– Мне нужен Сергей Вадимович!
   – У Сергея Вадимовича заседание, через десять минут он едет на плотбища, но для вас, Нина Александровна…
   Сергей Вадимович был вызван в приемную; выбежав из кабинета с изжеванной сигаретой в зубах, он на Нину Александровну поглядел пустыми глазами.
   – Что случилось?
   – Ничего! – медленно ответила Нина Александровна и улыбнулась, прикрыв рот ладонью.– Представь, я забыла, почему зашла к тебе. Наверное, пожелать счастливой поездки… До свидания!
   – Будь здорова! Я все-таки не понимаю…– сказал Сергей Вадимович, но, скрываясь в кабинете, браво крикнул: – Желаю вам больших творческих успехов! – то есть, как всегда, ерничал.
   Нина Александровна с хорошим настроением, совсем повеселевшая, выбралась из учрежденческого коридора, забывшись, потопала на крыльце сапогами так, словно не выходила из конторы, а входила в нее, когда полагается стряхивать с сапог снег. Заметив свою ошибку, она вслух засмеялась и уже быстро, устремленно и бездумно пошла в школу, где ей предстояло дать отличный, запоминающийся урок, сулящий сделать ее после всех неприятностей привычно счастливой.
   Она уже была на полпути к школе, когда из узкого переулка, без палки, с гордо закинутой головой, вышагал экс-механик сплавной конторы Анатолий Григорьевич Булгаков, выбрасывающий вперед ноги таким образом, каким, наверное, разгуливали щеголи прошлого века по улицам Петербурга. Да, да и еще раз да! Булгаков походил на ледокол, который раздавливает стальным форштевнем толстый лед, но что это с ним произошло в ту самую секунду, когда экс-механик заметил энергично шагающую Нину Александровну? Что с ним случилось, если, вместо того чтобы еще больше выпятить грудь, Булгаков вдруг ссутулился и стремглав юркнул в тот же узкий переулок, из которого вышагал павлином?
   От удивления Нина Александровна остановилась… Что на самом деле произошло с Булгаковым? Уж не сдался ли он на милость победителя? А?! Ась? Как все это было интересно!

5

   Сергей Вадимович с плотбищ приехал поздней ночью; «газик» за окном зарычал по-звериному, свет фар метнулся по комнате, обрисовав узор на занавесках, и Нина Александровна, накинув на халат шубу, пошла встречать мужа. В синей и холодной темноте он сбивал снег с валенок, уши зимней шапки болтались, на Сергее Вадимовиче было полупальтишко, и в этом наряде он казался низкорослым.
   – Уйди, уйди, простудишься! – бодро закричал Сергей Вадимович, но голос у него от усталости был тонким и хриплым.– Уходи, хозяйка, пока не огрел по шее веником!
   Было ясно, что Сергей Вадимович за несколько дней изъездил на «газике» добрую тысячу километров, переговорил с сотнями людей, отсидел на десятке совещаний и собраний, ел всякую столовскую дрянь, курил беспрерывно и постоянно нервничал из-за плана, недисциплинированности, ошибок местных руководителей. Между тем, войдя в собственный дом и раздевшись до майки, он состроил потешное лицо и, зная, что Борька с Вероникой спят мертво, таежным голосом закричал:
   – Здорово, Нинка! А ну рассказывай, как жила, как берегла мужнину честь, как спала и с кем гуляла?
   – Здорово, Сережа! – ответила она, смеясь и поеживаясь от холода, которым несло даже от полуголого мужа.– Давай-ка, товарищ из глубинки, подожди, пока я нагрею воду. А сейчас долой эту грязную майку и – боюсь представить какие – кальсоны!
   – О невыразимых ни слова! – опять закричал он.– Мне известно, что ты не перевариваешь мужчин в невыразимых, но попробуй-ка, гражданочка, поездить по плотбищам в белых трусах польского производства…
   От всего этого: рычанья отъезжающего «газика», опять полоснувшего светом фар по окнам, белых, оскаленных от радости зубов Сергея Вадимовича, мороза, исходящего от него, таежных криков, крепкого тела под грязноватой майкой, валенок, пахнущих хвоей и бензином,– в доме сделалось шумно, парадно и так тесно, словно в комнату ввалилась бригада грузчиков, волоча на лямках рояль.
   – Мыться, кормиться и спать! – рычал Сергей Вадимович, натужно снимая валенки, под которыми была намотана чертова уйма байковых портянок да надеты шерстяные носки, натянутые к тому же на вигоневые, чтобы не намозолить пальцы.– Про конторские звонки мне все уже известно по рации, так что отвечай, хозяйка, кто и откуда звонил на дом героическому механику Таежнинской сплавной конторы. Это во-первых! А во-вторых, соопчи беззаветному труженику, какие письма получены, какие журналы пришедши… Черт возьми эти валенки – словно примерзли. Кстати, поступил ли очередной номер журнала «Вокруг света»?
   Нина Александровна задумалась, вспоминая.
   – Никаких чрезвычайных звонков не было,– наконец ответила она.– Получено два письма: одно от Прончатова, второе от твоих родителей… Журнал «Вокруг света» поступил и лежит на ночной тумбочке. Вот, кажется, и все…
   – Ура-ура-ура! – обрадовался Сергей Вадимович.– На сон грядущий мне изволишь вслух почитать с конца любезный моей душеньке журнал «Вокруг света»! Жизнь прекрасна и удивительна… А как Борька?
   – Здоров и шалит.
   – Еще один раз «ура»…
   Она стояла и внимательно наблюдала за тем, как Сергей Вадимович, натуживаясь до красноты и тяжело дыша, пытался снять второй валенок, а ей, деревенской жительнице, и в детстве и в зрелые годы десятки раз доводилось наблюдать за тем, как женщины, опустившись перед мужем на колени, помогали ему, усталому от дневных трудов кормильцу, снять тугие сапоги или валенки. И если признаться начистоту, то Нине Александровне сейчас хотелось сделать то же самое: опуститься перед Сергеем Вадимовичем, по которому она соскучилась, на колени, произнося ласковые слова, снять с него валенки и засаленные стеганые брюки, а потом посадить Сергея Вадимовича в ванну и вымыть его наконец-то собственными руками с ног до головы, как когда-то Борьку. Вот какие желания ощущала Нина Александровна Савицкая, но вместо этого она насмешливо сказала:
   – Мне, оказывается, не придется греть воду… Слышишь, что творится на кухне?
   – Сейчас послушаю… вот только стяну этот проклятый валенок… Ага, поддается, холера, пошел, язви его в корень… Уф, как хорошо держать босые ноги на теплом полу!… Так что же делается в кухне? А! Содом и гоморра…
   И действительно: повернувшая свой курс по отношению к Сергею Вадимовичу на сто восемьдесят градусов, домработница Вероника производила рабочий шум – готовила плиту и тазы для нагревания воды.
   – Не Вероника, а тайфун! – еще раз послушав кухонные звуки, опять закричал Сергей Вадимович, но на этот раз объяснился: – А вы знаете, гражданочка, почему я кричу? Да потому что набегался по тайге на лыжах… Надобно вам доложить, Нинусь Александровна, что снега ноне выпали такие, какех, как говорил мне дед Абрам на Коло-Юле, опосля первой ампериалистической он не видывал… «До того, говорет, сурьезный снег, что сам заяц в ем путается, а глухарь из такех снегов по утрам ель жив выбирается!» Потом дед Абрам заявил, что такой снег к хорошим хлебам, а вот сплавщику придется плохо: «Как бы, Вадимыч, весенняя вода лесок по сорам не расташшила. Ты за эфтим делом поглядай в обои гляделки!»… И он прав, черт возьми! Весной придется держать ухо остро… Слушай, а для чего я начал все это рассказывать?
   Она радостно улыбнулась:
   – Чтобы объяснить, почему ты кричишь…
   – А! Так вот я потому и кричу, что находился по тайге на лыжах, где обычными голосами не общаются… Есть ко мне вопросы? Нет! Что тогда прикажете делать?
   Нина Александровна уже было открыла рот, чтобы сказать Сергею Вадимовичу, что надо дождаться горячей воды, как в дверь постучали, и, получив разрешение, домработница Вероника вплыла в комнату.
   – С благополучным прибытием вас! – сказала она и низко, по-бабьи поклонилась.– Вода уже готовая, Сергей Вадимович, так что можете мыться. И щи с котлетами разогрела… Ой, эти портянки счас же возьму да по утрянке выстираю!
   Шел четвертый час ночи, Вероника уснула около одиннадцати, с момента появления «газика» за окном прошло минут восемь, но на домработнице было надето одно из ее лучших платьев, на фартуке горели диковинные цветы, волосы, пепельные и густые, были уложены в замысловатую прическу, лицо напудрено, губы накрашены, круглые руки соблазнительно обнажены.
   – Так пожалуйте мыться, Сергей Вадимович! Вода уже в большую деревянную ванну налита, как бы не остыла… А я, Нина Александровна, пока с вами посижу, чтоб после мытья их покормить… Так что вы можете ложиться, Нина Александровна! – И вдруг, хихикнула.– Постельку нагреете, пока Сергей Вадимович моются да кушают… Больше вам сейчас делать нечего, Нина Александровна…
   Вероника сегодня разговаривала почти на таком же местном языке, каким разговаривал с Сергеем Вадимовичем коло-юльский дед Абрам, но от нового платья пахло тонкими духами, губы были подкрашены искусно, без перебора, тоненькая цепочка с крестиком, опоясывающая гладкую и белую шею, была к лицу и платью; одним словом, говорящая на местном наречии домработница Вероника внешне была ультрасовременной. И, наверное, оттого, что Вероника перешла на родной говор, а привычную с детства работу выполняла по собственной охоте, лицо у нее было доброе, славное, домашнее. У нее было такое лицо, что, поглядев на Веронику, Нина Александровна поднялась, ласково кивнув мужу, пошла ложиться.
   – Я на самом деле полежу, Сергей, пока ты моешься и ешь.
   – Решение правильное и обжалованию не подлежит… Только не захапывай мой журнал «Вокруг света»!
   Когда Нина Александровна забралась под одеяло, а Сергей Вадимович, босой и сизый, ушел в кухню, Вероника демонстративно шумно и зло брякнулась в любимое кресло хозяйки, схватив со стола журнал, взялась разглядывать латышские моды с таким лицом, словно была смертельно обижена тем, что не может пойти в кухню вместе с Сергеем Вадимовичем, чтобы помочь ему вымыться.
   Нина Александровна думала о том, что Серафима Иосифовна Садовская, наверное, права, когда ищет счастье «в простом, как мычание»… Это ей, Нине Александровне, знавшей от диспетчера о сегодняшнем возвращении Сергея Вадимовича, следовало встретить мужа в своем лучшем платье, пахнуть тонкими духами, поблескивать ниточкой жемчуга и сгорать от счастья и нетерпения. Нине Александровне – это теперь было предельно ясно – надо было, встав перед Сергеем Вадимовичем на колени, снять с него тугие валенки, собственноручно вымыть мужа в деревянной ванне, накормить его щами и котлетами, причесав мокрые волосы, уложить в кровать. Все это было бы таким же счастьем, какое она испытывала от крошечного Борьки, но она ничего не могла поделать сама с собой – по-прежнему лежала в постели, словно гостья, а в деревянной ванне одиноко сидел ее собственный муж и никак не мог потереть губкой усталую от дорог и лыж спину. «Может быть, я не люблю Сергея? – откровенно спросила себя Нина Александровна, но тут же твердо и определенно ответила: – Я его люблю!» А еще через несколько минут в ее раздерганные, беспорядочные мысли вклинилась одна из самых примитивных, базарно-крикливых и самолюбиво-тщеславных мыслей. «Почему,– спросила себя Нина Александровна,– почему я должна тереть Сергею Вадимовичу спину и подавать ему котлеты, если я сама сегодня дала четыре урока, посетила два ученических дома и проверила тетради двух классов? Я ведь…»
   Настенные часы зашипели, потом мелодично и бойко пробили четыре раза, а Нина Александровна все лежала и лежала под огромным одеялом с кружевным пододеяльником, купленным когда-то первым мужем Алексеем Евтихиановичем, любившим в те годы кружева, коврики и прочие мещанские побрякушки. «Надо бы как-нибудь повидаться с ним»,– подумала Нина Александровна и почувствовала некоторое облегчение. Может быть, после еще одной встречи с преуспевающим и счастливым Алексеем в ней самой что-нибудь возьмет да и переменится. Чем черт не шутит! Ведь не без помощи бывшего мужа, которого она увидела в образе бога и дьявола районной больницы, у нее возникло такое острое желание опуститься перед Сергеем Вадимовичем на колени, чтобы стать слабой, очень слабой… Чем черт не шутит, а! Вдруг после еще одной встречи с Замараевым его бывшая жена Савицкая почувствует в самой себе облегчающее чувство женской слабости? Ведь никто, кроме самой Нины Александровны, не знает, как тяжело и больно ощущать себя с утра и до вечера, с вечера и до утра сильным человеком!
   Нина Александровна проснулась поздно, в одиннадцатом часу. Муж, сын и домработница, видимо, своевременно отправились из дому, а вот она неожиданно и позорно проспала, чего давно не случалось, и было неприятно, как выговор по служебной линии. Тихо, пустынно, но вот это что такое? Нина Александровна набросила халат, вышла в коридор, где остро пахло Вероникиным потом, на полу валялось вышитое крестом деревенское полотенце, а из кухни – это, оказывается, не ветер раскачивал ставни – доносились ухающие рыдания Вероники. Поморщившись, Нина Александровна вернулась в свою комнату, но домработница, услышавшая, вероятно, шаги хозяйки, мгновенно догнала ее.
   – Нина Александровна, ми-и-и-лая! – зарыдала Вероника, заламывая руки и опускаясь на коврик возле дверей.– Нина Александровна, ой, простите меня, глупую, ой, простите меня, неразумную! Да зачем мне это среднее образование, когда Галька моего Валерку увела… Они через воскресенье расписываются! Ой, нет мне жизни-жизнюшки, ой, какая я разнесчастная-разнесчастная!
   Тело красавицы коровинско-ренуаровского вкуса крупно вздрагивало, точно внутри рвались маленькие бомбочки, слез у Вероники было так много, что ими можно было умыться с головы до ног, распухший нос занимал добрую треть круглого лица; она лежала на коврике, как груда поверженного здорового мяса.
   – Ой, Нина Александровна, да мне хоть завешайся! Подобно деревенскому полотенцу, оброненному в коридоре, Вероника имела безупречно селянский вид, плакала истинно по-бабьи, а Нина Александровна с открытой завистью думала: «Тебе, голубушка, вешаться нечего, ты, голубушка, через три дня найдешь другого Валерку… В тебе жизненной силы на десять баб!» Однако Вероника продолжала рыдать и отчаиваться, причитать и наслаждаться своей несчастностью:
   – Ой, да мне лучше утопиться, чем так жить, ой, да мне нет покоюшки на этом белом светушке! Ой, да…
   Она рыдала в течение всего того времени, пока Нина Александровна неторопливо, с толком переодевалась в домашнее; потом же, когда на хозяйке оказалось легкое ситцевое платье, модное и красивое, Вероника вдруг села на коврике, широко раскинув в стороны толстые ноги, начала деловито причесываться и прихорашиваться. Карманное зеркальце она оставила на кухне в сумочке, поэтому ей пришлось подкрашивать губы на ощупь, и сделала она это очень ловко. Затем Вероника трижды энергично вздохнула, словно выпуская из себя остатки воздуха, необходимого для воплей и рыданий.
   – Щенка я вам принесла,– сказала она.– Счас приволоку.
   Резво вскочив, Вероника умчалась на кухню, чем-то громыхнув по пути, через три секунды возникла на пороге с большой черной сумкой в руках, застегнутой на замок, но не до конца, а так, чтобы оставалась щелочка для воздуха.
   – Если вы меня не прогоните, Нина Александровна,– деловито сказала Вероника,– то щенка назовем Верный, как у моей тетки Фроси… Гадить он, конечно, будет, но ничего – до весны недалеко. А там мы Верного на улку выселим. Пускай себе шерсть погуще наживает.
   – Покажите-ка вашего щенка!
   – Да вот он, Вернеюшка, да вот он, лапушка! Вероника до конца расстегнула замок-«молнию» на сумке, распахнула створки, но щенка не было – вместо него Нина Александровна увидела старые иностранные журналы с цветными картинками и фотографиями.
   – Это я у Зиминой наворовала,– театрально потупившись, сказала Вероника.– Они всякую дрянь собирают, так я немного увела…– Домработница скорбно вздохнула.– Очень люблю иностранные журналы…
   – Щенок! Щенок где?
   Серый, круглый, беспородный щенок лежал под грудой иностранных журналов и сладко спал. Размером он был с Борькину рукавичку, но действительно такой пушистый и круглый, что было трудно понять, где у щенка начало и где конец. Когда Вероника вытрясла его на коврик, он повертел коротким хвостиком, но не проснулся – правда, левый глаз у него на секундочку сделался тонюсенькой щелочкой. Тем не менее щенок остался лежать на коврике в том положении, в каком его вытрясла Вероника,– с неловко подвернутой лапой и свернутой набок головой.
   – Вот какие мы лапушки, вот какие мы важные, вот какие мы хорошие! – нежным голосом пропела Вероника и вся засветилась.– Вот как мы спим, напившись молочка-то! Вот какие мы сытенькие!
   Нина Александровна, усмехаясь, с удовольствием глядела на такого как раз щенка, какого давно хотела иметь: серого, пушистого, беспородного, вальяжного и сонного.
   – Ой, Нина-а-а-а-а Алекса-а-а-а-андровна! – по-обычному удивленно и мило протянула Вероника.– Ой, Нина-а-а-а Алексаа-а-ндровна, что делается! Что делается… Я вчера пошла бить Гальку Семенову, вытащила ее, заразу, из клуба и говорю: «Сейчас я тебе твои длинные косы-то повыдергиваю!» А она мне и отвечает: «А повыдергивай! Повыдергивай!» И ка-а-ак заплачет, как заплачет: «Возьми мои косы, возьми! Избавь меня. Валерка все равно опасается на мне жениться…» Это что же такое, Нина Александровна? Это как же так, что такая красота – лишнее? Ведь Галька сильно красивая, хотя Светка Ищенко еще покрасивше… А я после Светки и Гальки – третья по красоте-то.
   – Вы побили Семенову?
   – Да ну ее… Отпустила.
   В комнату вошел Борька, удравший с физкультуры, увидев на коврике щенка, остолбенел, перестал дышать, затем медленно подошел к нему, бесцеремонно схватив за шерсть, поднес к глазам.
   – Так! – деловито сказал Борька.– Так! Это, мам, кобель, по всему видать, что кобель. Он нам щенят приносить не будет, чтобы их не топить в ведре… Ну да, конечно, это кобель! А чем это от него так пахнет? Ах, какими-то духами!… Мы его назовем Мухтаром, как в кино… Мам, ты мне разрешишь щенка назвать Мухтаром?
   «Первый звонок! Первый звонок!» – почему-то думала Нина Александровна…

6

   Очередная оттепель закончилась так же неожиданно и резко, как и началась, сороки опять сделались сороками, а не воронами от грязи, дороги обледенели, могучие лесовозные «МАЗы» теперь не буксовали, а при резком торможении, грозя гибелью всему живому и неживому, повертывались чуть ли не на триста шестьдесят градусов; на сорах и веретях, по которым шла любимая лыжня Нины Александровны, образовался крепкий ледяной наст из тех, которые не способны пробить копытами олени в поисках ягеля, а лоси становятся беззащитными перед охотниками – не могут убежать от собак по зеркальной поверхности снега, на которой разъезжаются копыта. После оттепели, однако, мороз начал дозимовывать несильный, умеренный, человеческий, как бы созданный для того, чтобы взбадривать и подгонять взрослых, радовать чистым льдом ребятишек и порой – на секундочку! – приносить с ветром захлебывающийся запах далекого, в сущности, апреля.
   В один из таких дней Нина Александровна одна-одинешенька сидела в учительской, проверяла тетради девятого «а», когда в двери деликатно – по-ученически – постучали, и после возгласа Нины Александровны: «Входите же!» – в комнату медленно проник Анатолий Григорьевич Булгаков.
   – Мне бы товарищ Савицкую,– незряче глядя на Нину Александровну, сказал Булгаков и потыкал тростью в пустоту.– Не могу ли я увидеть товарищ Савицкую? – повторил он маниакально-настойчивым голосом.– Мне надо срочно поговорить с товарищ Савицкой…
   – Я слушаю, Анатолий Григорьевич! Бог с вами!
   Нина Александровна не видела Булгакова всего четыре дня, но как он за это время похудел, побледнел, осунулся; одежда висела мешком, под глазами синяки, рот провалился, так как Анатолий Григорьевич, наверное, забыл вставить искусственную челюсть – зубы у него выпали давно, еще в годы молодости, когда инженер-выдвиженец Булгаков болел цингой на заснеженных перепутьях Крайнего Севера.
   – Мне нужно с вами поговорить с глазу на глаз,– прошамкал Булгаков, приближаясь к ней падающими шагами.– Сделайте одолжение – поговорите со мной с глазу на глаз…
   – Конечно, конечно, Анатолий Григорьевич! Но ведь здесь, кроме нас, никого нет… Мы одни. Мы одни, понимаете, Анатолий Григорьевич?
   – Да, да, да… Понимаю, понимаю. Спасибо!
   Сев на скрипучий стул, стоящий под рисунком трепанированного черепа, которому какой-то хулиган подрисовал усы, Анатолий Григорьевич уронил голову на грудь так, как она, наверное, падает у казненного через повешение.
   – Случилось большое несчастье,– вяло сказал он желтому щелястому полу,– очень большое, непоправимое несчастье… Я в отчаянии… Я просто в отчаянии…
   – Что случилось, в конце концов, Анатолий Григорьевич? Говорите же! На вас лица нет! Рассказывайте же, я вас прошу…
   Булгаков застонал, перекосившись, полез дрожащей рукой в карман широких брюк, слепо и нервно тычась, наконец нашел то, что искал.
   – Вот что я обнаружил в столе у Лили и… прочел! Прочел, так как случайно поймал глазами сразу три строчки… Потом не мог остановиться… Поймите, я не мог не прочесть все, после того как прочел сразу три строки… Это ее дневник!
   Неживым, лунатическим движением Анатолий Григорьевич протянул Нине Александровне общую тетрадь в коричневом дерматиновом переплете и толстым ногтем отчеркнул три строки, в которых было написано: «…расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип «самоотверженных», «влюбленных в свое дело»…»
   – Это копия письма подруге, которую Лиля по-о-дклеила в свой дневник,– сказал Булгаков, осторожно кладя палку на пол.– Какой ровный, четкий почерк… Муторно мне, Нина Александровна, ох как муторно!…
   Н-да! Не существовало сейчас на земле того Булгакова, который умел потрясать рыком громадные кабинеты, был способен трое суток не есть и не спать, объезжая плотбища, в пенсионном возрасте содержал тридцатилетнюю любовницу, храбро и успешно боролся за новый дом с тем самым Лариным, который был одним углом дружеского треугольника Цукасов – Прончатов – Ларин, умел ходить походкой английского лорда и так кашлять, что все окружающие почтительно замолкали.
   – Лиля подклеивает в дневник все письма вот такого рода,– сказал он, по-прежнему глядя в пол.– Почерк у нее машинный…
   Нина Александровна задумчиво прогулялась по учительской, остановилась, подумала.
   – Хорошо! – наконец сказала она энергично.– Я прочту это письмо, но больше ничего читать не буду… Чужой дневник…
   – И не надо! – выдохнул Булгаков.– Это письмо… А, да что там говорить! Читайте, а я постараюсь прийти в себя…
   Вот что писала своей старшей подруге Татьяне Валовой, студентке Ромского университета, ученица девятого «б» класса Лиля Булгакова:
   «Привет, Татьянка! Прости, что долго не отвечала. Вздохнуть некогда. А сейчас навязали подготовку концерта к 8 Марта. Но ничего не поделаешь! Надо уж до конца держать марку, хотя вся эта школьная возня мне осточертела. Скорей бы экзамены и наконец – десятый класс! А тут еще наша мудрая Нинусь Александровна в союзе с наивной Люцушкой, преподавательницей литературы, вдруг заинтересовались, «чем мы дышим». Эта уродливая Лю, как зовет ее роскошная баба Нинусь Савицкая, задала домашнее сочинение на тему «Кого в жизни, в литературе или кино я считаю своим идеалом?». Некоторые ребята расписывают своих пап и мам, бабушек или дедушек, скромных героев наших будней. Вероятно, и я расскажу о своих родителях, так как они у меня очень подходят под этот распространенный тип «самоотверженных», «влюбленных в свое дело»… Но они вовсе не мой идеал. Живут отраженной жизнью на сцене, а что у них под носом – не замечают. Тетя Клава зовет их «блаженненькими чудаками». Денег получают много, а в доме ни современной мебели, ни модной одежды, ни дорогой посуды. То маминым старикам посылают, хотя у них приличная пенсия, то разным двоюродным, троюродным племянникам-студентам помогают, то отчисляют в какой-то фонд. Представляешь? Мама принципиально делает себе в год только одно платье.
   Отдыхаю душой лишь у тети Клавы, в райцентре. Она там заправляет комиссионкой. В субботу прямо из школы на автобус, еду к ней, а в понедельник она на своей машине подвозит меня в школу. Ребята из класса насмешничают, а мне что – ясно, завидуют. Когда мои предки уезжают отдыхать – представь себе, на деревню к дедушке! – я совсем перебираюсь к тете Клаве. Как будто в другой мир попадаешь. У нее своих детей нет, и она ничего для меня не жалеет. Все мои лучшие костюмы – ее подарки. Она часто говорит: «В жизни нельзя зевать, Лилечка! Живем-то один раз»… Я тоже так думаю. Одно мне досадно: зачем она, умная, красивая, в тридцать лет вышла замуж за шестидесятилетнего директора рыбозавода? Впрочем, это ее дело. Но я хочу светить собственным светом. Сама добыть славу, почет, богатство. Никому дорога не заказана, были бы способности и желание. А всякие там идеалы – это удел сентиментальных барышень XIX века. Теперь, чтобы достигнуть цели, нужны знания и знания. Конечно, я напишу «правильное» сочинение. Мне нужна медаль.
   Как ты? Хорошо ли сдала сессию? Я твердо решила тоже в университет на мехмат… Ой, Татьянка, знала бы ты, какая роскошь наша классная дама Ниночка Савицкая! Красивой ее, пожалуй, не назовешь, но шарма в ней, как в Софи Лорен или в Маньяни. Вот эта своего не упустит! Была замужем за хилым врачишкой на сто десять рублей зарплаты, потом сделала вид, что он ее бросил, и выжидала своего часа до того дня, пока в Таежное судьба не забросила лакомый кусочек – разведенного механика сплавной конторы. Не мужик, а объеденье! Этот через три года пойдет в область, а там и в столицу нашей Родины! Вот у кого я учусь – у Нины Савицкой! Умная, образованная, прекрасно одетая, сильная, злая, мудрая… Ой, я могу о Нинусь говорить часами, но времени у меня в обрез! Сяду писать школьное сочинение о своем родителе, который сейчас отвоевывает новый дом с ванной – моя хрустальная мечта! – но не потому, что хочет жить в роскоши, а потому, что паче всего для него важен престиж, который денежного выражения не имеет. Итак, напишу, какой у меня самоотверженный, идейный и высокоидейный папаша, не сказав, естественно, ни слова о том, что он обзавелся любовницей, которая от него тоже имеет фиг с маслом! Ну, до скорого твоего письма, Татьянка! Твоя еще наивненькая по-таежнинскому Лилетта Булгакыдзе!»