Глаза синие, рот круглый и детский, две тоненькие черточки – иголкой пробороздили – возле молодых по-школьному губ, брови словно вышиты самым тонким шелком.
   – Говори свое слово, – по-прежнему сердито сказал Ванюшка. – Мне этот твой драмкружок… Давай без театральщины, говори!
   Любка продолжала молчать, медленно отворачиваясь от Ивана, чтобы быть лицом к реке, чтобы синие глаза стали черными. Посмотрела на медленный буксирный пароход, вздохнула, перевела взгляд на Заречье, зеленое и одновременно розовое, небывалое по цвету и обличью.
   – Если ты меня, Иван, не оттолкнешь, если мной не побрезгуешь, я от тебя сразу беременной стану, – спокойно сказала Любка. – Стану я от тебя беременной, рожу сына, а Филаретову А. А. буду говорить, что его. Он сроду не догадается, раз мальчишка на меня будет весь похож… – Она облегченно вздохнула и приглушенно улыбнулась. – Хотела слово сказать, а наговорила тыщу.
   …Вялой травой на сеновале запахло, засветилось в темноте, точно фосфорное, тело Любки, зеленая звезда-паучок заглянула в щель, счастье вращалось-крутилось не то каруселью, не то искрами из глаз от смертельной пули, и что-то все падало, падало, падало, пока не растворилось в зеленом свечении звезды…
   – Ухожу! – тихо сказал Иван и осторожно поднялся с бревна. – Я от тебя отрезанный ломоть, Любка… Прощай!
   И пошел серединой дороги к ближним кедрачам, которые умели пахнуть на целый километр, а может быть, и дальше. Солнце пригревало спину и плечи, волосы и шею и, казалось, гладило большой, выше Иванова роста, ладонью, а по коричневой пыли шагалось мягче, чем по самому распрекрасному ковру. «И ведь на других планетах обязательно есть жизнь, – усмехнувшись, подумал Ванюшка. – Неужели и там где-то сидит на бревне человек, самый дорогой на свете человек, несчастный от туфель до заколки на голове?»
   В кедровнике у Ивана жил знакомый кедр, не большой, не маленький, но приятный, потому что, падая с его вершины, двенадцатилетний Ванюшка не долетел до земли, схваченный заботливо нижними пружинистыми и мощными ветвями, ободрал одежонку, морда вся была в царапинах, руки того хуже, но живой-здоровый, с целыми костями и печенками-селезенками. Грохнись он с такой высоты, стояла бы среди берез еще одна правильная деревянная пирамидка…
   Знакомый кедр с тех пор вырос и раздался, чешуя на стволе погрубела и потемнела, но еще крепче прежнего топорщились в стороны нижние ветви, крепкие, как металл, и гибкие, как гамак, – ложись, покачивайся, читай книги о смысле жизни. Иван подошел к кедру, оперся спиной о теплый ствол, замер. Никакого ветра не было, на Оби ни рябинки, а в кроне знакомого кедра звенели свинцовые органные трубы, и внятной Ивану была эта музыка: о чем говорила, не мог бы пересказать, но чувствовал, что вот кедру известно, как надо жить, и, мало того, он давно решил, для чего живет.
   «А я глуп, и мысли приходят глупые, и ко всему – праздную труса! – равнодушно подумал Иван. – Будто я один не знаю, как жить… Просто: лег – и проснулся, поработал – лег. Чего проще! А не то сходить и посмотреть, поспели или не поспели кедровые шишки. Никон Никонович сильно просил настоящих, а не базарных орехов привезти…» Он медленно, уставившись в землю, обошел кедр по увеличивающимся кругам, ни одной палой шишки не нашел – плохо дело, зеленоваты. Затем, отойдя подальше, поднял с земли здоровенный и тяжелый сучок, размахнувшись, точно гранатой, ударил по кедровой макушке. Треск, шелест, наконец, нарастающий шумок падающей шишки, который надо было напряженно слушать, чтобы не пропустить удара шишки о землю. Иван напрягся и от неожиданности охнул. Крупная шишка свинцом трахнулась об Иванову голову.
   Он поднял ее, пачкая пальцы смолой, начал сдирать чешуйки. «Одна шишка упала, – весело думал он, – одна из нескольких сотен. Вероятность – сосчитать можно – получается…» Но считать не стал, потому что вдруг рассмеялся, бормоча:
   – На бедного Ваньку все шишки сыплются… Неужели столько Иванов развелось, что шишке упасть больше некуда?

4

   А дни убегали один за другим, короткие, точно всполохи зарницы. Костя давно охотней, чем к матери и бабушке, карабкался на широкие отцовские плечи, поднимал трубный вой, как только отец тянулся к пиджаку, и Иван без Кости со двора не выходил. Матроска с коротенькими штанишками Ивану на сыне не нравилась, он у портного Романа Трифонова заказал Косте длинные штаны и куртку с четырьмя карманами и поясом, и как только надрючил эту одежонку на Костю и сын осмотрел себя в зеркало, то начался чистый цирк. Костя прокашлялся, заложил руки за спину, сдвинул брови, ссутулился и прошелся по гостиной, до невозможности похожий на деда Глеба Ивановича – только генеральского баса не хватало. Поглядев на такое, бабушка Прасковья приуныла, а Настя, по заведенному ею обычаю, легла пластом на тахту хохотать.
   И ровно за десять дней до конца Иванова отпуска, а значит, до назначенного отъезда молодых в Ромск, когда пришло время ликвидировать Настину квартиру с генеральской мебелью, Иван нарядил сына парадно, пуговицы на его куртке надраил и пошел вместе с Костей к председателю колхоза Якову Михайловичу с третьим официальным визитом. В обычном порядке, начиная с гулянки в честь возвращения старшего сержанта Мурзина, они встречались, может быть, четыре раза в неделю, но в конторе только дважды. Позиция у председателя была простая: «Де-зер-тир! Пре-да-тель! Се-бя-лю-бец!», – и в таком же духе, вплоть до презрительного фырканья и рассуждений, вроде «А ты не так прост, Мурзин, как себя подать хочешь… Верю теперь в математическую шишку: рассчитал без ошибок, как на вершину горы забраться. Ну и вали к такой-то матери, если в тебе вся деревня ошиблась! Уезжайте, гражданин, на даровые хлеба: мы народ щедрый и тебя прокормим. Не жадные. Без математических шишек. Не будем считать, сколько ты хлеба и мяса ешь! Скатертью дорога!»
   И вот теперь Иван шел в третий раз слушать знакомую пластинку, надеясь хоть как-нибудь растолковать председателю, что не уезжал бы Иван Мурзин из деревни, если бы… не уезжал. Костя на ходу за руку взрослых держаться не любил, всегда шагал впереди, оглядываясь на Ивана так, словно говорил: «Идешь? Шагай, шагай, ничего не бойся, я на месте!» На ходу он размахивал ими по-солдатски, то есть подражал отцу, который все еще не вернулся к штатской расхристанной походке. Понятно, вся старушечья да стариковская деревня присутствовала при том, как Иван с сыном шли в колхозную контору, – ради теплого дня старики и старухи повылезали на лавочки и установили бдительное наблюдение. Они курицу попросту не пропустят, а уж что говорить, если идут в начале рабочего дня, когда остальная деревня на уборке, Иван с сыном.
   Насчет курицы старики да старухи, например, так разговорятся:
   – Микифор, а Микифор, а ведь эта хохлатка Доможировска.
   – Это с чего же Доможировска? Ты, Корней, говори да не заговаривайся! Хохлатка-то Лиминских. – Ну и дурака же ты, Корней!
   – Дурака? Ладно! А почто у ее хвост драный, Микифор? А! Ее же свой, родной Доможировский кот Фомка позавчерась пощипал. Вот опосля этого посоображай, кто дурака, а кто не дурака? Такую я тебе, Корней, загинаю загадку.
   И все это громко, но не для того, чтобы специально было слышно на всю улицу, а потому, что дед Никифор глух на одно ухо, а у Корнея оба уха слышат, но в четверть силы. Поэтому Иван и Костя и хотели бы не слушать, а слушали, как три бабки – две на одной лавочке, а третья на другой да еще через улицу – повели такой разговор, словно Ивана и Кости, шагающих мимо старух, не существовало.
   – Зинаида, слышь, Зинаида! – заорала бабка Кустова звонким девичьим голоском. – А ить Иван-то Мурзинский, что Прасковьин сын, в Москву уезжат. Это, поди, через генерала содеялось?
   – Полно врать-то, Марея, если ничего толком не знаешь… Ты вот сроду такая, что врешь и не краснеешь.
   – Правильно слово! – заорала третья бабка. – Какой тебе генерал, ежели сам партейный секретарь сыну-то Прасковьи возьми и скажи: «Чтоб твоего духу в деревне не было! Нечего тебе мужних жен в грех вводить! Чтоб ноги, говорит, твоей здеся не было в двадцать четыре дня!» Ну Ванюшка, конечно, отвечает: «Распоряжение понял. Ноги не буит!» А ты: «Ге-не-рал!» Чего генерал, ежели твой генерал в Ивановых штанах по деревне шаманался?
   – И в рубахе! И в рубахе! – подхватила бабка Зинаида. – Арсентьевна тебе, Марея, наскрозь правду говорит… Они вон, Любка-то с Ванюшкой, в кедрачи…
   Иван схватил сына, нарочно громко хохоча, подсадил себе на плечо и понес его таким скорым шагом, точно убегал, а Костя от радости завизжал, запел бессловесную чепуху, понятную только мальцу, когда он рысью едет на отцовском плече. Таким порядком они и прибыли к колхозной конторе, мало надеясь, что председатель Яков Михайлович в самое ударное время жатвы заседает в кабинете, но получилось наоборот: секретарша председателя Валька, два счетовода и сам бухгалтер подались на уборочный фронт, а председатель – один за всех – сидел в кабинете и со звоном крутил ручку арифмометра. На приветствие Ивана председатель не ответил, а только ненавистно набычился, блестя очками, но из-за Ивана выдвинулся Костя – посмотреть, что делается впереди, и председатель повел себя сложно: для начала хмыкнул, потом саркастически улыбнулся, затем злая судорога пробежала по губам и сделала их тонкими.
   – Па-а-а-а-нятно! – сказал председатель Яков Михайлович. – Пользуетесь любовью к детям. Па-а-а-а-нятно! Шишка же математическая… Присаживайтесь, Иван Васильевич, милости просим! Примем вас, не пожалеем потерять тонну-другую хлеба, пока занимаемся вашими делами. Все равно съедите, покинув сферу колхозного производства… А может, вы переменили свое решение, если пришли ко мне черт вас… Простите! Если пришли в третий раз?
   А и верно ведь: ну зачем пришел он опять к перегруженному, измотанному, похудевшему на уборке килограммов на пять человеку, со звоном крутящему ручку арифмометра? Чего хотел? Уж не пришел же он за десять дней до отъезда попрощаться с Яковом Михайловичем, человеком близким и родным, пожалуй, более родным, чем далекая родня? Как ни вертись, а вся жизнь Ивана прошла на глазах Якова Михайловича; радость и горе с ним пополам, и жизнь семьи, то есть Ивана и матери, везде пересекалась с жизнью Якова Михайловича.
   – Разговаривайте, Иван Васильевич, разговаривайте! Костя, посаженный на диван, притих, насупился, вот-вот засопит по-генеральски. Зачем его с собой взял Иван, когда пошел к председателю? Не оттого же, что дома сын без отца сидеть не хотел, а от чего-то другого. Ах, будь ты неладна эта жизнь, если почувствовал Иван, что именно с Костей надо идти к председателю, а почему – этого себе и объяснить не мог.
   – Не передумали мы с женой, Яков Михайлович, – сказал Иван, пряча глаза. – По всему раскладу нам уезжать придется.
   – Ну и валите! Я же говорил: «Скатертью дорога!» Кто тебя или твою жену держит?
   Иван почесал макушку.
   – Я так уезжать не могу, Яков Михайлович. «Дезертир! Предатель!» Я так из родной деревни уезжать не могу… Старо-короткинским родился, старокороткинским умру, но так уезжать не могу…
   – Понятно! – ласково отозвался председатель. – Беру обратно «дезертира», «предателя» и так далее. Уезжай спокойно.
   «Инквизитор! – решил Иван. – Не лучше тех старух, что по лавочкам сидят!» И вдруг про себя охнул. Вот же почему он пришел с сыном Костей к председателю, вот отчего чувствовал, что нельзя идти одному без такой могучей и верной поддержки, как родной сын Костя! В полную грудь вдохнул Иван воздух, прямо и длинно посмотрел на диван со зло сопящим сыном Костей. Мало того, мальчишка исподлобья смотрел на председателя генеральскими глазами, и были они, честное слово, не детскими – опасными.
   – Яков Михайлович, – быстро шепнул Иван, – вы меня простите, если он без отца останется?
   Молчание. Тишина. Потом Яков Михайлович осторожно снял очки, помассировал веки пальцами, откинулся на спинку кресла. Он не шевелился и молчал долго, наверное, целую минуту, затем опустил глаза, пожевал губами.
   – Неужели, Ванюшка, все по новой начинается? – тихо-тихо, с такой бережностью, словно боялся дышать на невесомое, спросил он. – Неужели до сих пор не кончилось и продолжается?
   – Не продолжается, но продолжится, если… не убегу! Понимаете: если не убегу! Эх, Яков Михайлович, Яков Михайлович! – Ванюшка невесело засмеялся. – На бедного Ваньку все шишки сыплются, дело проверенное!
   И опять долго молчал председатель Яков Михайлович, а затем нацепил снова очки, уткнулся носом в какую-то бумажку, а когда прочел ее до конца, сказал:
   – Тебе лучше «Пролетарием» ехать, чтобы днем садиться и чтобы большие каюты были. Костю в третьем классе жалко везти, вот я на «Пролетарии» вам каюту и сделаю: капитан знакомый… Ну до встречи, Ванюшка!
   – До встречи, Яков Михайлович!
   Солнце грело и светило, Обь от этого, как всегда, потемнела, и чайки, что вились над рекой, казались похожими на хлопья крупного снега, а ворона, только сиганула в сторону воды, сразу и пропала, слилась с черной синевой. Звонко, радостно, активно орали и вели себя воробьи, сообразившие, что до зимних холодов долго еще оставалось, и Ванюшка улыбнулся тому, что и вся деревня Старо-Короткино походила на воробьев, то есть при солнечном свете казалась звонкой, радостной, щебечущей. Во-первых, потому что блистала чистотой и новыми домами, а во-вторых, вся эта старушня и стариковщина имела на руках транзисторы. Щебет от песен, арий и докладов стоял такой, что хоть уши затыкай.
   – Костя, – сказал Иван, – не пойти ли нам с тобой в тракторный гараж? Посмотришь машины, на которых я работал. Отправимся?
   – Отправимся! – жарко ответил Костя. – Ой, пап, скорее отправимся.
   Хорошо, на удивление грамотно выражался оголец, и все потому, что при Косте даже мать Ивана, знатная телятница, теперь старалась чалдонские словечки не употреблять, а то Костя однажды вот так разговорился:
   – Мне соседский Петька сказал, что ты, Костя, драться лезешь? – строго сказала Настя сыну. – Нехорошо!
   – Пе-е-е-тька! – протянул Костя. – Это он, мам, набаивает. Настя округлила брови, Но Ванюшка объяснил:
   – Набаять – это наврать. – И успокоил Настю. – Пройдет как не бывало, когда в город переедем. Притушись в педагогическом рвенье.
   И все же после этого Иван при Косте начал невольно избегать родных слов и речевых оборотов, по-книжному разговаривал, по-городскому, хотя, читая перед сном Косте сказки современных авторов, иногда вздыхал тяжело и думал: «Вот бедолаги! Пять слов знают…»
   – Пап, ну чего ж ты? Отправимся.
   Тракторный гараж был пустым, онемевшим, возле него никаких машин не было, но вот удача: в освещенной огромными электролампочками темени гаража стоял трактор, да не какой-нибудь, а бывший трактор Ивана Мурзина, переданный Игорю Мурзину, какой-то родне. Важный был парень: школу механизаторов окончил, мог, говорили, хоть на молотилке землю пахать. Войдя в гараж с сыном, чмокавшим от восторга, Иван ожидал увидеть Игоря, но вместо него из-под трактора, из «ямы», высунулись три головы, и только одна знакомая – механика Варенникова.
   – Здравствуй! Здравствуй! – сквозь зубы ответил механик на приветствие Ивана, после чего мигом исчез, а других двое разглядывали Ивана белыми глазами на замасленных лицах.
   – Это неужели ты, Васька? – спросил удивленно Иван левую голову. – Какой же тебе год пошел?
   – Восемнадцать исполнилось, – Васька глядел на Ивана Мурзина преданно и восхищенно. – Как вы в армию уходили, Иван Васильевич, так я же семилетку кончал.
   После такого почтительного ответа Васькина голова исчезла еще быстрее, чем механикова, и это надо было понимать так, что Николай Варенников стащил Ваську в яму за комбинезон, чтобы не разводил антимонии с дезертиром и прежним врагом, от которого колхозный механик почти три года находился в отпуску.
   – Н-да! – промычал Ванюша и покачал головой. – Насобачились, черти!… Костя, ты чего делаешь?
   – Я, пап, испугался. А потом распугался… Это кто такое?
   – Это ремонтники, Костя. Трактор чинят. Я на нем когда-то работал. Понятно?
   – Угу.
   Сто лет, кажется, прошло, как взяли Ивана в армию, а его родной трактор сиял под светом огромных ламп, точно новенький, и трое в яме, выходит, не ремонтировали машину, а делали профилактику да, может быть, еще и по графику, о чем раньше в колхозе и не мечталось, сколько раз ни снимал Иван на собраниях стружку с механика Варенникова. Прогресс, научно-техническая революция…
   – Николай, – позвал Иван, – ты все же выскочи из ямы на минутку. Не чужие!
   – Правильно! – гулко донеслось из ямы. – Родня, сильная родня мы с тобой, Иван, что ты из армии прибыл три недели назад, а к нам только сегодня заглянул. Думаешь, позвал меня на пьянку, так и весь разговор? Ха-ха! Родня, просто родня!
   – Вылазь, Николай! Мне с тобой на равных разговаривать трудно. Костя за палец держится да еще тебя боится, машинного бога… Выскакивай!
   Механик Варенников оказался грязным с головы до ног, но совершенно трезвым, и даже сквозь масла и солидолы было приметно, что не постарел, а, наоборот, пошел годами в сторону молодости. Это Иван приметил еще на своей повальной гулянке, и показалось ему тогда, что не рюмку за рюмкой, а через три пил Николай, да и слух по деревне ходил дружный: «Отходит Варенников от зелья!»
   – Ну вылез я из ямы! – сказал механик. – Какие от товарища Мурзина поступят конструктивные предложения?
   Иван молчал, дышал запахом масел и солидола, солярки и теплого металла; пахло не так, конечно, как от его армейского красно-желтого красавца, но все равно хорошо пахло, призывно, будто от тулупа, пропитанного печным теплом. Здорово пахло, если Костя сморщился и три раза, сгибаясь и разводя руками, крепко чихнул.
   – Я бы на твоем месте, Иван, после трех недель совсем не приходил в гараж, – сказал Николай Варенников. – Это все равно, что играть в футбол булыжником. А если попрощаться пришел, то это понять можно. – И заглянул Ивану в глаза. – Со своим попрощаться пришел, а? Узнал, что он на профилактике, и пришел, а?
   – Нет, Николай, не знал я, что «семерочка» на профилактике. Наугад шел, а зачем – сам не знаю! Я вон и к Якову Михайловичу ввалился, а для чего – только в конце разговора понял… – Он застенчиво улыбнулся. – Может, и в гараж не без умысла приперся, если ноги сами повели…
   – Хорошие у тебя ноги, Иван!
   – А это ты к чему?
   – К тому, что голова плохая!
   «Это часто бывает, – подумал Иван. – Голова хорошая – ноги плохие, и наоборот… А сегодня у меня расчудесное дело: ноги с головой соревнуются, кто кого глупее, и сильных трудовых успехов достигли. Мало того, что себя на посмешище выставляю, родного сына прихватил! Правильно поется: «Эх, Ваня, Ваня, что ж ты, Ваня, ведь сам по проволке идешь!» Догуляюсь я сегодня, дохожусь, если одна шишка с кедра падает, да и та по голове».
   – У меня шишка, – вдруг ляпнул Иван, – математическая шишка! В университете меня самому высшему начальству показывали… Да нет, не то я говорю, Николай! Ты не слушай, что я говорю…
   Но механик и без просьбы уже не слушал растерянного Ивана. Машинально вытирая руки ветошью, он глядел в голубой просвет гаражных дверей, губы бесшумно двигались, на щеках образовались две ямины, точно сосал конфету.
   – И у меня, может, была какая не то шишка, – сказал он тихо. – Только в сорок пятом году мне пять лет исполнилось, а было нас в семье, как головастиков в протухшей бочке. Так что пришлось после семилетки за чапыги браться… – Он туманно взглянул на Ивана. – Веришь?
   – Верю! – воскликнул Иван. – Я такого механика, как ты, не встречал, хотя в городе кой-кого повидал.
   И замолчал, скотина этакая, унял свой восторженный крик на виду у туманных механиковых глаз, не поняв поглупевшей до идиотизма головой, что не кричать надо о талантах Николая, а только кивнуть: «Верю! Знаю!», а потом тихонько распрощаться и так исчезнуть, чтобы Николай не заметил. Много ходит по родной обской земле Николаев да Семенов с математическими шишками, загубленными на корню или попозже…
   – Я пойду, Николай! – сказал Иван. – Твоя правда: голова плохая. Чего приходил – не знаю, что пру – тоже…
   – Значит, прощай, Иван?
   – Прощай, Николай, и прости, если чего не так!
   Или все на свете понимал сын Костя, или ему передавалось настроение отца, но сидел он на отцовском плече тихий и печальный. Иван вздохнул два раза, Костя два раза, и за это время успели добраться до центральной площади на единственной улице деревни с продовольственным магазином, универмагом, школой и Дворцом культуры. Здесь, конечно, народ встречался чаще, наблюдался даже женский кружок в четыре человека, разговаривающих – не в пример старушне и стариканам – шепотливо, с оглядкой. Это был народ серьезный, болтали процентов на сорок правду. При виде Ивана Мурзина с сыном бабы разом замолкали, повернув голову к Ивану и Косте, производили полный и подробный зрительный обзор, точно нет ничего важнее для деревни, чем узнать, какие пуговицы на Костиной куртке и какой изгиб брови у Ивана – на веселость или на печаль. Иван в Старо-Короткине родился, всех женщин знал, как и стариков со старухами, но до сих пор не решил, что хуже – стариковские бесхитростные выкрики или бабье наблюдательное молчание. От криков можно уши заткнуть, а от женских глаз себя не спрячешь, хотя и старики со старухами… Тьфу!
   – Здравствуй, тетка Играфена! – на все стороны говорил Иван. – Здравствуй, Нина Северьяновна! Здравствуй, тетка Анна! Здравствуй, тетка Марея!
   Женщины отвечали, но глаз не отвели, и пришлось дошагивать отцу и сыну до самого дома под прицелом восьми глаз, таких зорких, что самый первый охотник позавидует. Да и вообще, где-то читал Иван, женские глаза видят лучше и подробнее мужских, вот только с цветовой гаммой у женщин непорядок: полутонов воспринимают поменьше; этим, наверное, и объясняется, что среди женщин великих художниц, кажется, вовсе и нету…
   – А я вас потеряла! – сердито, но с улыбкой сказала Настя, стоя на верхней ступеньке крыльца. – Боже, где вас носило, если у вас лица, как у кочегаров?
   Иван снял Костю с плеча – мать честная! Вся мордашка черная, как у механика Варенникова, а ведь это… Иван захохотал, сообразив, что прощались они с Костей с ребятами за руку, а на обратном пути черными пальцами сгоняли с лица комаров.
   – Мыться и мыться! – развеселилась Настя. – Мыться в сенях, а то в дом не пущу даже с милицией…

5

   Иван с Костей, выбравшись из дома, как-то забыли, что мама сегодня во Дворец культуры пойдет только вечером, к семи часам, и, значит, готовился грандиозный обед от семи бед, как говорит Костина бабушка, знатная телятница Прасковья, которая Звезду Героя получила, прицепила к лучшему платью, но до сих пор не могла понять, за что Родина даровала ей золото, если она просто работала честно, любила телят и ничего такого особенного не делала, чтобы во всех газетах публиковался Указ. Однако, телятница от звания Героя большого неудовольствия не выражала, если не считать президиумов. «Беда, что не знаешь, как поднадеться, – говорила она со вздохом. – Ежели в областном театре – в шаленке жарко, а в облисполкоме – зал морозный. Вот и не знаешь, как одеваться!»
   Мать прибежала запыхавшись, потискав Костю, нацепила фартук с Микки-Маусом на подоле, и пошла шурудить обед вместе с Настей, рассказывая последние новости:
   – С уборкой Ничего, бирко идет, но свинья нас зарежет, ежли Яков Михайлович жмых не достанет. Это только в газетах хороша была кукуруза на Оби, так что без жмыху свинья нас зарежет… Ой, чего же не говорю, что вся деревня гудит, как радио: механик Варенников нашего Ивана из гаража за белы рученьки вывел да под зад… Внучек, Костенька, почто ты по свои игрушки не идешь, на кухне толкаешься? Какой тебе интерес мой неграмотный разговор слушать? Иди, касатик мой, иди к своим бирюлькам… А главная новость: председатель-то, Яков Михалыч-то, сам присоветовал Ванюшке в город ехать…
   Держа серьезным лицо, Иван только диву давался, как его разговор с председателем стал известен в деревне… Наконец сели за стол, Иван и Костя предъявили матери и бабушке мытые руки, положили салфетки на колени и одинаково молящими глазами посмотрели на Настю – это они просили, чтобы она не заставляла их заниматься разными закусками, а разрешила прямо приступать ко щам двухсуточной выдержки. Они правильно делали: какой вкус у двухсуточных щей, если набьешь живот винегретом, вяленой рыбой да холодным мясом!
   – А про мебель-то мы вовсе забыли, – сказал хозяин дома, хлебая замечательные щи, приготовленные Настей по рецепту свекрови. – Кому предложить – не соображу.
   Разговор пришелся как нельзя кстати – мебельные дела помогли на время не думать о трудном, словно ампутация, расставании с единственной на свете деревней, затмили полированным своим блеском мысль о том, как выдержать слезы матери…
   – А ну ее… – сказал вдруг Иван, рассердившись на мебель, так легко и просто овладевшую застольем. – По ночам, на собственном горбу, с тихой песней на устах стаскаю к матери в чулан всю эту дребедень. Решено и подписано тушью!
   – Я тоже буду таскать, – сказал Костя. – Только я днем буду, папа. Ночью мама спать велит.
   – Молодец! Передовик!
   Не удался, совсем не удался обед в доме Ванюшки Мурзина, хотя голод, конечно, утолили, но вот самого сладкого – медленного и согласного разговора – не получилось, конечно же, по вине этого чутко следившего за людьми гарнитура, купленного некогда на нервной почве и с тех пор бдительного до невозможности…