Разбойники ходили мрачные, сквернословили, пили в огромном количестве ром. Плотник Билл поминал дьявола и всех святых:
   – Я вам говорил, дурачье, что надо было его попытать. Все бы рассказал, если бы ему пятки поджарить.
   Ром лился рекой. Над этим райским островком сгущались черные тучи. Одноглазый Клифф не спускал глаза с Руфи, ломился пьяный в ее хижину. Пиратская дисциплина была суровой. Жестоко карались порча оружия, курение трубки в неположенном месте на корабле, пользование зажженной свечой без фонаря. Точно распределялась добыча, особая часть полагалась капитану, его помощнику, корабельному плотнику, пушкарям и, первому взошедшему на атакуемый корабль. Пиратский регламент гласил: «Всякий, который учинит насилие над свободной женщиной, повинен смерти». Но то было на корабле, в плавании, а здесь Брей опасался самого худшего.
   Тогда ему пришла в голову мысль сообщить пиратам тайну, которую ему открыл в бреду капитан, и потребовать в награду свободу для себя и дочери. Пираты охотно поклялись на Библии, что исполнят обещание.
   – Как мы не догадались сами! Конечно, это остров трех пальм! – кричали возбужденные открытием разбойники.
   В крайнем волнений они вышли ночью в море, захватив с собою пленников. Они были так уверены в нахождении клада, что с удовольствием выполнили обязательство и оставили адъюнкта с дочерью в открытом море, в лодке, снабдив их бочонком воды и припасами, пока несчастных не подберет какой-нибудь корабль. Затем «Несравненная Каролина» ушла в неизвестном направлении.
   Вода уже была на исходе, когда на лодку наткнулся тот самый корабль его величества «Андромеда», который охотился в здешних водах за пиратами. Целый месяц он искал остров трех пальм и «Несравненную Каролину», но безуспешно. Удалось только, основываясь на указаниях Брея, найти тот остров, где было убежище пиратов. Две недели «Андромеда» поджидала хозяев, а потом ушла в Бостон, сжегши хижины на берегу бухты.
   Что сталось с экипажем «Несравненной Каролины», и удалось ли ее людям найти сокровище, осталось неизвестным до конца. Но было и счастливое событие во всей этой авантюрной истории. Дочь адъюнкта Руфь сочеталась законным браком с командиром «Андромеды», Ею командовал лейтенант Генри Каллиган, друг Роберта Лайнарда, того самого, который, командуя «Жемчужиной», разгромил в 1717 году Эдварда Тича, грозу вест-индских вод. Уже без всяких приключений молодая чета совершила обратное путешествие в Англию на том же самом корабле «Пути Провидения», на котором Руфь впервые увидела пальмы своего нового райского мира. Каллиган вышел в отставку, и они поселились в его родовом замке в Норфолке, недалеко от рыбачьего порта Кингс-Линн, где пахнет морем, корабельной пенькой и смолой.
   1939

РАЙ

   Из широких заводских ворот, над которыми поблескивала золотыми выставочными медалями вывеска «Завод натуральных вин А. С. Мухина и С-ей», то и дело вылезали тяжелые возы. Огромные ломовики, мотая от напряжения головами, вытаскивали их в гору, и под тонкой блестящей кожей коней играли и перекатывались желваки гигантских мускулов. У подвод шли бородатые извозчики в фартуках и, понукая лошадей, вертели концы вожжей.
   За деревянным забором стоял никогда не продуваемый ветром кисловатый яблочный запах. В погребах звякали гроздья бутылок. В кирпичном сарае веселые бабы перемывали пустую посуду. В узкие горлышки влезали, топорщась, щетинистые щетки, в изобилии лилась вода из кранов, и черные блестящие бутылки хрустели в корзинах. В разливочном отделении их наполняли реки пахучего вина. С утра метался по заводу хозяин, купец Мухин, грузный полнокровный человек с черной бородкой, и колдовал в погребах над бочками главный винодел Мартын Францевич Седлячек, обрусевший чех, давным-давно позабывший свою золотую Прагу. Рабочие сновали по двору Хозяин, не терпевший медлительности, кричал конторщику Пузыреву:
   – Поторапливайся, поторапливайся, Митрич, почту отправлять надо! Да на станцию ехать пора – экстракты прибыли.
   Пузырев, тихий и покорный, оставлял белые пахучие ящики, на которые он старательно наклеивал заводские ярлыки, и шел в контору писать адреса на привычных конвертах, украшенных фантастическими виноградными лозами и яблочными плодоносными ветвями. Потом он трясся на подводе на вокзал, исполнял всякие поручения и снова шуршал бумагами в сырой грязной конторе. Часами просиживал он за обитым ветхой клеенкой конторским столом, вел торговые книги, аккуратно получал шестнадцать рублей в месяц, не считая наградных, никогда не хворал, ни разу не опоздал на работу за всю свою службу, и так продолжал многие годы. И никому не приходило в голову, что такая жизнь не удовлетворяла его.
   Как это ни странно, но полуграмотный конторщик по своей натуре был созерцательным человеком. Ему была противна заводская суета, до смерти опротивели его конторские книги, и никто не знал, что за этим лысоватым лбом бродили беспокойные и возвышенные мысли. Все чаще и чаще задумывался он над смыслом своего бедного существования, но у него не хватало нужных слов, чтобы формулировать свои сомнения в ценности этой бренной жизни. Только иногда решался он робко выдавить с тяжелым вздохом:
   – Живем, живем, а для чего живем – неизвестно…
   На что счетовод, жизнерадостный и румяный человек, неизменно отвечал:
   – Живем – хлеб жуем.
   И снова в комнате скрипели перья, тарахтели костяшки на счетах.
   Однажды Пузырев решил обратиться к виноделу:
   – Мартын Францевич, вот вы образованный человек, австрийский подданный…
   – Ну? – удивленно поднял брови винодел.
   – Хочу я вас давно спросить…
   Винодел вынул изо рта копеечную сигару и приготовился слушать.
   – Скажите мне, Мартын Францевич, как в образованных странах, за границей, насчет загробной жизни полагают. Всякие там ученые и профессоры. В смысле научных открытий.
   – Загробная жизнь? Безусловно, загробная жизнь существует. Об этом говорит нам не только религия, но и наука, и многие первоклассные филозосы.
   И винодел с важным видом посмотрел на Митрича.
   Но в это время в дверях появился хозяин.
   – Мартын Францевич, поди-ка сюда, – позвал он винодела.
   Винодел вышел. Бухгалтер посмеивался.
   – Какие вопросы решать вздумал. Не нашего ума это дело. Эх, ты… Спиноза.
   – Каждый обязан об этом подумать, – мрачно возразил ему Пузырев, – барахтаемся мы здесь без всякого призору, как щенки, а наступит смертный час; мы же и в ответе. Нет, все это надо заранее выяснить.
   – Помрем – узнаем, – отмахнулся бухгалтер.
   Оборвавшийся разговор больше не возобновлялся, но, должно быть, беспокойные мысли продолжали мучить Пузырева. Какое-то тайное беспокойство распаляло его мозг. Разговаривать в конторе на эти темы он уже не решался. Но часто он задумывался, отвечал невпопад, путал поручения.
   – Чего это с ним? – удивлялся хозяин.
   Никто на заводе не знал, что Пузырев в своей холостяцкой каморке в посаде у Николы-на-Юру читал по вечерам Библию. С трепетом раскрывал он таинственную книгу: эти страницы напоминали ему далекие школьные годы, когда он зубрил Священную Историю – десять казней египетских, переходы через Черное море, Иону во чреве Кита, пророка Илию, взлетающего на небо на огненной колеснице… Припоминались красивые картинки на стенах школы – белые кубические дома с маленькими окнами, пальмы и верблюды, – далекий сказочный пейзаж, в котором жили и действовали благочестивые герои Библии. Пузыреву они снились иногда в страшных и непонятных сновидениях. Иногда среди ночи он вдруг просыпался и вспоминал, что, только что слышал какие-то страшные голоса и синайские громы…
   – Да никак ты, Митрич, с ума спятил, суешь мне реестр за прошлый год! – сердился бухгалтер.
   – А? Что?.. – спрашивал Пузырев.
   Он точно просыпался и, ничего не понимая, смотрел на бухгалтера. За его спиной сослуживцы качали головами и стукали пальцами в лоб.
   – Что ты там бубнишь? – спрашивали его.
   – А?.. – отрывался от своих мыслей Пузырев.
   – Я говорю, что ты там бубнишь?
   – Я ничего…
   – Как же «ничего»? Бубнит и бубнит.
   В контору приходил иногда хозяйский сын, гимназист. По секрету от отца он таскал своим приятелям бутылки вина.
   – Вот, – как-то обратился к нему бухгалтера – не знаю, что с нашим Митричем делается. Все о каких-то высоких материях думает, о загробной жизни.
   Гимназист только что прочел тощие образцы материалистической литературы и с убежденностью неофита махнул рукой:
   – Все это ерунда. Какая там загробная жизнь.
   Пузырев необычно встрепенулся.
   – То есть как это – ерунда? – с какой-то даже мукой в голосе спросил он.
   – Конечно, ерунда, – продолжал гимназист, – есть одна материя и больше ничего.
   Пузырев ничего не ответил. Слово «материя» укололо его с необъяснимой дьявольской жестокостью. Он сумел понять молодую убежденность гимназиста, и что спорить здесь не о чем.
   Больше никаких событий в конторе не происходило. Но что-то осталось в душе Пузырева от уверенных слов молодого Мухина, грубым посторонним телом вошло в его смутный мир. Однажды он явился на завод без шапки, дико размахивая руками. В контору он не зашел, покружился немного по двору, изумляя баб в перемывочной, и опять вышел за ворота. Размахивая руками и что-то бормоча себе под нос, он направился по улице и завернул за угол.
   – Ишь, какой веселый, с утра нализался, – сказал с завистью и уважением проезжавший извозчик.
   Пузырев завернул за угол и продолжал свой путь. Потом он почему-то остановился перед полицейским участком. Постояв минуту, он решительно поднялся по ступенькам и вошел в канцелярию.
   Было еще рано. Пристав пил чай у себя на квартире, городовой побежал в лавочку за папиросами, письмоводитель запоздал – в канцелярии не было ни души. Пузырев обвел мутным взглядом комнату. Вдруг он нахлобучил на голову полицейскую фуражку, висевшую на вешалке, надел на правую сторону шашку пристава и сел за стол.
   Он схватил перо и стал лихорадочно писать: «Ангелы и архангелы, возьмите моего хозяина Мухина с сыном в рай и кормите его белым хлебом, предварительно помазав хлеб медом». И подписался с лихой закорючкой: «Член рая Пузырев».
   Когда изумленный пристав появился в дверях, а в других – перепуганный городовой, Пузырев с важным видом подписывал полицейские бумаги: «Член рая Пузырев», «Член рая Пузырев»…
   Сильные руки схватили его. Он почувствовал страшную усталость и не сопротивлялся. Потом он трогательно и нежно улыбнулся – над ним веяли прохладой огромные призрачные деревья, и ангельские уже голоса доносились из голубоватой чащи райского леса…

АРТИСТКА

   Каждый вечер, когда работники возвращались с поля, Мишка запрягал Серко в старенькие дрожки и отправлялся на станцию за почтой. За эти поездки его прозвали в имении почтмейстером. Так его называли – Почтмейстер. Попутно ему поручали делать в станционном поселке разные хозяйственные закупки. Там была такая лавчонка с горделивой вывеской: «Торговля бакалейными и колониальными товарами Прохора Красильникова и С-вей». Необыкновенно вкусно пахло в ней крепким букетом селедок, керосина и мятных пряников.
   Чтобы Мишка не забыл чего-нибудь и не напутал, так как по своему характеру отличался большой мечтательностью и ротозейством, Полина Александровна писала на бумажке, что надо купить.
   На этот раз список был длинный:
 
   керосину 5 фунт.
   муки аваевск. 10 ф.
   горчицы сух. на 5 к.
   желатину разного 1/4 ф.
   цикория 1/2 ф.
 
   Мишка с уважением посмотрел на записку, хотя прочесть не мог за неграмотностью, сунул в шапку, а шапку напялил по самые уши. Затем отправился в путь.
   В столовой в это время садились ужинать. Вся семья была в сборе. Полина Александровна, супруг ее Иван Васильевич, он же владелец Белогорского, две дочери-гимназистки, в веснушках, курносые, рыженькие, третьеклассник Тоша и приставленный к нему репетитором студент Сергей Владимирович Тарашкевич. Над лампой летали и бились ночные бабочки.
   Ели долго и много! Сначала окрошку, от которой сладостно пахло укропом, затем куриный бульон, потом творог со сметаной, яичницу с ветчиной, оладьи, простоквашу, блинчики с вареньем. Полива Александровна все беспокоилась, что студент мало ест.
   – Да что вы ничего не берете? Асенька, положи Сергею Владимировичу блинчиков.
   Тоша глубокомысленно сказал:
   – А я бы мог съесть все блинчики на свете, особенно с малиновым вареньем.
   – Ты у нас такой, – поддержал его отец.
   Обыкновенно к концу ужина прибывала почта. Газета, очерёдной номер «Нивы» с приложениями, сельскохозяйственные каталоги Мак-Кормика с заманчивыми канареечными машинами на красных колесах или семенные с анютиными глазками в три цвета. Иногда приходили письма.
   Иван Васильевич надевал на нос золотые очки, разглаживал бороду и принимался за чтение газеты. Очень было занятно читать в деревенской глуши о том, что говорит министры, куда двинулся британский флот, какие прения были по этому поводу в Думе. Барышни набрасывались на «Ниву». Но Тоша, оттирая их локтями, первый рассматривал иллюстрации.
   – Не лезьте, дуры, сначала я. Альма Тадема… «Цезарь и Клеопатра». Интересно! «Друзья». Спуск нового миноносца…
   В статейке «К рисункам» он читал: «На нашей картине изображены кот и собака. Посмотрите, как уютно они устроились в корзине для провизии. Очевидно, рассказы о вражде собак и кошек не совсем соответствуют действительности…»
   За окнами стояла летняя теплая ночь. Керосиновая лампа сияла. Над ней метались бабочки. Где-то голосисто пела на петлях дверь. Загремели дрожки.
   – Почта! Почта! – заволновался Тоша.
   На этот раз, кроме газет и каталогов, было получено письмо в длинном голубом конверте. По почерку все догадались, что письмо от тети Саши.
   Иван Васильевич надел на нос очки. Барышни заглядывали в письмо через его голову.
   – Тетя Саша приезжает!
   Студент понял, что приезд незнакомой особы – событие. Девицы прыгали от радости. Тоша изобразил губами марш.
   – Вот увидите, какая у нас красивая тетя, – сказала Ася, – влюбитесь.
   – Теперь вы пропали, Сергей Владимирович.
   Тетя Саша, младшая сестра помещицы, была артисткой. Несмотря на двадцать восемь лет, ее имя стояло большими буквами на афишах. О ней писали в газетах, ей преподносили охапками цветы. Говорили, что в «Гедде Габлер» она потрясает театр. И вот эта знаменитость приезжает в их медвежий угол.
   После ужина Тарашкевич отправился к себе во флигель. Жить в усадьбе было приятно. Кормили тут как на убой. Все милые, внимательные, деликатные. Ученик, вопреки всем ожиданиям, оказался не стопроцентным болваном. Барышни… Особенной красотой они, конечно, не отличались, но симпатичные, рыженькие, в веснушках. Он еще не знал, в которую влюбиться. Всегда так: то ни одной, то сразу две.
   Приезд артистки его волновал мало. Что для него Гедда Габлер? Приедет этакая особа, будет закатывать глаза, говорить о служении искусству и тому подобные пошлости. Нет, Асины веснушки лучше.
   Александра Александровна приехала спустя два дня. Встречали ее радостными восклицаниями, поцелуями. Студент видел из окна, как она распутывала шелковый шарф, за которым сияли радостные серые, не такие, как у других людей, глаза. Казалось, тарантас привез их из какого-то другого мира.
   Сразу же дом наполнился суетой и смехом. Даже в деревню артистка приехала с чемоданами, с какими-то круглыми картонками. Барышни тут же разворошили их, вытащили платья, прикладывали их к себе и смотрелись в зеркало, ахая от восторга. А в покачивающемся на шарнирах туалетном зеркале колебались цветы, горошины и полоски материй, кружева, банты, а вместе с ними пылающие глаза и веснушки деревенских барышень. Потом наступила очередь шляп, огромных, романтичных, прямо из Парижа.
   – Ах, какая прелесть!
   Встретился Сергей Владимирович с новой гостьей за столом. В первые минуты он даже не решался взглянуть на знаменитую артистку. Но, не глядя на нее, он чувствовал, как распространяется вокруг этого необыкновенного существа томительное очарование. Чувствовалось, что судьба дала этой женщине много всего: здоровья, нежности, страсти, физической красоты, подарила бархатный голос, породистые руки. А душа? Кто знает, какая у нее душа.
   Александра Александровна едва успевала отвечать на вопросы. Ее спрашивали, в каких пьесах она выступала, довольна ли критикой, какая погода в столице, какие моды. Только один раз студент успел вставить слово в разговор, и она взглянула на него сияющими своими глазами:
   – Вы совершенно правы.
   Разговор шел о пустяках, но Сергею Владимировичу было приятно, что с ним так легко и горячо согласились. Точно его погладил этот грудной голос.
   – Красивая у нас тетя? – приставала Ася.
   – Не говори глупостей, – рассмеялась артистка.
   Одним словом, к концу завтрака студент уже был влюблен по уши. Теперь все в мире показалось ему совсем другим. Все посветлело, наполнилось музыкой, затрепетало.
   Разве можно было забыть, как они компанией гуляли по дороге к погосту. Грустно было сидеть рядом с нею на кладбищенской скамье. Грустно, потому что вокруг бесились девицы, приставал с глупыми вопросами Тоша. Александра Александровна подняла к небу свои прекрасные глаза и вздохнула:
   – Боже, как у вас хорошо, как тихо…
   Она прикрыла рукой глаза, вспоминая что-то. Что она могла вспоминать, кого? Смешно было думать, что в ее жизни никого не было. Вообще глупо было строить какие-то планы, на что-то надеяться. Но ведь целый месяц он проведет с нею, будет слышать ее голос, дышать одним воздухом. Сам не зная почему, он сказал:
   – А я бы хотел бурь, волнений.
   Ася не выдержала и продекламировала:
   – А он, влюбленный, ищет бури.
   Как будто в буре есть покой…
   – Не влюбленный, а мятежный, – поправила Александра Александровна.
   – Нет, влюбленный.
   Это было невыносимо. Девчонки хихикали, перешептывались.
   – Как хорошо, – опять вздохнула молодая женщина, – поля, нивы…
   – Много и здесь печального. Хлеба не хватает до весны. Смертность среди детей большая. Много тут еще предстоит работы, чтобы людям жилось хорошо.
   – Ах, вот вы какой, – взглянула на него с удивлением артистка.
   Потом, когда им удалось остаться наедине, они говорили часто о жизни, о том, что такое счастье, любовь. Однажды вечером, в беседке, она погладила его волосы и сказала:
   – Какой вы хороший.
   Ей нравилось, что он простой, здоровый, не похожий на тех людей, что окружали ее в театре – господа с безукоризненными проборами и изъеденные честолюбием актеры и литераторы.
   Тарашкевич не ожидал такой ласки. Припав к руке, он закрыл глаза и весь погрузился в тот мир, что наполнен был запахом ее духов, шорохом ее платья, теплотой ее дыхания.
   – Не надо! Глупости…
   Александра Александровна убежала по аллее, в конце которой светились окна в доме. Спустя мгновение кто-то взял на рояле несколько аккордов. Потом все затихло.
   Он пошел к речонке, что протекала за садом в ракитовых кустах. Луна стояла на небе, и ее серебро отражалось в воде. В душе у него торжественно играла музыка. Всегда он привык считать, что в его жизни не будет ничего необыкновенного. Что его ждет? Окончит университет, женится на скромной барышне, получит место следователя, вот и все. Ни бурь, ни страстей. Бури для таких, как Александра Александровна. Для нее слава, аплодисменты, поклонники. И вот он встретил на своем пути такое необыкновенное существо. Ему казалось, что все в мире нарастает – тревога, музыка, любовь. Завтра должно будет случиться что-то необычайно прекрасное. Что, он боялся подумать…
   Когда утром Тарашкевич вышел из дому, во двор въехал наемный тарантас со станции. Из неуклюжего экипажа вылез не без труда толстый человек в сером городском костюме и в панаме с красно-черной лентой. Вежливо приподняв шляпу, он спросил студента: – Это здесь я могу видеть госпожу Полянскую?
   – Здесь, – ответил Тарашкевич, недоумевая, что все это значит.
   – Позвольте представиться: Сташевский. Антрепренёр.
   Но растворилось окно в доме, и Александра Александровна, в японском халатике, утренняя, свежая, уже махала ручкой:
   – Какими судьбами, Михаил Казимирович! Что случилось?
   Толстяк воздел драматически руки к небесам, изобразил на своем актерском лице отчаянней произнес:
   – Стрельская нарушила контракт. Без ножа зарезала. Выручайте, голубушка.
   – Да вы пройдите в дом. Может быть, умыться хотите с дороги. Я сейчас.
   Обращаясь к студенту, Сташевский сказал:
   – Тут, знаете, не до умываний.
   Артистка и толстяк долго о чем-то говорили, запершись в кабинете Ивана Васильевича. Потом Александра Александровна вышла и заявила, что ей надо экстренно уезжать.
   За столом все выяснилось окончательно.
   Сташевский шаркал ножкой и всем говорил:
   – Очень приятно! ооо-чень приятно!
   Несмотря на любовь к трагическим позам, аппетит у него был завидный. Но антрепренер все волновался, когда уходит поезд. В доме началась суета. Александра Александровна, уже во власти другой жизни, повторяла:
   – Ничего не поделаешь, надо уезжать.
   Провожали ее всей компанией. Артистка стояла на площадке вагона I класса и махала платочком. За нею виднелось круглое, как луна, лицо Сташевского. Клубы дыма вырвались из паровозной трубы. На перроне, важно выставив вперед ногу, красовался жандарм. Вагоны уплывали…
   – Вот и уехала тетя Саша, – сказал Тоша.
   А студенту казалось, что весь мир посыпан пеплом, и он стал каким-то серым, перестал звучать. В тот вечер он уже писал артистке длинное письмо, рвал, снова начинал и опять рвал…
   Но лето медленно катилось своими сенокосами, жатвами, грибными урожаями. Стояли запахи сена, спелой ржи, яблок. Студент перерешал с гимназистом все задачи о трубах и бассейнах. Молодость живет сегодняшним днем, не любит копаться в воспоминаниях. В беседке его обнимали нежные загорелые руки Аси. В саду гулко падали с деревьев яблоки. Может быть, прекрасные глаза и грудной голос только приснились? Где-то там, в огромном городе гремели аплодисменты, бушевала буря. Жизнь, ты – море…

ТЕПЛИЦА ЮНЫХ ДНЕЙ

   Псковская губерния… Одна из самых русских губерний. Ее северные болотца, рябины, осинники и дубы взлелеяли семь первых глав «Евгения Онегина».
 
Но ты, губерния Псковская,
Теплица юных дней моих… [1]
 
   Как высмеял поэт псковских барышень, их провинциальное жеманство и не всегда безупречные зубы! Может быть, мстя за зимнюю Михайловскую скуку, за дурные дороги, на которых он ломал брички, а Онегин коляски – «изделье легкое Европы». Или за ночные проигрыши на почтовой станции, за скучные разговоры почтенных помещиков о сенокосах и псарнях, за их пристрастие к похоронным яствам, за альбомы с голубками и пронзенным сердцем. Хуже горькой редьки надоели ему эти альбомы с бойкими стишками армейской музы! Но вот – «Вновь я посетил тот уголок земли…». Самые нежные строфы о псковской природе, о пажитях и нивах. Уже потом, десять лет спустя, как будто предчувствуя расставанье.
   Теперь, когда весь мир говорит о Пушкине, вспоминается поездка в Михайловское, путешествие на тряском тарантасе и облако пыли, отнесенное ветерком далеко в поле, слепни и нервно вздрагивающая блестящая кожа на лошадиной шее, по которой стекала струйка темной крови. Мимо бежали «нивы и пажити», голубоглазый лен, березовые рощи, деревушка с журавлем колодца, «копанцы» – вонючие пруды, где мужики мочат осенью лен, загаженные гусиным пометом и пухом сырые луга. Иногда попадалась усадьба. Тянулась длинная ограда из деревянных копий и каменных столбов. Многозначительно шумел липовый или березовый парк – «приют задумчивых дриад». За деревьями виднелась сельская церковь, построенная трудами крепостных зодчих, корявая, под цвет яичного желтка, но непременно каменная, с колокольней – эхо екатерининских пышных соборов в деревенской глуши, а в другом конце сада – деревянный господский дом с «ампирными» колоннами, с пионами в цветнике перед окнами, за которыми стояла чернота пустых зал, – пушкинский воздух.
   Эти липовые парки с аллеями и урнами, дома с претензиями на «анфилады», с антресолями и львами – бледные отголоски Версаля в псковских болотах и осинниках – или скромные домишки с зальцами и диванными, с золоченными канделябрами (Версаль! Версаль!) и кафельными лежанками были тем миром, в котором дышал Пушкин. Когда тарантас гремел в облаке пыли мимо такого «гнезда», приходило в голову, что Пушкин ведь мог бывать в этом доме. Что, может быть, еще сохранился где-нибудь на чердаке под этой высокой крышей обтрепанный клеенчатый диван, на котором после обеда в гостях поэт отдыхал с трубкой в руке? Или запыленная пустая бутылка из-под лафита, которым угощали залетного гостя бригадиры в отставке? Может быть, еще лежали где-нибудь на огороде черепки того кувшина, из которого он пил брусничную воду, или осколки его стакана, разбитого неловкой дворовой девчонкой. Что ей было за такое преступление? Оттаскали в людской за волосы. Потом купили новый стакан. Из него пил чай капитан-исправник. И этот стакан давным-давно кончил свое стеклянное существование. А ведь тот – из толстого мутноватого стекла, на граненой ножке – из которого утолял жажду поэт, мог бы стоять в музейной витрине, и мы смотрели бы на него с благоговением.