В поэме Ликофрона, лучшего знатока греческих древностей, жившего около 300 года до Р. Х., Кассандра в одном месте аллегорически обозначает греков словом «волки»: она говорит о том, как в Авлиде Калхант «скрепил (?) клятву волков».[187] У Эсхила встречается даже воззвание к богу Аполлону: «Будь для вражьего войска волком (собственно: волчьим)», то есть страшным.[188] Замечателен в рассматриваемом отношении и древний обычай аркадийцев одеваться в меха волков и медведей: Павсаний рассказывает, что в первой Мессинской войне жители Аркадских гор, пришедшие мессинцам на помощь, имели вместо щитов и панцирей волчьи и медвежьи кожи.[189] Если сам факт и не исторически верен, то последняя черта для нас важна. В несомненной связи со всем этим находятся и сказания о превращении людей в волков, сказания, которые особенно часто встречаются в аркадских мифах о Зевсе Ликейском, то есть, «волчьем» (ибо – как уже давно доказано – не иначе это имя понималось самими греками).[190] Павсаний, говоря об основании Ликории, древнейшего, по преданию, города Греции, приводит сказание, по которому жители этого города спасались во время Девкалионова потопа на гору Парнас «под предводительством волков».[191] У того же писателя сохранилось и следующее предание: Данай приходит в Аргос, желая овладеть престолом Геланора, тамошнего царя. Когда народ колебался, кого из них предпочесть, появившийся откуда-то волк бросился пред его глазами на быка, находившегося во главе стада, и растерзал его. Уподобляя Даная волку, а Геланора быку, аргосцы решились отдать престол Данаю.[192] Телохранители тиранов носили на щитах изображение волка.[193] Мы знаем даже, что при многих судилищах находились изображения «героя» Лика, «который имел вид волка».[194] Полагают, что этот волк был не что иное как «символ» самого Аполлона[195], как и волк, изображаемый на аргосских монетах[196], и золотой волк, находящийся в дельфийском храме[197]. Сюда, может быть, следует отнести и того «героя» Ликаса в сицилийском городе Темезе, о котором нам сообщает Павсаний, что он изображался в волчьем мехе и что ему приносились когда-то в жертву девицы.[198]
   Подобных данных, подтверждающих, что греки и самих себя, и своих героев сравнивали с волками, можно было бы привести бесчисленное множество. Мало того: даже старинные прозвания самых высших и как раз самых древнейших божеств[199], Зевса (Λύχατος) и Аполлона (Λύχετος, Λύχτος), находятся, очевидно, в столь тесной связи с понятием «волк» (λύχος), что, несмотря на все усилия, учёные не могли опровергнуть глубокого значения этой связи[200]. К. О. Мюллер, говоря об Аполлоне, справедливо замечает, что невероятно, чтобы волк сделался символом Аполлона только вследствие случайного сходства слова λύχος, «волк», с λύχη, «свет», как это утверждали и утверждают некоторые до сих пор.[201] Что понятия «свет» и «волк» оба одинаково важны при объяснении природы и Аполлона, и Зевса, это кажется ему несомненным. Объяснить, однако, эту связь двух, по-видимому, столь различных понятий ему не удаётся, несмотря на всё остроумие, с которым он напирает на дуализм в этих божествах. Но если мы допустим тот вывод, к которому нас склоняют все вышеприведённые факты, именно, что греки когда-то называли сами себя волками, что волк служил высшим идеалом человечества, что название «волк» когда-то считалось лучшей похвалой, какую только можно было придумать, то вся трудность исчезнет. Зевс и Аполлон могли называться уже и потому «волчьими» божествами, что были божествами народа, который называл сам себя волками. К тому заметим ещё, что Зевс и Аполлон суть, очевидно, божества солнца.[202] Но неужели невероятно, что само солнце называлось волком, когда известно, что тучи, с которыми оно вечно борется, назывались «коровами»? В пояснение укажу только на вышеприведённое сказание о Данае, где говорится о том, как «рано утром волк бросился пред стеною (города) на стадо коров». Видя в этом следы какого-нибудь гимна, воспевающего восходящее солнце, я нахожу сравнение солнца с волком очень естественным, по крайней мере вполне соответствующим тем наивным понятиям, которые мы уже привыкли предполагать у первобытных народов. Быстро выдвигающееся среди кровавых облаков солнце – это волк, кинувшийся на стадо белых, истекающих кровью коров; всё же действие происходит не на земле, а за видимыми пределами её – «за стенами».[203]
   Но если мы не допустим подобного отождествления божества в понятии младенческого народа с волком, то и не должны говорить о волке, как о символе известного божества. Что значит символ, не означающий самой природы, самого существа того предмета, знамением которого он считается? Мыслим ли к тому же символ, находящийся даже в противоречии с означаемым предметом?
   Сказанного мною считаю достаточным для того, чтобы убедить, что волк служил когда-то олицетворением греческого идеала. Сообразно с этим убеждением я смотрю и на значение имени Автолика.
   Итак, Автолик, то есть «сам волк» (подобно тому как, например, у нас говорят «сам черт»), представляет нам идеал первобытного грека. Посмотрим теперь, какие этические понятия связывались первоначально с понятием «волк». В древнейшем, дошедшем до нас греческом памятнике, в Илиаде, воины Ахилла сравниваются, как мы уже заметили, с волками. Вот то место, где поэт рассказывает нам, как Ахилл вооружал своих мирмидонов для предстоящего сражения:
   «Ахилл же, ходя вдоль всех шатров, вооружал мирмидонов. Те же – словно волки кровожадные (собственно: едящие сырое мясо), которых сердце исполнено неизмеримой отважности, и которые грызут большого рогатого оленя, повергнутого ими в горах. У всех щёки замараны кровью. Вот идут они толпою к тёмной воде источника лакать сверху тёмную воду, изрыгая при этом кровь растерзанного животного! В груди у них – неустрашимое сердце; переполненные желудки раздуты! Таковы были и предводители, и старшие мирмидонов, обступившие храброго слугу быстроногого Ахилла».[204]
   В другом месте (в той же песне), где описывается победа греков над троянцами, поэт, представив возмутительно обстоятельную картину ожесточённой резни, уподобляет, наконец, всех греческих предводителей волкам, ворвавшимся в стадо овец или коз, в следующих красноречивых выражениях: «Каждый из этих предводителей данайцев поражал своего противника. Подобно тому, как хищные волки нападают на ягнят и козлят, вырывают их из стада, рассеявшегося в горах по неопытности пастуха, и, чуть увидавши, сейчас уносят беспомощных (животных); так и данайцы напали на троянцев. Те с криком бросились в бегство, не думая (больше) о защите».[205]