В этой связи Лист ставит вопрос о так называемом «аристократизме» Шопена. Он признает, конечно, что в силу особенностей своего исполнительского дарования Шопен не мог сразу «поразить массу», что он «брал с собою» в высшие сферы искусства «только избранных друзей». Но вместе с тем Лист решительно возражает против слишком поспешных, ложных представлений об аристократических вкусах Шопена и об аристократических тенденциях его искусства. Он говорит, что Шопену в действительности была нужна не удушающая тепличная атмосфера салонов, а широкое признание, что, боясь «большой публики», он в то же время всеми силами к ней тянулся, «нуждался в ней».
   «Зачем скрывать? – писал Лист. – Если Шопен страдал, не принимая участия в публичных торжественных турнирах, где триумфатор награждается народными овациями, если он испытывал угнетенное состояние, видя себя как бы вне круга, – так это потому, что он не слишком рассчитывал на то, чем обладал, и не мог легко обойтись без того, чего ему недоставало.
   «Робея перед „большой публикой“, он – видел прекрасно, что она, относясь серьезно к своему суждению, заставляла и других с ним согласиться, тогда как „малая публика“ – мир салонов – является судьей, начинающим с того, что не признает собственного авторитета: сегодня там курят фимиам, завтра отрекаются от своих богов…
   «Эта хваленая „малая публика“ может в один прекрасный день создать успех;однако этот успех,пусть даже головокружительный, на деле длится столько же, как восхитительное опьянение от пенистого кашемирского вина из лепестков розы и гвоздики. Этот успехэфемерен, слаб, непрочен, нереален, ежечасно готов испариться, так как часто неизвестно, на чем он основан. Напротив, широкая публика, тоже часто не отдающая себе отчета, почему и чем она восхищена, потрясена, наэлектризована, попросту захвачена, – она включает в себя по крайней мере «знатоков», которые знают, что творят и почему именно так говорят…
   «Шопен, повидимому, много раз спрашивал себя не без потаенной досады: насколько избранное общество салонов может своими скупыми аплодисментами возместить массы… Кто умел читать на его лице, мог догадаться, сколько раз Шопен замечал, как среди этих красивых господ, завитых и напомаженных, среди прекрасных этих дам, декольтированных и надушенных, никто его не понимает. Еще меньше он был уверен в том, что те немногие, кто его понимал, понимали хорошо.
   «Следствием этого была неудовлетворенность, недостаточно ясная, быть может, для него самого, по крайней мере в отношении ее подлинного источника, однако тайно его снедавшая».
   Не ясно ли, насколько проницателен был Лист, ставя вопрос о Шопене именно таким образом, насколько больше и глубже понимал он Шопена, чем многие другие современники. [251]Ведь даже Ж. Санд, близко знавшая и любившая Шопена, была не свободна от ложных представлений о Шопене.
   Правда, Лист почему-то считает нужным прибегнуть к авторитету «просвещенных патрициев»: «…художник, – говорит он, – выиграл бы больше всего, вращаясь в обществе „просвещенных патрициев“. Он даже цитирует R этой связи реакционного философа и политического деятеля де Местра, сказавшего как-то: „Прекрасное – это то, что нравится просвещенному патрицию!“ Но, к чести Листа, сразу же после этого тезиса он дает и антитезис, „…за редким исключением артист меньше выигрывает, чем теряет, если пристрастится к обществу современной знати“. Лист считает невозможным умолчать о разлагающем, развращающем влиянии знати на артиста, об эксплуатации его таланта „на верхах и низах аристократической лестницы“. Он решительно выступает против „эгоистического самодовольства“, „гнусного потакания очередной злобе дня, изящному пороку, модной безнравственности, царящей деморализации“.
   Недоумение и сомнение вызывают туманные рассуждения Листа об искусстве, как о какой-то самодовлеющей стихии, как об одном из проявлений «вечной красоты», мысли о постижении добра через красоту и т. п. Современный читатель без большого труда разберется в этих наивных, устаревших суждениях и. отбросив идеалистическую оболочку, сможет оценить их реалистическое зерно – стремление к высокому искусству.
   В конце главы «Виртуозность Шопена» Лист помещает описание одного вечерау Шопена, которое не раз вызывало нарекания со стороны самых разных лиц. Конечно, в описание этого вечера Лист кое-что внес от себя; быть может, он даже соединил в одно целое цепь своих разрозненных воспоминаний. И, пожалуй, можно согласиться с биографом Шопена Ф. Никсом, который говорит, что здесь у Листа много «поэтической вольности». Но нельзя подвергать сомнению все, что содержится в этом эпизоде: вечеру Шопена не был только плодом литературной фантазии. Когда Ж– д'Ортиг, одним из первых прочитавший рукопись книги, попробовал возразить Листу и усомниться в правдивости описания вечера, Лист решительно ему возражал и совершенно ясно мотивировал помещение этого эпизода в книге:
   «Что касается моего шопеновского вечера, – писал Лист д'Ортигу, – то я не хочу от него отказываться. Он вовсе не придуман, а в действительности имел место, в два приема… с персонажами, которых я попытался охарактеризовать по-своему. И я полагаю, что такие подробности придутся по вкусу публике, для которой и предназначается сочинение подобного рода; публика эта состоит не из обычных читателей журналов и не из тех, кто вдумчиво читает книги, а представляет собой нечто среднее между тем и другим…» [252]
   В главе «Личность Шопена» Лист достигает еще большей глубины» характеристике творческого облика Шопена. Эш, несомненно, вершина книги, и не случайно именно данная глава не раз публиковалась отдельно – в журналах и специальных оттисках. В ней. правда, содержится немало ошибочных идеалистических рассуждений о «божественной сущности» искусства, о «вечно прекрасном» и т. и. Больше того: Лист здесь пишет, что «искусство сильнее художника», что «его типы и герои живут жизнью, не зависящей от его нерешительной воли, так как представляют собою одно из проявлений вечной красоты».
   Но наряду с этим Листом великолепно обрисована личность Шопена. До сих пор во многих деталях эта характеристика остается непревзойденной. Превосходно очерчен внешний облик Шопена; метко подмечен глубокий контраст между внутренней страстностью, могучей стихийной силой вдохновения и внешней сдержанностью, физической слабостью, замкнутостью. Очень правильно замечание, что Шопен был натурой глубоко цельной, что он «не разменивал жизни на частности, неясные и несущественные», и вообще был человеком благородным, бескорыстным, обладавшим тонким чувством.
   В то же время Шопен не уклонялся от «всяких связей, отношений, от всякой дружбы, которая пожелала бы увлечь его за собой и затянуть в более шумные и беспокойные сферы». У него были обширные знакомства не только среди своих соотечественников, но и в парижском художественном мире. Упомянем, например, Ж. Санд, Гейне, Делакруа, Берлиоза, Полину Виардо, Мейерсера и, наконец, самого Листа.
   Великолепно охарактеризованы и эстетические вкусы Шопена, его художественные симпатии и антипатии. Лист весьма тонко сопоставляет широту кругозора Шопена, его жадность к всевозможным впечатлениям, с очень строгими эстетическими требованиями, почти «сибаритским пуризмом».
   Шопен действительно жил в «избранном» кругу художников. В центре этого круга стоял Моцарт. «Моцарт в его глазах был идеалом, поэтом par excellence, так как реже всех других спускался на ступени, отделяющие благородство от вульгарности».
   Рядом с Моцартом Шопен всегда ставил Баха. Шопен понимал и значение Бетховена, высоко ценил ряд его произведений. Вместе с тем, далеко не все черты бетховенокой музыки казались ему привлекательными. «При всем его восхищении творениями Бетховена, – пишет Лист, – некоторые части их представлялись ему слишком грубо скроенными. Их структура была слишком атлетической, чтобы ему нравиться, ярость Бетховена ему казалась чрезмерно рычащей. Он находил, что страсть в них слишком близка к катаклизму; львиная природа, оказывающаяся в каждой их фразе, ему казалась слишком материальной…»
   Лист также дает понять, что Шопена всегда шокировали «романтические преувеличения», что по этой причине он не любил творений Берлиоза и самого Листа. «Он, – пишет Лист, – отвергал неистовую и необузданную сторону романтизма; ему были невыносимы ошеломляющие эффекты и безумные излишества». Этих «излишеств» он не признавал даже у Делакруа, которого чрезвычайно высоко ставил и любил как человека.
   Все же, – и Лист это подчеркивает, – Шопен был композитором-романтиком, который «всецело примкнул» к новой музыкальной школе и «был одним из тех, кто выказал наибольшую настойчивость, чтобы освободиться от ига рабских правил общепринятого стиля, отказываясь, вместе с тем, от шарлатанских приемов, заменявших старые заблуждения новыми, более досадными, так как экстравагантность более раздражает и более невыносима, чем монотонность». Лист правильно подмечает, что Шопен своим огромным авторитетом в кругах романтиков удерживал последних от многих крайностей. «Шопен, – пишет Лист, – был нам опорой своей твердостью убеждений, своим спокойствием и непоколебимостью». «Он обладал огромной уверенностью суждения».
   Много интересного сообщает Лист и о привязанности Шопена к родным, о его трогательной любви к природе, о его отношении к различным общественным течениям, религиозным учениям и т. д. Он передает также любопытные подробности некоторых бесед Шопена, ряд его остроумных замечаний.
   Однако далеко не все здесь соответствует действительности. Так, мнение Листа о «религиозности» Шопена и его приверженности к католицизму противоречит некоторым общеизвестным фактам, например, весьма вольным, «богохульным» суждениям Шопена в дневнике или его ироническому отзыву о последователях ксендза Товянского. Противоречит фактам творческой деятельности Шопена, – «пушкам, скрытым среди роз», – и мнение Листа об антипатии Шопена к революционному движению.
   Неверно и утверждение Листа о выборе Шопеном себе погребальной одежды. Это явно не в характере Шопена и к тому же расходится с ответом на двенадцатый пункт опубликованного выше вопросника.
   Но в целом, – повторяем, личность Шопена охарактеризована в данной главе блестяще; мы можем составить по ней отчетливое представление о его художественных взглядах, о его отношении к различным явлениям жизни и искусства. Перед нами – облик живого Шопена со всеми его особенностями и противоречиями.
   Много любопытного содержится и в обширном примечании о «гармоничности и музыкальности» польского языка, помещенном в конце главы. Обращает на себя внимание отзыв о «благозвучности и чувствительности» русского языка, а также о «прекрасных стихах Жуковского и Пушкина». Нет сомнения, что здесь сказывается влияние К. Витгенштейн, превосходно знавшей и высоко ценившей русскую литературу.
   Значительно меньший интерес представляют три последние биографические главы книги; в них больше всего неточностей, натянутых сопоставлений; встречаются и ненужные отступления от темы.
   Особенно спорной и претенциозной представляется глава «Лелия», в которой рассматриваются отношения Шопена и Ж. Санд, причем порой в искаженном свете. Трудно, например, понять, зачем понадобилось Листу пояснять поступки и взгляды Шопена цитатами из романа Ж. Санд «Лукреция Флориани» (в этом романе, как известно, под именем Лукреции Флориани выведена сама Ж. Санд, под именем князя Кароля – Шопен). Ведь сам же Лист признавал, что характер князя Кароля описан в романе, хотя и довольно «изящно», «тонко», но «с меланхолической злобностью». [253]Остается предположить, что и эти цитаты, вместе с сопровождающими их претенциозными комментариями, введены в текст К. Витгенштейн.
   Вряд ли также можно до конца согласиться с главой, посвященной последним дням Шопена, хотя многое здесь написано с подлинным чувством и тактом. Лист использовал в своем описании последних дней Шопена преимущественно «воспоминания» ксендза Александра Еловицкого, одного из самых реакционных представителей польской эмиграции в Париже. Вместо того, чтобы как-то развенчать Еловицкого, не постеснявшегося явиться к тяжело больному Шопену без всякого приглашения, с целью вернуть вольнолюбивого и, по словам самого Листа, «прервавшего сношения» с богом Шопена в лоно католической церкви, – Лист, напротив, всячески восхваляет действовавшего иезуитскими методами аббата. Кстати, Лист и впоследствии не отказался от своей ошибочной точки зрения. Когда на картине одного польского художника, изображавшей смерть Шопена, он не увидел фигуры аббата Еловицкого, то сразу же поспешил поделиться своими мыслями с К. Виттенштейн. «Я не знаю, – писал он ей в письме от 19 февраля 1877 года, – почему в картине забыт аббат Еловицкий…» По мнению Листа, этого аббата надо было сделать чуть ли не центральной фигурой картины! [254]
   Несмотря на все эти промахи и досадные преувеличения, и в биографических главах содержится немало свежих мыслей, метких наблюдений и тонких оценок. Интересно, например, описаны юношеские годы Шопена (хотя и здесь автор весьма неумеренно пользуется цитатами из «Лукреции Флориани» и допускает ряд неточностей), первые концерты Шопена в Париже, общение Шопена с польскими эмигрантами и др. Лист правильно поступает, когда в начале главы «Юность Шопена» указывает только год рождения Шопена и дает понять, что более точная дата рождения не зафиксировалась даже в памяти самого Шопена. Действительно, до сих пор по поводу этой даты существуют серьезные разногласия. Одни считают неопровержимо доказанным, что Шопен родился 1 марта 1810 года, [255]другие указывают иную дату: 22 февраля 1810 года; в прошлом не раз выдвигались предположительно и некоторые другие даты. Лист поступил очень мудро и осторожно, обозначив в своей книге только год рождения Шопена.
   Особо следует остановиться на разбросанных в разных местах книги кратких характеристиках произведений Шопена.
   Приведем, например, проницательное замечание Листа по поводу полонезов Шопена: «В некоторых полонезахШопена слышится как бы твердая, тяжелая поступь людей, выступающих с доблестной отвагой против всего самого наглого и несправедливого в судьбе человека».
   Или его тонкое суждение о Larghettoиз концерта f-moll:
   «Вся эта часть – идеал совершенства. Чувство, ее проникающее, то лучезарное, то полное печали, вызывает в воображении залитый светом прекрасный пейзаж в какой-либо счастливой Темпейской долине, которую избрали местом для горестной повести или хватающей за душу сцены. Будто неизбывное горе постигло человеческое сердце перед лицом несравненного великолепия природы. Этот контраст поддерживается слиянностью звуков, переливами нежнейших красок; ни одна резкая и грубая черта не нарушает трогательного впечатления, производимого целым; оно печалит радость и в то же время просветля ет печаль».
   Превосходно говорит Лист и о похоронном марше из сонаты b-moll:
   «Возникает чувство, что не смерть одного лишь героя оплакивается здесь,… а пало все поколение, оставив после себя только женщин, детей и священнослужителей. Античное понимание горя здесь исключено полностью. Ничто не напоминает неистовства Кассандры, самоуничижения Приама, исступления Гекубы, отчаяния троянских пленниц. Пронзительные крики, хриплые стоны, нечестивая хула, яростные проклятия ни на мгновение не возмущают здесь надгробного плача».
   Поразительно глубока и верна характеристика полонеза fоs-moll.
   «Основной мотив неистов, зловещ, как час, предшествующий урагану; слышатся как бы возгласы отчаяния, вызов, брошенный всем стихиям. Беспрерывное возвращение тоники в начале каждого такта напоминает канонаду завязавшегося вдали сражения. Вслед бросаются, такт за тактом, странные аккорды. У величайших композиторов мы не знаем ничего подобного поразительному эффекту, который производит это место, внезапно прерываемое сельской сиеной, мазуркой идиллического стиля, от которой как бы веет запахом мяты и майорана! Однако, не в силах изгладить воспоминания о глубоком горестном чувстве, охватившем слушателя, она. напротив, усиливает ироническим и горьким контрастом тягостные его переживания, и он даже чувствует… облегчение, когда возвращается первая фраза и с ней величественное и прискорбное зрелище роковой битвы, свободное, по крайней мере, от докучного сопоставления с наивным и бесславным счастьем! Как сон, импровизация эта кончается содроганием, оставляющим душу под гнетом мрачного отчаяния».
   Если Лист находит удачными образные сравнения и характеристики произведений Шопена, сделанные другими лицами, то он их приводит в сносках. Так, по его настоянию, были включены в книгу (во втором издании) описания некоторых прелюдий Шопена, принадлежащие Карлу Залускому. В письме к К. Витгенштейн от 28 августа 1877 года Лист, между прочим, пишет: «Kunststudie zum Verst?ndnis Chopins» Залуского мне очень нравится. Это – произведение поэта-музыканта тонкого склада и отменного вкуса. Во втором издании нашего Шопеная хочу процитировать несколько очень удачных сравнений и живых остроумных комментариев Залуского…» [256]
   Однако наряду с удачными суждениями и характеристиками в книге встречаются и кое-какие неправильные замечания о некоторых произведениях Шопена. Так, Лист, вполне обоснованно считая Шопена непревзойденным миниатюристом,столь же необоснованно умаляет значение Шопена как творца произведений крупной формы. «Он написал, – говорит Лист, – великолепные концертыи прекрасные сонаты;однако не трудно усмотреть в этих созданиях проявления скорее воли, чем вдохновения. У него была могучая фантазия, стихийное вдохновение; оно требовало полной свободы». Попытки Шопена в области создания крупной формы, по мнению Листа, «не увенчались полным успехом». С этим, конечно, нельзя согласиться; сонаты Шопена стоят, по глубине мысли и вдохновению, никак не ниже его прелюдий, ноктюрнов и других произведений малой формы.
   Заблуждается Лист и в том, что поздние произведения Шопена, в частности «Полонез-фантазия», отмечены печатью «болезненной раздражительности», «нервозной и беспокойной чувствительностью», «лихорадочным беспокойством» и поэтому слабее других произведений. На самом деле произведения последних лет как раз принадлежат к числу самых выдающихся шедевров Шопена.
   К чести Листа надо сказать, что он сам впоследствии осознал свою ошибку и мужественно признал ее. В письме к К. Витгенштейн от 1 января 1876 года он пишет, делясь планами по переизданию книги, следующее: «Как и Вы, я думаю, что в новом издании Гертеля надо изменить или добавить немного слов. Я буду настаивать только на одном пункте, искренне сознавая свою прежнюю ошибку. В 1849 году я еще не понимал всей внутренней красоты последних произведений Шопена: Полонеза-фантазии, Баркаролы – и я проявлял некоторую сдержанность в отношении их болезненного тона. Ныне я ими безоговорочно восхищаюсь, несмотря на педантство некоторых критиков с недостаточным слухом…
   «Не ставя знака равенства между последними сочинениями Шопена и произведениями Бетховена третьего периода, которые долгое время приписывались его глухоте и заблуждениям его ума, я утверждаю, что они не только исключительны, но и очень гармоничны, вдохновенны и художественно пропорциональны; со всех точек зрения они находятся на высоте чарующего гения Шопена. Никто другой не сравнится с ним. Он сияет один единственный в небесах искусства. Его нежность, его грация, его слезы, его энергия и его порывы – принадлежат только ему». [257]
   К сожалению, К. Витгенштейн, вместо того, чтобы изменить формулировку соответствующего места книги в духе пожеланий Листа, попросту прибавила небольшое заключение к первой главе, начинающееся со слов: «Но перестают ли его творения быть прекрасными?…» В результате во втором издании оказались помещенными два противоположных мнения о поздних сочинениях Шопена, высказанные с одинаковой силой и убежденностью.

7

   Книга о Шопене создавалась в те годы, когда Лист был уже не молод и имел большой жизненный и художественный опыт. Her сомнения, что ее важнейшие идеи возникли у него не случайно и не сразу; они выкристаллизовались в процессе многолетней творческой практики. Некоторые же особенно дорогие ему мысли Лист пронес через все этапы своей противоречивой жизни.
   Естественно, что книга Листа о Шопене вызывает по меньшей мере двойной интерес, – и как книга о Шопене и как книга о самом Листе. Почти всюду, где Лист характеризует искусство Шопена, он, в сущности, говорит и о своем искусстве, о своем отношении к жизни, к людям, о своих творческих целях.
   Например, все, что относится к внутренней трагедии Шопена, чувствующего себя одиноким в буржуазном обществе, – среди «высшего света» и «мира салонов», – в одинаковой степени, если не в большей, относится и к самому Листу. Не меньше, чем Шопен, Лист страдал от «продажной моды», – «спекулирующей, проворной, наглой куртизанки, которая претендует водворить на Олимпе великосветские салоны». Он познал и боль морального унижения, и горечь разочарования, обиду и стыд. Он испытал муки долгого ожидания и унизительных протекций. Не избежал он также «мудрых» советов услужливой посредственности, равнодушия «сытой» публики. Словом, и его грудь дышала отравленной атмосферой салонов. В облике Шопена Лист дает как бы обобщенный портрет художника-романтика, ненавидящего пошлость буржуазной жизни.
   В такой же степени относится к Листу все то, что говорится в книге о новаторстве Шопена. И Лист входил в жизнь, в музыку как художник-новатор; и он старался облечь «в новые формы… чувства, ранее не получавшие выражения». Мы знаем, каким ожесточенным нападкам подвергались его лучшие произведения, с каким сопротивлением осуществлял он свои, ныне общепризнанные новаторские идеи. В нем всегда была необычайно сильна жилка борца и пропагандиста нового, почти каждое его крупное произведение преследовало определенную цель – вводило в музыку новые оригинальные средства и пролагало ей новые пути.
   Подобно Шопену Лист воевал с художниками, которым была знакома только та колея, по которой она шли, те образы, которые пользуются признанием и почетом в догматических школах. В этом он видел причину того, что оригинальное часто не признается, а, напротив, осуждается, в то время как шаблонное и обыденное принимается с радостью. В этом он видел причину неверной оценки истинно прекрасных произведений.
   Подобно Шопену Лист отвергал уступки ограниченному и мелочному вкусу, который является, как правило, вкусом ученых педантов. Он не признавал постоянной оглядки на так называемые испытанные временем ремесленные приемы, не отвечающие душевным запросам.
   Наряду с этим Лист» нал, что есть грань в новаторстве, которую нельзя преступать безнаказанно, что, продвигаясь вперед без оглядки на старое, можно легко дойти до абсурда.
   Даже в отдельных мелких деталях характеристики Шопена раскрываются взгляды и вкусы самого Листа. Когда, скажем, он пишет об «упреках» (в адрес Шопена) «педантов» по поводу недостатка полифонии и комментирует, что Шопен «мог бы с усмешкой возразить, что полифония, будучи одним из самых изумительных, мощных, чудесных, выразительных, величественных средств музыкального гения, является, в конце концов, лишь однимиз многих средств и способов выразительности, одной из стилистических форм искусства; что она присуща такому-то автору, более обычна в такую-то эпоху или в такой-то стране, поскольку данному автору, данной эпохе, данной стране она была нужна для выражения их чувств», что «если природа ею гения и сущность выбранных им сюжетов не требует этих форм, не нуждается в этих средствах, он их оставляет в стороне, как оставляет в стороне флейту, бас-кларнет, большой барабан или виоль д'амур, когда них нет необходимости», – то тем самым он отводит и порицания в недостатке полифонии, которые неоднократно делали ему самому.
   Когда Лист пишет о том, что Шопену «мы обязаны более широкой формой расположения аккордов», «хроматическими и энгармоническими изощренностями», «маленькими группами „украшающих“ нот, падающих капельками радужной росы на мелодическую фигуру», и т. п., то он, несомненно, имеет косвенно в виду и самого себя.
   Так, несмотря на разбросанность мыслей, неровность изложения, противоречивость и спорность отдельных суждений, получилась книга большого обобщающего значения. Она не только раскрывает нам облик Шопена, но и дает возможность постичь эстетические воззрения самого Листа. Больше того: она как бы резюмирует основные устремления художественной мысли романтической эпохи. Эта книга уже давно справедливо признана одной из своеобразнейших книг музыкальной литературы.
    Я. Мильштейн