– Да, слушай, Иван! – сказала Настя. – Получила письмо из областного управления культуры. Наверное, быть мне директором Дома культуры шарикоподшипникового завода…
   – Это Никона Никоновича работа, – ответил Иван. – Я только на разведку ходил в облисполком. Тебе известно, что на «Подшипнике» – самый большой зал в области? Московские труппы выступают…
   Удивительной женщиной была Настя Поспелова. Три минуты назад, уложив Костю спать после обеда, устало опустилась в кресло, но сказала три слова, услышала десять, и нет в ней уже никакой усталости: сбросила с себя, как хомут. Щеки посвежели, губы помолодели, сделалась вся прямая и стройная.
   – Я отца встречала днем, с «Пролетарием», – сказала Настя. – Подходит пароход, смотрю на отца, а вижу тебя, Иван, с рюкзаком, с которым ты в армию уходил. Отец набросился на меня, рычит: «Ты жива или в столбняке?» Ну посмеялись, поболтали на ходу до квартиры, и вдруг отец останавливается, смотрит на меня, как на своего главного технолога, которого до аллергии не переносит, но говорит, что лучшего технолога природа не сотворяла. «Дочь, – говорит отец, – дорогая Настасья Глебовна, на каком языке изволите объясняться? Что значит «плысть»? Объясните, сделайте одолжение!» Я на него глаза вытаращила, а потом вспомнила, какой фразой встретила отца: «Устал! Знала бы, велела бы тебе «Метеором» плысть»… Смех! Папа первые дни двумя делами занимался: внуком и оханьем на мои словечки… Представляю себе, какой эффект произведу я на столичную труппу!… Ты меня слушаешь, муженек?
   – Но! Кого мне еще слушать?
   – Смешная вещь получается, Иван! – продолжала Настя. – Ты от рождения чалдон, но, если нужно, разговариваешь только по словарю Ожегова и, кажется, никогда у тебя случайно родное слово не вырвется, а я сорок местных слов знаю, а себя контролировать не могу. Ну не комедия ли?
   Иван задрал обе брови на лоб, нерешительно помялся, послушал, как за тонкой дверью похрапывает Костя, и сказал прямо:
   – Привыкла ты к Старо-Короткину, сильно привыкла, хотя никак не хотела превращаться в деревенскую жительницу. Вот она правда, Настя! – добавил он веско. – Утешься! Не ты первая, не ты последняя от города прикипела к деревне и к Оби. У нас трое учителей в Ромск уезжали, один – пост в облоно занял, а все вернулись, да так, что землю чуть не целовали…
   Славно и уютно было в их доме. Сентябрьское солнце щедро лилось в окна, пригревало сквозь стекло; нежная голубизна безветренной Оби заглядывала в гостиную, и вместе с солнцем все, на что падал взгляд, кажется, поднималось вверх и вверх. Хорошо дремать в низких и мягких креслах, слегка закрыв глаза, чтобы не исчезало нежно-розовое свечение. Думай не думай, а жизнь у Ванюши Мурзина была хорошая. Спал в соседней комнате сын-богатырь, сидела рядом жена – добрая, умная и красивая, где-то в собственной голове жила математическая шишка, ходила по ферме мать – Герой Труда, а в городе Ромске жену и мужа Мурзиных ждал с нетерпением завод, Дом культуры, самый большой в области, университет с всегда шумящей под ветром тополевой и березовой рощей…
   Вот и жить бы так дальше, дальше и дальше на виду у нежноголубой Оби и сентябрьского солнца, всегда с чистой совестью, без вранья и обмана, с душой нараспашку… Ведь можно так жить, наверняка можно, если сильно захотеть, и уж с этой дорожки, как с рельсов, никуда не сворачивать!
   – Кто это? – лениво и с досадой спросила Настя, когда в двери аккуратно постучали. – Ну если это мои киномеханики опять пришли три рубля занимать…
   Настя пошла к дверям, а Иван даже и не пошевелился с полузакрытыми глазами, хотя подумал: «Киномеханиками я сам займусь. Давно уж пора пужнуть разочек да так, чтобы без купанья в Оби не очухались». Но вдруг Иван не только открыл блаженно смеженные глаза, а подпрыгнул в кресле.
   – Здравствуйте! – сказали в прихожей, и сказано это было голосом заразы Любки, то есть не ее, конечно, голосом, но таким похожим, что Иван еще раз подскочил в своем кресле: «Это Любкина мать – вот кто!», а похожий голос продолжал: «Вы очень любезны. Спасибо, спасибо, я пройду…»
   В гостиную – жена Настя позади – царственно вошла Любка Ненашева, поправляя на груди какой-то бантик. Белая блузка, длинная, ниже колен юбка, сабо на платформе; волосы зачесаны гладко, как у учительницы начальной школы, на лице ни пудры, ни помады, а губы сжаты культурным бутончиком, глаза постно опущены.
   – Простите за беспокойство, Настасья Глебовна, – продолжала Любка. – Извините за неожиданное вторжение, Иван Васильевич!
   Это все произошло так быстро, что Иван от удивления даже забыл покраснеть и растеряться, хотя мысли лихорадочно наскакивали одна на другую и только одна – трусливая – внятно стучалась в висок: «От Любки всего можно ждать, ляпнет вдруг такое…»
   – Садитесь, Любовь Ивановна, – говорила между тем спокойно Настя. – Сюда, пожалуйста!
   «Сюда» – это значит на второе кресло, от которого до Ивана полтора метра, не больше, и, как только Любка села, наплыло облако ее особенных духов, увиделись вблизи страшные красотой глазищи, потом, как всегда, померещилось, что Любка Ненашева сидит абсолютно голая – нитки на ней нет, заразе!
   – Прекрасная погода, вы не находите? – спросила зараза Любка. – Вы не поверите, даже Торнтон Уайлдер не читается!
   Она прикрыла глаза. – Какой прелестный роман, этот «Теофил Норт»! Вам нравится, Настасья Глебовна?
   – Не читала. И не слышала, – ответила Настя.
   – Что вы, что вы! – испугалась Любка. – Журнал «Иностранная литература», июльский и августовский номеры, то есть номера…
   Оклемавшись, Иван про себя катался со смеху. Голос у Любки Ненашевой был от Филаретова А. А., а остальную дичь порола по Марату Ганиевичу. Этого сроду не бывало, чтобы Любка по собственной охоте книжку до конца прочла, она и детективы-то читала в три приема: узнает, что убили, потом, пролистав книгу до середины, поинтересуется, кого напрасно в убийстве подозревают, а потом заглядывает в конец: кто убил.
   Настя смотрела в пол, скулы набухали грецкими орехами, чтобы не удариться в такой смех, когда ей приходится укладываться на диван. Волевой женщиной была Настя – даже не улыбнулась, а серьезно сказала:
   – Июльский номер я, видимо, пропустила, а в августовском «Человек-ящик» Кобо Абэ. Вот и не заметила Уайлдера. – Настя ослепительно улыбнулась. – Прекрасная погода, не правда ли?
   «Ну если дело второй раз до погоды дошло, то быть драке!» – быстро подумал Иван и басом закашлял, чтобы перекрыть голоса жены и заразы Любки, от светских разговоров которой он не только пришел в себя, но постепенно весь как бы пропитался негромкой холодной злостью. «Лезет в наш дом, кроме себя, никого за людей не признает, учиться не хочет, а выпендривается, как огородное пугало. Ладно! Накроем тебя, зараза, автоматной очередью!»
   – Жена, – сказал Иван, – слышь, жена, а ведь нам надо хрусталь да сервизы в ящики паковать. Это токо издаля зырится, что дело просто, а возьмися – до утра буишь пластаться. У нас ить, почитай, ящика на три хрусталю да фарфору…
   Спокойным и властным взглядом окинула хозяина дома Любка Ненашева, осмотрела и Настю в ситцевом халатике, немного смягчив острый блеск глаз. Такая была, зараза, как Филаретов А. А. на открытом партсобрании, когда прорабатывают заядлого пьянчугу или бездельника.
   – У меня к вам дело, Настасья Глебовна, – строго, но с ясной улыбкой проговорила Любка. – Мы с Филаретовым А. А. никак по-человечески обставиться не можем. Вы, говорят, мебель продаете?
   – Продаем, – ответила Настя. – Гарнитур этот стоит…
   – Простите, что перебиваю, Настасья Глебовна, только нам сколько стоит – без надобности. Не дороже денег, я полагаю. Правильно?
   Любка Ненашева, свободная, неторопливая и церемонная начала знакомиться с гарнитуром и знакомилась так, словно покупала мебель для сорок восьмой маловажной комнаты родового замка. «Стенку» сверху донизу, вдоль и поперек оглядела, даже оттопыренным мизинчиком потрогала, но как-то пренебрежительно; по столу, по стульям, даже по диван-кровати только взглядом скользнула, а вот обоими креслами горячо заинтересовалась и добилась-таки своего: поднялся Иван с места и на прямых от злости ногах вышел скучать на крыльцо, ругаясь про себя на чем свет стоит. Минут пятнадцать просидел он на перилах, пока не раздались шаги и не послышались голоса.
   – Значит, договорились, Настасья Глебовна! А скидка на амортизацию нам вовсе без надобности.
   – За полную цену я мебель не продам.
   – Здря.
   – Зря или не зря, но скидка – двадцать пять процентов. Так и скажите Александру Александровичу.
   – Филаретов А. А. здесь без адреса, как все дела хозяйка, то есть мы, решаем… Значится, я вас правильно поняла, что об будущий понедельник мебелишку брать можно?
   – Правильно. Учтите, понадобятся два грузовика, чтобы перевезти мебель неразобранной.
   – Мы и три пригнать можем, Настасья Глебовна. Значит, до свидания!
   – До свидания, Любовь Ивановна!
   Женщины вышли на крыльцо, наперебой уступая дорогу друг другу, улыбались плакатами «Применяйте зубную пасту «Здоровье», а на Ивана, точно его на белом свете не было, внимания не обращали.
   – До понедельника, Настасья Глебовна!
   – До понедельника, Любовь Ивановна!
   Мужа Настя обнаружила в тот момент, когда Любка с лошадиным топотом – иноходец – начала прощупывать деревянный тротуар заграничными своими сабо на платформе. И вот что интересно: чем дальше уходила Любка, тем громче становился лошадиный топот, чего по физическим законам быть не могло. Иван хотел слезть с перилины, но Настя боком прижалась к его коленям, не спуская глаз с исчезающей покупательницы гарнитура, на нервной почве попавшего в благословенное Старо-Короткино. Когда же Любка растворилась в домах и кедрачах, Настя негромко сказала:
   – Я впервые так близко и подробно рассмотрела Ненашеву. И впервые с ней разговаривала…
   Жена замолкла, Иван затаился, почуяв, что ничего хорошего в паузе Насти нет и быть не может – добром и великодушием, пониманием и безысходностью, мудростью старухи и щедростью чемпиона, по доброй воле уходящего побежденным, – вот как звучали слова жены и длинная ее пауза. «Неужели я при Любке что-нибудь такое сделал, что Настя опять начнет молчать или втихомолку плакать, – обреченно думал Иван. – Нет, бежать надо из деревни, бежать, пока мы с Настей живы-здоровы. Оба надорвемся, если хоть одну лишнюю неделю здесь проживем!»
   – Ничего я не увидела, ничего не поняла, – продолжала Настя, – но думаю, таких женщин, как она, природа производит редко, точно гигантский алмаз или, наоборот, уродство какое-нибудь, вроде сиамских близнецов. Молчи, Иван! Таких женщин любят долго, может быть, навсегда… А ты, сделай одолжение, погуляй, не возвращайся домой часа два. Я, может быть, усну…
   По тому же тротуару, что и Любка, уходил к синим кедрачам изгнанный из собственного дома Ванюшка Мурзин. Проверять, созрели или не созрели кедровые шишки, теперь нужды не было, и пришлось за околицей свернуть, чтобы подняться на самую высокую точку речного яра – метров пятьдесят до кромки воды. Ванюшка повалился на траву, лег на грудь, подперев голову руками, принялся наново, как турист, интересоваться великой Обью, думая неторопливо: «Чего это я заклинился? Река как река. Этот берег правый, тот – левый, посередине – фарватер. Енисей, говорят, шире. Лена, рассказывают, в любом месте – море. И быть такого не может, что Обь – самая большая река в мире! Любой учебник географии скажет…»
   Потом Ванюшка размышлял о том, что после устья Роми на глинистых берегах Оби – сотни километров в обе стороны – нету ни каменных гряд, ни каменных россыпей, ни просто камня. Только глина да речной просеянный песок. «Ха-ха два раза! – думал Иван. – И утопиться-то не изловчишься! А в какой-нибудь другой, нормальной реке, привязал вицей камень на шею и – пожалуйста!»

6

   За мебелью приехали, как договорились, в понедельник, прибыл и сам Филаретов А. А., в стеснении помахивающий, словно от комаров, черемуховой веткой, и было такое впечатление, словно он оказался тут случайно и не имел прямого отношения к двум грузовикам с успевшими слегка «причаститься» шоферами и добровольными грузчиками, среди которых – этот везде, где шумно, поспеет! – главенствовал дядя Демьян, поднадевший для солидности брезентовый фартук. Племяннику он руку не подал, только кивнул – почти четыре года не забывал игру в «очко» и даже на гулянке по возвращении из армии племяша сидел в дальнем углу – такой принципиальный.
   – Где тут эта самая?… – смутно поинтересовался Филаретов А. А., как только из кабины первого грузовика выпорхнула разнаряженная Любка Ненашева-Смирнова-Филаретова. – Скажите, пожалуйста, где мебель?
   – В доме! – удивленно ответил Костя, первым вышедший на крыльцо. – Мебель, дяденька, бывает в доме…
   Ясное дело, на шум явился и кое-какой бездельный деревенский народ, истомившийся от скуки на скамеечках, полатях и в палисадниках. Приплелись, конечно, всем списочным составом старики со старухами, живущие на законной пенсии, примчались разнообразные школьники, приостановились, как бы случайно и на минуточку, одиночные представители деревенской интеллигенции. Небольшой, но все-таки митинг запросто можно было организовать, тем более что имелся налицо сам Филаретов А. А.
   – Входите, пожалуйста! – пригласила Настя. – Ради бога, Костя, поиграй полчасика в палисаднике, буду признательна и две сказки расскажу… Иван, помоги людям разобраться с мебелью…
   Зараза Любка великодушно сказала:
   – Ах, не беспокойте своего супруга, Настасья Глебовна! Я рабочей силой обеспечена… Только бы ничего не поцарапали.
   Когда под гневные и хриплые команды дяди Демьяна, который потому и поехал грузчиком, что метил на руководящее место, дело быстро наладилось и уже шло к концу, за кучкой зевак поднялась столбом пыль, взревел и сразу заглох мотор «газика», и из него выглянул председатель Яков Михайлович; обвел взглядом всех, громко поздоровался, хлопнул дверцей и уехал, опять запылил желтой высохшей глиной. Может быть, ошибся Иван Мурзин, но ему показалось, что председатель посмотрел на Филаретова А. А. одновременно насмешливо и укоризненно.
   Между тем погрузка закончилась, и Настя, Иван и Любка с Филаретовым А. А. да Костя вошли в пустой гулкий дом, чтобы произвести последнее мероприятие по скоростной ликвидации мебели. Слово, конечно, взяла Любовь Ивановна.
   – Представьте, Настасья Глебовна, считаю я плохо… Ах, токо одно расстройство! – Она по-королевски повела рукой в сторону мужа. – Искандер, рассчитайся.
   Иван с большой надеждой посмотрел на жену, хотя в доме не было ни дивана, ни кровати, чтобы Настя могла упасть на них хохотать, но даже улыбчивой морщины не заметил он на лице жены, одной рукой принимающей деньги, а второй поглаживающей горло, чтобы не ныло от желания рассмеяться.
   – Полная цена минус двадцать пять процентов амортизации, – сказал «Искандер» Филаретов. – Пересчитайте все-таки, Настасья Глебовна.
   – Пустяки, Александр Александрович! Живите счастливо, от всей души желаю. Прощайте!
   – Что вы, Настасья Глебовна! – испугался Филаретов А. А. – Не хотите, чтобы мы пришли к пароходу?
   – Приходите.
   Рычали два грузовика за стенами дома, шумели глухие старики и старухи, не желая покидать спектакль до того, как опустится занавес, и на всю пустую квартиру, счастливый ее гулкостью, Костя запел боевую песню, сочиненную на ходу: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали, ах, ура-ура-ура!» Хорошая была песня, маршевая, так что Иван про себя подхватил: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…» Он пел и как-то не заметил, что Любка с мужем уже стояли в дверном проеме.
   – До свидания, Настасья Глебовна! Ах, как мы вам благодарны.
   Иван окончательного ухода пережидать не стал, отправился в пустую спальню, подивившись, какой она стала большой, начал маршировать вместе с Костей, сквозь зубы напевая: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…», и даже принял из рук сына маузер, как только Косте показалось, что враги рядом. Они их поливали из автомата, по одной пуле тратили на врага из маузерного ствола и одолели все-таки, развеяли превосходящие силы.
   – Рота, стой! – услышали они вдруг генеральский голос. – Смирна-а-а-а-а!
   Это генеральская дочь Настя взяла командование на себя, как старший по званию.
   – Отец, марш за машиной – перевозить постели и посуду к Прасковье Ильиничне! Костя – равнение на отца!
   Бодрый голос, хороший голос, но глаза – ах, какие нехорошие глаза, точно трясла Настю лихорадка, и дело, понятно, не в мебели и не в том даже, что ходит по земле человек, называющий мужа Искандером и в любой одежде – голый. Дело в большем: счастливый этот человек, то есть Любка, счастливый в любом положении – стоячем, сидячем, лежачем, с мебельными гарнитурами и без мебельных гарнитуров, с мужем и без мужа, с любовью и без любви, хотя…
   – Так мы пошли, Настя.
   – Идите, идите.
   Это Настя сына и мужа просто-напросто выставляла из опустевшего дома, посылая за машиной, которая и без того придет к двум часам вместе с Прасковьей, – выставляла, чтобы остаться одной: сидеть на хромой табуретке или подоконнике того окна, что глядит в темные сосняки и листвянники. Сколько же дней это продолжается, что жена постоянно ищет одиночества, дошла до того, что и сына в больших дозах не принимает?
   – Папа, мы на машине поедем?
   – На машине.
   – Ура! Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…
   «Якорь, якорь мы отдали!» – пропел про себя дальше Иван, когда шел за машиной для перевозки последнего барахлишка в дом родной матери.
   – Здрасьте вам! – сказали Ивану и Косте в автогараже. – Вышла машина. Сначала за тетей Пашей, потом к тебе, Ванюшка.
   – Допрыгались мы с тобой, Костя! – озабоченно сказал Иван на обратном пути: – Ну куда мы смотрели, когда мимо нас на машине Гошка Гарбузов с бабукой пропылили? Бабуке, понятно, в дымовой завесе живого человека не видать, ну а мы-то Костя, где были? Ты хоть пел, а я…
   – Ты, пап, тоже пел, только неправильно. «Якорь, якорь мы отдали…» Якорь – это кто такое?
   Нет, не пошли обратно в опустевший дом Костя и Иван, а, рассудив неторопливо, направились к лиственничному громадине дому, в котором родился и вырос Иван Мурзин. Грузовика и здесь не было, хотя следы от него вели к самому крыльцу, на котором и сидели Настя с бабушкой, по-одинаковому выложив руки на колени, словно на картине «Трудовой день окончен». Иван с Костей тоже сели на верхнюю ступеньку и для начала дружно спели:
   Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
   Якорь, якорь мы совсем подняли, Ах, ура-ура-ура!
   На следующий день в шесть утра Иван проснулся, не найдя под боком жену, пошлепал босыми ногами в сенцы – нету, вышел на крыльцо – пусто! Зевая и потягиваясь, вернулся в горницу, тихонечко окликнул мать, которая голос подала из-за русской печки, где надрючивала на себя «телячью» одежду.
   – Ты чего, Иван?
   – Настю не видела? Опрежь меня вызвездилась и чего-то не видать.
   – Батюшки! Это куда же она подевалась?
   Маленький переполох произошел в мурзинском доме, так как Настю нигде не нашли, хотя бегали даже к «скворечне» и осторожно звали по имени; дело кончилось тем, что из спальной комнаты с Настиным платьем в руках вышел Иван, покачал головой. Мать от страху залопотала, но Иван задумчиво объяснил:
   – Это она в одном купальнике на Обь ушла. Это ничего, что вода холодная. Пока реку туда-сюда перемахивает, согреется… У тебя самовар-то готов?
   – Но.
   Настя пришла минут через двадцать, краснотелая, с мокрыми волосами до пояса, и такая напористая, энергичная и злая, что казалось, бухнет по полу коваными сапогами, а не пятками, и не голая, а затянутая хрустящими ремнями и сукном полевой генеральской формы. Вот как бывает: одна наденет платье с «горлом» и до каблуков длиной, но кажется голой, вторая – две тряпицы на ней, а одета с ног до головы.
   – Доброе утро! – отчеканила Настя. – Надеюсь, Костю не разбудили?… И глупо, чрезвычайно глупо, Иван, сидеть с моим ситцевым платьем на коленях. Изволь отдать, я его, как говорят чалдоны, поднадену.
   Ничего удивительного нет: закусила женщина удила. Это с каждой бывает, а рецепт лечения единственный: пореже попадаться на глаза, молчать, за лицом следить, чтобы не прицепилась: «А ты-то чего хмуришься, чего, спрашиваю, хмуришься?» или наоборот: «Улыбочки строим?» Нет, молчать! Из дому уходить. Возвращаться ни поздно, ни рано.
   – Ванюшк, ты куда? – охнула мать, когда сын взял прямой курс к воротам. – Ванюшк, а стюдень, а чай с баранками?
   Какой там студень, когда от жены такой сильный пар валил, что создалась в горнице область высокого давления!
   Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
   Одно плохо: шесть часов – такое время, когда в уборочную весь деревенский народ давно поднялся и взводами да отделениями валит теперь по дорогам, проселкам и тропинкам добывать хлеб для Ивана Мурзина с домочадцами, которые уезжают в город. У деревенского народа нету времени останавливаться при виде Ванюшки, разевать рот и соображать, как это он в рабочем, то есть чужом для себя, строю оказался? Может, и не уезжает, а может, с какой бабенкой в кедрачах заблудился? «Здорово!» «И тебе: здорово!» – вот и весь разговор.
   Второе плохо, только один путь не ведет в Старо-Короткине к пашням, покосам, фермам и силосным ямам – дорога к голубой родимой Оби. Значит, путь один – на реку, купаться в ледяной сентябрьской воде. Иван пересек улицу, взял влево, двинулся по обскому яру, спускающемуся к небольшой прогалине – стометровому в длину и ширину деревенскому пляжу. Шел Иван уже весело, покусывал чистенькую от росы былинку и думал, что в такую рань можно и в сатиновых трусах по колено искупаться и что вообще хорошая мысль пришла ему в голову: «Когда еще доведется в Обишке искупаться. Может, и годы пройдут из-за этой математической шишки и заразы Любки!…»
   – Это как же так? – пробормотал Иван, останавливаясь и пятясь.
   В огромных черных очках, бикини и сафьяновых туфлях – они-то зачем? – сидела на широченном полотенце Любка Ненашева и, похоже, читала журнал «Крокодил». Шаги Ивана по песку не услышала, шевелила губами, но не забывала протягивать солнцу длинные и полные ноги. От воды наносило холодком, но Любка, и без того вся черная, под солнцем блаженствовала. «Вот это повернул к реке!» – подумал Иван.
   Любка Ненашева почувствовала наконец что-то, обернулась, узнав, слегка улыбнулась и гостеприимно повела рукой:
   – А чего ты стоишь, Ванюшка, садись, пожалуйста! Вот прямо и садись на купальную простыню. Здравствуй!
   – Здравствуй!
   Никто в мире точно сказать не может, хороша ли собой или не хороша Любка Ненашева, а вот почему от нее во рту так сохнет, что язык-наждак еле ворочается?
   – Пригласила, разговаривай! – обозлился Ванюшка. – Хотел напоследок в Оби искупаться, а тебя принесла холера… Разговаривай!
   – Мне с тобой, Вань, трудно разговаривать, – грустно сказала Любка, и глаза сверкнули мокро. – Меня Настасья Глебовна ни за что ни про что оскорбила и унизила. Я уж плакала-плакала, даже устала…
   Иван сплюнул.
   – Мели, Емеля! Где это она тебя оскорбила? Да и не может того быть – она человек воспитанный!
   Любка неторопливо заплакала.
   – Вот и ты меня, Вань, оскорбляешь, хотя я тебя так сильно люблю, что до самой смерти… Где оскорбила? Да на этом самом месте. – Она вытерла слезы и начала плакать на другой манер, порциями. – Я говорю, вся радостная: «Доброе утро, Настасья Глебовна! Какая вы красавица!» А она «Здр!» – и в воду. Даже на меня и не посмотрела… Ой, от слез вся промокла! Ну а как она реку туда-сюда переплыла, я, конечно, встала, к ней подошла и прямо говорю: «Зря, Настасья Глебовна, мужа от меня срочно увозите, мебель дешево продаете – вашего мужа Ванюшку Мурзина, друга моего златокудрого детства, я пальцем не трону…» Ой, опять я разревелась, как коровушка!… Любка, говорю, вашего замечательного мужа пальцем не тронет. Я, говорю, Настасья Глебовна, ночь не спала, чтобы в пять часов сегодня вызвездиться и сюда прийти, чтобы ваше сердце успокоить… Тут она, то есть Настасья Глебовна, меня, Ванюшк, и оскорбила…
   – Ну?
   – Оскорбила…
   – Еще раз: ну?
   – Дурочка, говорит, бедная дурочка! Что с тебя спрашивать, говорит…
   Отсюда вот, с этого песчаного пятачка, получается, и начала печатать генеральский шаг, возвращаясь домой после заплыва, жена Настя… Посмотрев на почти голую Любку, послушав ее, поняв, что бывают женщины с заказным цветом глаз: могут быть черными, карими, зелеными, синими, голубыми… «Бедная дурочка!» – жалеючи сказала Настя, и было в этом много правды и столько же неправды – всякой могла быть Любка Ненашева, смотря по обстановке.
   – Реветь перестань, буду считать до трех, – вкрадчиво сказал Иван. – Вот молодец! Теперь отвечай: зачем все это тебе понадобилось? – Он предостерегающе поднял руку. – Только мне-то не говори, что тебе жалко смотреть, как я уезжаю из деревни от матери… Я не Настя! Я-то знаю, что у тебя под челочкой вертится. Зачем на берег пришла? Свести счеты с Настей, если я с тобой в кедрачи не пошел… Любка, я на пределе. Поняла?