заметны только с последних рядов, а с первого, где сидел Таможенник и откуда
он осматривал зал, когда снимали Образец, пятно было невидимо. Таможенник
еще тогда, осматривая, улыбнулся про себя. Столько времени Образец проторчал
здесь беспеременно, а сняли - и никаких следов. Камень не меняет цвета. А
для сидящих вверху, в последних рядах, этот различимый квадрат пустоты был
надеждой на то, что сегодня переменится их судьба. И кто знает, кем они
выйдут из этого зала. А первые ряды, столько уже видевшие на своем веку
перемен, заранее смирялись с болью очередных поправок, и ждали зрелища, и
посмеивались внутри над надеждой последних рядов. Но и их захватило
ожидание, и уже через несколько минут, вопреки своей уверенности,
безразличию, готовности к привычным, ничего не меняющим переменам, они, не
понимая, что происходит с ними, были заодно со всем залом, как будто
начинали чувствовать то, что не мог понять их мозг. Так собака воет накануне
смерти хоязина, хотя тот сам еще не ведает об этом сроке, знаемом собакой.
Верная закону будущих причин, плоть сплотила людей. И вот уже размеренно,
лишь чуть учащенно забилось огромное сердце зала, как будто его увеличили и
усилили, чтобы каждый мог, не выбиваясь из общего ритма, смотреть туда, где
должен бы появиться Он, чье существование предположил Великий Гример,
сопротивляясь Таможеннику. Прошло семь дней, и басня перевернула мир.
Бережно держал чашу зала Таможенник, не дрожала рука его. Ровно сокращалось
тяжелое сердце зала, гоня внутри людей страх, равнодушие и надежду. И только
Таможенник да Муза жили сами по себе. Он подмигнул Музе, которая сидела
рядом с ним. Муза напряженно, загнанно сплющила губы - она единственная
ждала Гримера, а не того, кого ждал зал. Таможенник обещал ей эту встречу
здесь. Но она хорошо помнила фразу Таможенника, что он никогда не говорит
правду, - эта фраза избавляла его от любых оправданий. Но как ни ждала Муза
Гримера, вопреки неправде, на мгновенье зал перевернулся в ее глазах и опять
встал на место, и только одна капля - капля слезы Музы - пролилась через
край, когда Гример опустился около нее и взял ее руку своей ладонью, еще
горячей от работы. Но уже некогда было радоваться друг другу - свет на сцене
усиливался, а в зале стал убывать, как будто его из одного сосуда переливали
в другой. И еще тише стала тишина, и только несколько сердец застучали
вразнобой, быстрее, а потом и остальные наверстали их и вошли в новый ритм,
как будто поезд набирал скорость.
XVII Когда свет в зале погас совсем, а тень на камне исчезла вовсе,
Гример встал и потянул Музу, повел ее через проходы к выходу. У Музы
кружилась голова, и она почти не понимала, что происходит с ней и где она,
потому что она слишком долго ждала его. Муза немного пришла в себя, только
когда дождь застучал по ее капюшону. И опять пропал и дождь, и все, что
окружало ее сейчас. Не было ни Города, ни ливня, ни ожидания. На какое-то
мгновенье она пришла в себя опять, когда он опустил рубаху с нее до пояса, и
погладил ее, и включил свет, и склонился над ней. Коснулся своей грудью, и
Муза ощутила это великое мгновение, и она протянула руки и обвила шею
Гримера. И не поняла его сначала, когда он снял ее руки и положил их вдоль
тела... - Ты больше не любишь меня? - сказала Муза, еще не веря тому, что
происходило. - Я ничего не скажу тебе, но ты должна поверить мне, что я
делаю то, что нужно. У меня очень мало времени, - сказал Гример, - очень
мало, но я постараюсь сделать все, что смогу... И Муза подняла глаза и тут
только увидела, что она в лаборатории Гримера, что кругом белые стены, что
под ней операционный стол, что в руках у Гримера скальпель, и боль в правом
углу рта заставила ее понять, что уже идет операция. Так, сразу, без
подготовки лица, без замораживания кожи, по живому. - Смотри на меня, -
сказал Гример, - смотри, и тебе станет легче. И еще тяжелее навалился на
грудь ее, и она ощутила его тело и его боль, Муза, которая знала его таким,
каким не знал ни один человек в мире. Лицо любви и работы задышало над ней -
и все стало единым: любовь, боль, ощущение тела; и уже было нестрашно
чувствовать, как изгибается кожа под глазами, как становятся тяжелее губы,
как рот наполняется кровью, как Гример меняет вату во рту и как скальпель
чистит роговицу глаз, и она начинает видеть лицо Гримера, и оно иное, чем
было еще вчера... А вкус крови все сильнее, боль сильнее, но сильнее и
нежность тела Гримера... А он работает, торопит себя и смотрит на ее
меняющееся лицо. Вода и слезы падают на открытые мышцы Музы. - Ведь я успею,
я не могу не успеть, пусть приблизительно, пусть не совсем точно, но этого
будет достаточно и ты будешь ждать меня. - Я всегда буду ждать тебя, только
почему ты плачешь, только почему мы здесь?.. - Я скажу тебе, - говорит
Гример, - я скажу, только дай мне успеть. Потерпи... Но не так-то просто
терпеть. Уже все лицо только мышцы, только живая плоть, и оно горит, словно
пожар ползет по лицу и сжигает на нем все, что было, чтобы на этом месте
выросла трава, чтобы на этом месте выросли цветы, чтобы на этой земле жило
новое лицо Музы, похожее на ее душу, похожее на лицо Стоящего-над-всеми. Ах,
этот пожар, никакого тела, только боль. И когда еще цветы? А сейчас огонь,
огонь и дым, и пахнет шерстью, и нечем дышать, и незачем жить, и нет никого,
ни Гримера, ни старого, ни нового лица. Только выжженная степь на все
километры. И когда еще взойдет на пепелище первая трава, и когда еще
зацветет первый цветок и первый маленький зеленый кузнечик споет свое мудрое
щелк, а Гример работает, и слезы падают в степь, и холмы ее лежат у него под
грудью и чуть движутся, все тише и тише... И тихо так, что пролетит птица, и
можно вздрогнуть от этого страшного шума.

    Глава четвертая. НОВОЕ ЛИЦО



I И тихо так, что стань еще тише - и вытечет жизнь из зала, как
вытекает вода из развалившейся в руках чаши; горное озеро - через трещину на
дне; как останавливается поезд, когда из него выходит последний дым, потому
что сгорел уголь, обесточили провода, подъем одолел колеса. Но, мгновенье
помедлив, выдохнул зал - и перевал позади. Провода, как вода - канал,
заполнили ватты и вольты, и задышали колеса, и опять набрали скорость. Вот
оно - движение, горло перехватывает, руки вцепились в подлокотники медных
кресел, голову вперед и глаза туда, где Стоящий-над-всеми явлен залу. Уже
позади первый свет лица, ослепивший всех, поразивший каждого сидящего в зале
своей добротой, силой и милосердием. Так ослепленный встречными фарами
перестает видеть все вокруг, а только вспышка торчит в глазах, хотя уже
далеко и машина и ее свет. И достаточно видно вокруг, чтобы различить дорогу
и свернуть, пока не ударила следующая идущая без света машина. Свернул бы,
да этот свет в глазах. И пока не привыкли к нему, каждый видел лицо
воображением своим, своей слепотой. Да, это то лицо, какое ждали они. Но
проходит время, и кончается слепота избытка света, человеческое ухо слышит
слово, и оно помогает видеть то, что не в состоянии различить глаз. И первый
Таможенник, что был зорче и проворней умом, увидел иное новое лицо. И страх
заполз в сердце Таможенника. И пока ликовал в безмолвии зал, жаба сунула
свой нос и глаз в сердце Таможенника и перекрыла клапан, через который
бежала в тело Таможенника кровь, и нечем стало дышать, и Таможенник глотнул
воздух, совсем как Гример, когда остался в стеклянном колпаке, из-под
которого выкачали воздух. И перестал дышать Таможенник, и собрался
Таможенник. "А теперь все, что в тебе есть, ну же", - и он через
раздавшийся, как рот, клапан протолкнул этого зеленого скользкого урода и
задышал ровно и спокойно. Стоящий-над-всеми провел его: может, и будет
спасен Город, может, и останется в нем жизнь, может, и останутся те, у кого
лица хотя бы не совершенно подобны лицу Образца, но годны к переделке. А
лицо Таможенника слишком за пределами этого "годны". И стало пусто и
бессмысленно внутри. Так бывает с бредущим в пустыне сутки за сутками, точно
знающим, где вода. И дополз полумертвый, и вот уже протянул руку, чтобы
набрать воды, и вернуться в жизнь, и научиться снова любить, и бояться
простых вещей (потери власти, что бросит та, которую любил, или то, чем
занимался всю жизнь, окажется заблуждением и бессмыслицей), и вот уже
протянул губы, чтобы вернуться в жизнь, чтобы обмочить их сухую, шершавую,
расколотую, как земля в засуху, кожу, но она на глазах доползшего,
потерявшего все в пути, поступившегося всем в пути, чтобы доползти, уйдет в
песок, и перед ним окажется только воронка, такая же сухая и мертвая, как
дорога человека. Поползли губы Таможенника вниз, как будто лопнула трость
посередине. Гример, испытание, слежка движением, тысячи приговоренных к
Уходу с исполнением Ухода, так что вода в канале становится густой, как
нефть, участие в совокуплениях под видом участника движения во имя блага
Города, во имя спасения Города, каждый час, отданный на то, чтобы Город жил,
как жил он до Таможенника, нелепая ссора с Великим, которого и он,
Таможенник, переживет ненадолго.
Таможенник потер виски, закрыл глаза и увидел мысль. Ему сейчас был
нужен Гример. Вот почему тот увел Музу из зала. Через час у Музы будет новое
лицо. Значит, и у Таможенника есть эта возможность - пока еще зал слушает
Стоящего-над-всеми. И Таможенник встал, и в темноте поднялся медленно, и
тихо по ступеням вверх к входной двери; даже точно увидел, где можно найти
Гримера - в его лаборатории. И никто на Таможенника не обратил внимания,
потому что там, внизу, на сцене был свет и там судьба каждого начала свою
новую дорогу. И толкнул тихонько Таможенник дверь, и была заперта дверь. Ему
ли было не знать, что, если двери закрыты, ни одна душа живая не стронет их
с места. И еще более внешне успокоился Таможенник. Он останется здесь, в
последнем ряду, около двери. И когда все будет окончено, выскользнет и
найдет Гримера. Еще не все потеряно. Пока ходят ноги, смотрят глаза и есть
чем дышать. И Таможенник, как кошка, готовая к прыжку, спокойно развалился в
кресле у самой двери. Последние ряды почти все были свободны. Слишком многие
в последние дни получили Уход, номеров не хватало, чтобы заполнить все
кресла, ибо процедура оформления в номер требовала операции и рядовые
гримеры просто не успевали восполнять ушедших.
II А слова Стоящего-над-всеми уже заполняли зал. Так вода, хлынувшая в
выкопанный канал, сначала течет медленно, впитываясь в землю, но вот
набирает скорость, и уже первые ряды захвачены теченьем мысли, головы
начинают кружиться от азарта и силы, которые топят в себе сомненья и страх.
Желанье, право, необходимость, неотвратимость действия, как семена,
брошенные в жирную почву, на глазах щелкают в небо побегом, - течет мысль
Стоящего-над-всеми, скачками побеги прибавляют в росте. Действие -
наполняется тело силой, как воздухом резиновые игрушки. Действие -
суживаются глаза. Бойницы в стене крепости, а не глаза. И за ними - цифры
защиты, и нападения, и победы прыгают, как в кассовом аппарате магазина, где
бойко идет распродажа подешевевших товаров. Действие - значит перемена...
Каждый слышит то, что он хочет слышать. Имеющий Имя единоличен в восприятии
мысли, затопившей его уши. Первый ряд, шестое место. Даже привстал. ...Черт
возьми, в драке есть смысл. Защита того, что имеешь, - дело святое, победа -
их форма жизни, все остается как было. Только застоявшаяся кровь, как река в
половодье, веселей побежит по венам. И уже руки нащупывают подлокотник - это
оружие, которым суждено победить. Первый ряд. Седьмое место. Председатель.
Пора принимать сторону последних рядов, за ними будущее. За теми, с кем он
еще не работал, следовательно, они живы, следовательно, он для них только
великодушный, милосердный Председатель Комиссии, но у него есть Имя. Он
откажется от своего Имени, а свою работу он готов выполнять безымянно, легче
потерять Имя, чем жизнь... Третий ряд, десятое место. Муж... Только что
добился того, о чем мечтать не мог, и уже потерять, а это вы видели... да он
один - всех - зубами, ногтями, ногами... Место одиннадцатое. Жена... Не
ввязываться, подождать, чем все кончится. Жена нужна всем. Она обернулась,
глаза зала шли мимо нее, но сколько среди видимых ею было знакомых глаз, что
защитят и оставят в живых... Подождать. Тринадцатое место. ...Справедливо.
Да, пора начинать все сначала. Лучшие дома, лучшие бабы, лучшие... Конечно,
правота на стороне последних рядов, и тогда не будет внутри стыда, страха,
неволи жить по закону Имени, не слушая себя внутри, конечно, прямо сейчас
перейти, незаметно, пока не до тебя... Тридцать первое место.
...Для него в словах Стоящего-над-всеми жила, была видима, ощущалась
уверенность в победе имен, в их избранности, в их профессиональном умении, в
праве быть над Городом, повелевать им, ибо что могут вот эти рожи, тусклые,
почти разноликие, по сравнению с его лицом, подобным лицу Образца... Другой
Образец? На это существуют гримеры, и завтра у них будет вот это лицо, и
завтра они снова... лучше потерять жизнь, чем имя... И пальцы впивались в
подлокотник кресла, тяжелый, зеленой меди, почти топор-подлокотник. Тридцать
третье место... В задоре и силе своей правоты ждали конца речи первые ряды.
III Каждый слышал то, что хотел слышать. В задоре и силе своей правоты
сидящий вслед за первыми рядами зал ждал, замерев, слов Стоящего-над-всеми.
Уже волна мысли дохлестнула до их ушей, до их душ, уже каждому стало ясно, и
даже тем, кто были в последних рядах: вот оно, не зря ушли их соседи, их
друзья, сегодня заполнят ими первые ряды за Уход, за свои дома, за свои
сады, за свой покой... Они ясно слышали, что старый закон разрушен. Новое
лицо - вот мера новой жизни. Все наново. Все места в зале свободны. Надо
только сначала первые ряды скрутить в бараний рог, выжать, как вымытую
собаку, руками, - это доступно им, вон их сколько, ряд за рядом весь зал,
никогда не видевших Образец так близко, как первые, заполнивших весь зал.
Всегда им нужно было в темноте, ломая руки и головы, драться за то, что
первые имели без драки; и даже исковерканные, полусмятые, полузадушенные, но
выжившие, они все равно оставались для имен ничем и никем, и по-прежнему
первые ряды не видели их и делили между собой лучшее, что было в Городе. Вот
он, час расплаты, вот она, возможность в одну минуту - без труда, без
операций, а значит, без боли, одним усилием - получить то, что принадлежит
им. Слава Великому Гримеру, что открыл им Стоящего-над-всеми. Весело
блестели их глаза. Сто тридцать второй нащупал ногой камень плиты - шатается
- и раскачивал его. Хороший материал камень, дождя не боится, а для драки -
лучше не придумаешь. Сотая спрятала руку на груди, у нее был свинцовый
амулет, и пальцы ее потихоньку стали перетирать льняную нить, накоторую
амулет был подвешен. Амулет не худшее из оружий, если он тяжел. Сотый с
жадностью думал, что он как следует не принимал участия в движении, разве
что один раз, и что ему вряд ли что-то достанется в этом зале, зато Сотая, -
и он погладил ее локоть, который был на уровне его губ... Сотая перетирала
льняную нить. Она только чуть повела локтем, и губы Сотого разбились о его
зубы, и кровь побежала по его подбородку. "Да-да, справедливо, - подумал
Сотый, - она, бедняжка, так страдала, ведь она так любила меня, а что может
быть невыносимей нравственных мук", - и кровь для него была успокоением и в
какой-то степени искупала его пассивность в движении, и он своими разбитыми
губами поцеловал ее локоть. Сотая даже не вытерла кровь - было некогда. Ах,
как был прав Стоящий-над-всеми. Все можно, если это нужно тебе. Каждый имеет
право быть самим собой и занимать место, которое, по его представлению,
предназначено ему. И никто лучше, вот, например, тебя, слышалось каждому, не
знает, чего ты заслуживаешь... Да, сладкая музыка вместе с кровью крутилась
в человеческом теле, и если бы в нее опустить плывущий огонек, который виден
сквозь тело, то именно эти слова были бы выписаны им в своем движении: вот
она, истина. Каждый прав. Если он имеет право. Каждый имеет меньше, чем
заслуживает. Вот оно, движение, и каждый прав - его результат. Для них новым
было то, что время от времени устаревало. Старые слова были новыми в сути -
внутри, в смысле, а не снаружи в звучании и существовании. И это в радостном
возбуждении принимал зал. Пришло время, когда стало неизбежно новое лицо. И
это лицо было узнано оком зала и жадно принято им, - так сухая земля
принимала дождь. Легко было, и светло, и ясно отныне в голове зала. Зал
знал, что делать, и только ждал сигнала. Все уже происходило, пока только
внутри тела и в воображении, но происходило. И каждый отрепетировал свое
первое движение, и каждый выбрал себе кресло, которое будет его... Ах, какая
это сила - разрешить человеку одним махом преодолеть то, на что у всех
уходят годы, жизнь, род. Ах, какая это сила! Она, как волкодав на волка,
пускает провинцию на столицу, гонит степь в горы, море разливает на реки,
горы переделывает в канавы, грязью заливает могилы, в мгновенье совершает
кругосветное путешествие и возвращается с другой стороны, откуда ее не ждут,
вешает сама себя, с хреном и с маслом лопает своих щенков, производит на
свет Божий музыку и оставляет пуповину, чтобы ужас и боль жили, пока не
умрут мать и дитя, меняет богов, как меняют старьевщики тряпки на деньги,
жует битое стекло, испытывая наслаждение и гордость за свой желудок,
обманывает сама себя и по второму кругу становитя истиной, истиной снаружи и
противоположной себе внутри, и в итоге временной, как сама эта сила. Господи
Боже, сколько энергии уходит на то, чтобы в результате прийти к тому, с чего
все началось, и через какие потери! .. Сколько бы эта сила вертела колес,
двигала крыльев, произвела на свет детей, посадила новых лесов, выдумала
новых слов, взамен старых и ничего не обозначающих, новых смыслов, которых,
как птицу в брошенный дом, можно было поместить в старые слова, сколько
жизней не исчезло бы в безымянности, как волн, растворившихся в океане...
Сколько бы тепла прибавилось в каждом доме мира. Ну же, стрелочник, переведи
эту силу на основной путь, пусть пролетит, не останавливаясь... Налево
пойдешь - себя потеряешь, направо пойдешь - человека убьешь. Прямо пойдешь -
назад вернешься. Крутятся колеса поезда, и нет никакого выбора, тебя везут,
летят вагоны, и уже не разобрать, где имена, где номера, одна летящая масса,
которую не остановить, не понять, но и захоти кто-то сойти, голову о
скорость оторвет: "Выхода нет" - горит в вагоне, как в салоне самолета
надпись "Не курить", где, что "Выхода нет", и писать не надо. И в глазах
каждого, уже опрокинутых в себя, - новое лицо, которое открыло эти глаза,
которое взяло на себя все их боли, печали и всю их вину. Это лицо! Могла ли
душа зала не поверить ему, и могло ли ухо зала не услышать новые слова, если
в зеркале их люди узнали себя?.. И уже не было Стоящего-над-всеми, и уже
исчезли, спрятались сказанные им слова (так прячутся в сумы бесплатные хлебы
в голодные годы), а зал все сидел молча и еще впитывал в себя даже эхо
сказанного Стоящим-над-всеми. Так, съев свой ломоть хлеба, нищий подбирает
крошки и с жадностью отправляет их в рот грязными иссохшими руками. Еще
видели люди себя в красоте нового лица (так исковерканное зеркало делает
урода прекрасным), но уже лопнули первые зерна и всходы вытянулись наружу. И
Сотая, зажав амулет в поднятой руке, пересекла не переходимую никем границу
прохода и опустила свинцовый кулак на голову Жены, ее это было место в
воображении - вчера и в праве своем сегодня, но и Муж сделал то, что должен
был сделать каждый, имеющий Имя, при нападении человека с номером, - он
перехватил руку Сотой, когда кулак с зажатым амулетом почти коснулся волос
Жены, и вывернул руку вместе с плечом, и мясо брызнуло кровью, и треснула
кость, и лопнула ось, и первое колесо крутанулось в зале и завертелось еще
сильнее, отдельно по камням, по обрыву... И накренился вагон, зацепил шпалу,
выдрал ее из земли, и завязал узлом рельсу под собой, как будто не металл, а
суровая нить была положена под колеса, и встал вагон поперек поезда.
IV Кончился закон, и осталась только правда, которую знал каждый и
которая делала его свободным. И затрещали кресла, и рванулись верхние -
вниз, а нижние - вверх или на самом деле нижние - вверх, а верхние - вниз. И
конечно, среди них были те, кто хотел бы выйти из игры, кто добровольно бы
отдал то, чем владел, кто плевать хотел на эту иллюзию человеческой
перспективы, Имя и номер. Но... разве наша мудрость помогает нам, когда мы
летим в горящем самолете, стоим на окне двадцатого этажа, полыхающего, как
цистерна с нефтью, так ли уж мы мудры в купе лезущих друг на друга вагонов?
Что наши увертки, ловкость, сдержанность, дипломатия, воля, провидение,
готовность к этому, равнодушие... Эй, поезд, кто тебя поставил на дороге,
поперек пути? Эти чертовы рельсы связал узлом и выбросил их на обочину. Как
летело, кувыркаясь под откос, это железное чудовище, нафаршированное людьми,
судьбами, надеждами, классами, номерами, вагон на вагон; как бык на корову,
как кобель на суку... И встали вагоны друг на друга, а в них - отрывали
руки, катились, как расссыпанный по полу горох, выцарапанные глаза,
сухожилия рвались с таким треском, словно это были ружейные выстрелы, под
грудой ног лопались головы, как воздушные шары от булавочного укола. И эх,
заходили кулаки, заходили. Может, не жили и мы, а может, жили... Гудит вверх
колесами поезд, дым из трубы валит. В клочья его! И поршень в воздухе еще
летит и по инерции крутится, а стекла-то! Трахх - и в глаза! А руки-то крякк
- и в черепа! И такая заварушка, господи не приведи. Лицо-то у всех одно, не
разберешь чье - чье, все бьют всех, и неизвестно, кто - кто и кто - чей.
Видел бы сейчас это Гример - как собака лег между стульев на пол - и завыл
бы от своей глупости. Жизнь вложена в это. В э т о? Вот в Это? Прокрутить бы
назад время, не Мужу б лицо правил, а прирезал бы Таможенника в темном углу,
сам Уход получил, так было бы за что - не было бы э т о г о. Не создать -
сохранить. Это больше чем создать, а главное - спасительней для людей, пусть
безымянней, но спасительней. Неделя счастья для Мужа и Жены - невелика
награда за все муки. А зато не летел бы поезд, выкручиваясь на лету и давя
попавших в железные складки. А огня-то, огня! Цистерну, что ли, кто-то для
шутки в состав прицепил... Недолго Мужу счастье фартило, как подняло, так и
опустило, только пониже, чем до подъема жил. Чьи-то ноги прошли по его
голове, чья-то нога пнулась в пах - и, как собака, скрючился Муж, хлюпнула
жизнь и вывалилась наружу вместе с языком, и не вспомнил он никого, только
перевернулся горящий поезд в его глазах и погас, да амулет свинцовый
вывалился на пол и откатился под кресло. А жизнь продолжается. Кто-то двери
штурмует. С размаху Таможенником в них, как бревном, бьют. Давно у
Таможенника вместо головы мочало, а лупят и лупят; на них наседают,
оттаскивают, а они, как лесорубы, монотонно, как маятник, размеренно, как
пулемет, часто, как вдох и выдох, неизбежно... А бабы-то, бабы. В ногти да в
зубы, а вон еще - придумают же, запалили самых усердных. Хорошо горит мясо,
бегает, вопит и горит, а все-таки участвует в драке... Но все не вечно.
V Уже вроде и вагоны под откосами, и паровоз догорел, додымил, и ни
дыма, ни огонька - одна копоть только что и осталась. И кажется, мертво все,
нет ничего, только железо и тишина. Ан нет, и здесь продолжается жизнь. Кто
со стоном, кто даже спокойно, кто и не поймешь как, но начинают выползать из
этой железной свалки. И неважно оказалось в драке, в этом кружении, у кого
Имя, у кого номер, и тех и других лежит навалом, вперемешку, без счета, без
разбора, меж стульев, в проходах, на сцене, а возле двери холм вырос и еще
чуть шевелится; тоже люди выбираются из небытия. Только вот как ни крути, а
с номерами народу и полегло и уцелело все же больше. И в этом, разумеется,
есть свой резон и своя справедливость. Во-первых, имена и до крушения в
сравнении с номерами что ложка меда в бочке дегтя, а известно, что пропорцию
и стихия щадит, а во-вторых, все-таки, по идее, большинство меньшинство по
стенкам размазывало и медными топорами глушило, а если и наоборот выходило,
так это разве масштаб? Что было, то было, а теперь выползли уцелевшие,
оглушенные, вялые, выползли, огляделись, освоились, отошли чуть,
мятые-перемятые, крученые-недокрученые, осоловелость4 с глаз, как скорлупа с
головы проклюнувшегося цыпленка, свалилась, и тут же первый пришедший в
себя, на вид самый уцелевший, даже рубаха целая, значит, железный боец, а
может, конечно, и случайность или, как Жена, отсиделся, как гаркнет на весь
зал: вяжи сволочей во имя нового лица. И поняли сразу номера, кого связать
надо, связали. А чем свяжешь? Рубахи с мертвых баб и мужиков стащили,
разорвали и связали, а кто полусопротивлялся, того для примеру ножкой стула
и чем там под руку попало еще от крови пьяные номера трахнули, не мучаясь
размышлениями. И то верно - какая там жалость, когда их братьев вон сколько
по всему залу между разбитыми рядами валяется. Правда, это еще вопрос, кто
их положил. Но для кого это вопрос? Для номеров ясно - имена, конечно,
особенно те, кто жив остался, вот эти. Железный на сцену вышел и попросил
братьев по номеру связанных на сцену волочить. Поволокли. Мало вот только с
именами в живых осталось. Жена, конечно, не пропала, в чаду да в аду,
полузадохшаяся, под креслами отсиделась, вся в синяках, а, как и железный,