[54]наполовину парижанки, обладая, может быть, секретом жгучих любовных напитков гаремов, передаваемым от матери к дочери, они пленительны азиатской истомой, пламенностью очей гурий, равнодушием султанш, вспышками невыразимой нежности, ласкающей глаз естественностью движений; они пленительны гибкостью стана, модуляциями голоса, поражающими сердце и исторгающими слезы, своей живостью, напоминающей газелей. Они суеверны, лакомки, ребячливы, их легко забавить, легко заинтересовать, как прекрасные невинные создания, обожающие арабского пророка; в то же время они умны, образованны, способны быстро предугадать то, чего нельзя увидеть, и понять с первого взгляда то, что можно угадать; они умеют использовать то, что знают, еще лучше умеют молчать, замолчать надолго, даже навсегда, обладают изумительной способностью разгадать характер по одной черте, по одному слову.
   Великодушные, бесстрашные, энтузиастки, экзальтированно благочестивые, любящие опасность и любящие любовь, от которой требуют много, а дают мало, они больше всего увлечены славой и почетом. Их восхищает героизм; быть может, ни одной не встретить, которая побоялась бы слишком дорого заплатить за блестящий подвиг. И многие из них (скажем это с благоговейным преклонением) идут на эти прекраснейшие жертвы и доблестные подвиги в безвестности. Однако, как бы ни была примерна их частная жизнь, никогда за всю их юность (она наступает рано и долго длится) ни страдания их внутренней жизни, ни тайные скорби, терзающие эти души, слишком пылкие, а потому часто уязвимые, не губят их изумительно живые патриотические надежды, юную пылкость очарований, часто иллюзорных, живость их эмоций, которые они умеют передать другим с непреложностью электрической искры.
   Сдержанные по природе и положению, они с изумительным искусством владеют оружием скрытности; разведывают душу другого – и хранят свои собственные тайны, не возбуждая подозрений, что у них есть какие-либо тайны. И часто именно благороднейшие тайны хранятся с гордостью, которая не соизволит даже знака о себе подать. Тому, кто их оклеветал, они оказывают услугу; кто их порицал, становится их другом; кто раз проник в их намерения, искупает это, сам того не подозревая, попадаясь сотню раз. Внутреннее презрение, внушаемое им теми, кто их не разгадывает, крепит в них чувство превосходства, помогающее им искусно править сердцами – прельщать без обольщения, приручать без поблажек, привязывать к себе без измены, управлять без тирании. И наконец приходит день, когда, следуя горячему самоотверженному чувству к одному единственному избраннику, они готовы идти с ним на смерть, разделить изгнание, заключение, претерпеть жестокие пытки, оставаясь навсегда верными, нежными, в самопожертвовании своем неизменно сохраняя душевную ясность.
   Польки всегда внушали к себе глубокое уважение еще и потому, что никогда его не добивались, – они принимают его, как само собою разумеющееся. Ищут же они привязанности, надеются на преданность, требуют, чтобы чтили, сожалели, любили отечество. Все они лелеют поэтический идеал, постоянно, как в зеркале, сквозящий неуловимо в их разговорах. Они не видят радости в пошлом, легкомысленном желании нравиться, они хотели бы восторгаться теми, кто их любит, видеть воплощенной ими мечту о героическом и славном подвиге, благодаря которому каждый из их братьев, возлюбленных, друзей, сыновей стал бы новым отечественным героем, и новое имя звучало бы во всех сердцах, трепетно внемлющих первым звукам мазурки,связанной с памятью о нем. Подобная романтика желаний занимает в жизни полек место, неведомое другим женщинам как Востока, так и Запада.
   Географические и психологические широты, определенные полькам судьбой, также отмечены крайностями климатов: здесь знойным летом бывают и лучезарные дни и ужасные грозы, зимой снежок – и случаются полярные холода; здесь сердца умеют любить и ненавидеть с одинаковым упорством, прощать и предавать забвению с одинаковым великодушием. Любят здесь ни по-итальянски (это было бы слишком просто и слишком чувственно), ни по-немецки (было бы слишком по-ученому и слишком холодно), еще меньше по-французски (было бы слишком тщеславно и слишком фривольно); здесь из любви создают поэзию, пока не делают из нее культа. Любовь составляет поэзию каждого бала и может стать культом всей вообще жизни. Женщина, любя, старается заставить полюбить то, что она любит: прежде всего бога и свою родину, свободу и славу. Мужчина жаждет в любви чувствовать себя приподнятым, возвеличенным над самим собой, наэлектризованным словами, жгучими, как искры, взглядами, сияющими, как звезды, улыбками, обещающими блаженство!.. Это заставило императора Николая сказать: «Je pourrais en finir des Polonais, si je venais а bout des Polonaises»[ «Я смог бы покончить с поляками, если бы справился с польками»]. [55]
   К несчастью, идеал славы и патриотизма полек, питаемый часто геройскими попытками близких, еще чаще омрачается легкомыслием мужчин, систематически деморализуемых гнетом и коварством завоевателя, идущего на всё, лишь бы подавить всякую возможность сопротивления. И многие среди этих пленительных женщин, не находя часто тех, кто отвечал бы их стремлениям, становятся на распутье между миром и монастырем, куда уйти мало кто из них не думал в серьезную и горькую минуту своей жизни…
   Народная поговорка, рисуя идеал женщины, образец добродетели, в четырех словах лучше характеризует это сочетание жизни мирской и жизни религиозной, чем могли бы дать длиннейшие описания; она гласит: «Она танцует так же хорошо, как молится». Лучше нельзя выразить хвалу молодой девушке или женщине, как сказать о ней кратко: I do ta?ca i do r??a?ca![ «И к танцу (способна) и к четкам (т. е. к молитве)». ] Нельзя найти для них лучшей хвалы…
   Истинному поляку по душе женщина набожная, простая, бесхитростная, каждое слово которой не блистает остроумием и каждое движение не чарует нежным благоуханием, – будь то в золоченой зале, или под соломенной кровлей, или на церковных хорах.
   …Всюду плохо говорят о поляках – это ведь так легко! Преувеличивают их недостатки, стараются замолчать их достоинства, в особенности их страдания. Но существует ли на свете нация, которую не испортило бы столетие рабства, как неделя без сна портит солдата? Однако, когда о поляках будет сказано все плохое, что только можно придумать, польки всегда смогут спросить себя: а кто умеет любить так, как они? Если они часто бывают неверны, готовы обожать всякое божество, возжигать фимиам перед всяким чудом красоты, обожать всякую новую звезду, недавно поднявшуюся над горизонтом, то у кого же, с другой стороны, найдем столь постоянное сердце, нежность, не угасшую за двадцать лет, воспоминания, волнующие до седых волос, готовность оказывать услуги, такую же непосредственную, несмотря на истекшую четверть века, как непосредственно возобновляется разговор, прерванный накануне? Среди какой нации эти хрупкие и смелые существа смогли бы найти столько сердец, способных любить женщину с такой безграничной преданностью – любовью, готовой на смерть за нее?
   Там, на родине Шопена, в его эпоху, мужчине неведома была еще эта злосчастная подозрительность, заставляющая опасаться женщины, как боятся вампира. Ему не приходилось еще слышать разговоров об этих зловредных чародейках XIX века, прозванных «d?voreuses de cervelles» («пожирательницами мозгов»]! Тогда еще не знали, что настанет время появления княгинь-содержанок, графинь-куртизанок, посланниц-спекулянток, великосветских дам на жаловании великой державы, шпионок высокого происхождения, воровок из благородного дома, похитительниц сердца, секретов, чести, поместий тех, чьим гостеприимством они пользовались! Не знали, что вскоре в интересах знати страны, в интересах сыновей неподкупных матерей, в интересах наследников ряда поколений благородных предков возникнет целая школа обольстительниц, обучающаяся ремеслу доноса. Не могли думать еще, что настанет время, когда в европейском обществе, христианском к тому же обществе, честный человек может стать жертвой женщины, которую он не лишил чести, не оскорбил!..
   Итак, на родине Шопена, в его время, мужчина любил ради любви, готовый рисковать жизнью ради красавицы, которую он видел раз-два, памятуя, что самое поэтическое воспоминание оставляет запах цветка, еще не сорванного, еще не поблекшего. Он краснел бы при мысли о мелких радостях извращенного наслаждения в обществе, где вежливость выражалась ненавистью к завоевателю, пренебрежением его угроз, презрением к его ярости, насмешкой над выскочкой-варваром. Итак, мужчина любил, когда ощущал, что его побуждает к добру, благословляет благочестие, когда гордился великими жертвами, когда великие надежды открывала перед ним одна из женщин с сострадающим сердцем. Ибо в любви всякой польки ключом бьет соболезнование; ей нечего сказать человеку, которого она не жалеет. Отсюда следует, что чувства, в других случаях выражение тщеславия и чувствительности, получают у нее другой оттенок: добродетели; слишком уверенная в себе, чтобы прятаться за картонные стены преувеличенной стыдливости, она презирает мертвящую черствость и доступна внушаемому ею всякому энтузиазму, всем чувствам, которые может проявить перед богом и людьми.
   Существо неотразимое, восхитительное, достойное преклонения! Бальзак в нескольких строках, состоящих из антитез, набросал ее облик, отдавая дань восхищения «девушке чужой страны, ангелу по любви, демону по прихоти, ребенку по вере, старцу по опыту, мужу по уму, женщине по сердцу, гиганту по надежде, матери по страданию и поэту по своим грезам». [56]
   Берлиоз, гений шекспировского склада, постигавший все крайности, должен был, естественно, почувствовать это обаяние, то несказанно прекрасное, что отсвечивало, отливало, чаровало, сквозило в поэзии Шопена, звучало под его пальцами. И всё это он назвал divines chatteries[божественные кошачьи нежности] этих женщин, наполовину восточного происхождения; женщины Запада не знают их: они слишком счастливы, чтобы разгадать скорбную их тайну. Действительно, divines chatteries,одновременно щедрые и скупые, причиняют влюбленному сердцу неясное волнение, качая его, как челнок без весел и снастей. Поляка лелеют ласки матери, он знает нежность сестры, обольстительность подруги, очарование невесты, своего кумира, своей богини! Нежной лаской святые женщины склоняют мужчин к мученичеству за свою родину. Отсюда понятно, почему поляк считает грубым и пошлым кокетство других женщин и с долей тщеславия, оправдываемого каждой полькой, восклицает: Niema jak Polki[Польке нет равных]. [57]
   Тайна этих divines chatteriesделает эти существа неприкосновенными, дороже жизни. Творческая фантазия такого поэта, как Шатобриан, [58]преследуемая в бессонные жгучие ночи юности образом женщины – демонаи чародейки,находит в польке шестнадцати лет неожиданное сходство с невозможным видением «Евы невинной и падшей, не ведающей ничего и изведавшей всё, девы и любовницы вместе!!» [59]– «Смесь одалиски и валкирии, женский хор, разный возрастом и красою, воплощение древней сильфиды… новая Флора, свободная от ига времен года…» [60]Поэт признается, что, зачарованный, опьяненный воспоминанием об этом видении, он не осмелился вызвать его вновь. Он чувствовал смутно, но верно, что в ее присутствии он перестанет быть печальным Рене, а будет расти по ее хотению, становиться таким, каким она желала его видеть, становиться выше, переделываться по ее воле. Он оказался слишком мелок и убоялся этих головокружительных высот: Шатобрианы образуют литературную школу, но не образуют нации. Поляк не боится чародейкив своей сестре – новой Флоре, свободной от ига времен года!Он ее лелеет, чтит, умеет умереть за нее… и любовь эта, как нетленный бальзам, хранит сон нации, – не давая ему перейти в смертельный. Она сохраняет нации жизнь, мешает победителю покончить с нею и так подготовляет славное воскресение отечества.
   Надо, однако, признать, что среди всех наций одна единственная интуитивно постигла несравненный идеал женщины в прекрасных изгнанницах, которых, казалось, все занимало, «о ничто не могло утешить. Этой нацией была Франция. Она одна заметила отсветы неведомого идеала в дочерях Польши, „политически мертвой“ в глазах общества, в котором мудрость политических Несторов стремилась утвердить „европейское равновесие“, расценивая народы как „понятие географическое“! Другие нации и не подозревали даже наличия чего-либо, достойного восхищения и глубокого преклонения в этих обольстительных сильфидах балов, таких веселых вечером, а наутро простертых в рыданиях у подножия алтарей; в этих нелюбознательных путницах, опускавших занавески карет, проезжая по Швейцарии, чтобы не видеть этих гористых местностей, действующих угнетающе на душу, влюбленную в бескрайние горизонты родных равнин!
   В Германии их укоряли в том, что они нерадивые хозяйки, невнимательные к великим буржуазным заповедям Soil una Haben[прихода и расхода]. И такие требования предъявлялись к тем, чьи все помыслы, все желания, все чувства направлены к тому, чтобы презирать l'avoir[обладание], чтобы спасти l'кtre[существование], отдавая конфискованные миллионные состояния жадным и грубым победителям; к тем, кто еще детьми постоянно слышал от отца: «богатство хорошо тем, что, давая возможность кое-чем пожертвовать, служит опорой в изгнании!..»
   В Италии остались совершенно непонятными эти существа, совмещавшие интеллектуальную культуру, жадное чтение, страстное стремление к знанию, мужскую эрудицию с импульсивностью движений, тревожных, порой судорожных, как у львицы, чующей в каждом движении листка опасность для своих детенышей.
   Польки, проезжая мимо Дрездена и Вены, Карлсбада и Эмса, в поисках тайной надежды в Париже или ободряющей веры в Риме, не находили нигде сострадания, не поселялись ни в Лондоне, ни в Мадриде. Они не рассчитывали встретить сердечную симпатию на берегах Темзы или найти возможную помощь у потомков Сида! Англичане были слишком холодны, испанцы слишком далеки.
   Французские поэты и писатели одни подметили, что в сердце полек заключен мир, отличный от того, что живет и бьется в сердце других женщин. Они не могли угадать его воскресения из мертвых; они не уразумели, что если в том женском хоре, разном возрастом, и красою,можно было порою найти таинственно влекущие чары одалиски, – это как бы убор, взятый на поле битвы; если, казалось, в них выступало обличив валкирии, – его давали испарения крови, затопляющей уже в течение столетия отчизну! Поэты и писатели не уловили сути этого идеала в совершенной его простоте. Они не представляли себе, как нация побежденных, в цепях и попираемая ногами, протестует против вопиющей несправедливости во имя христианского чувства. В чем находит себе выражение национальное чувство? Не в поэзии ли, не в любви? Кто является его истолкователем? Не поэты ли, не женщины? Однако, если французы, слишком свыкшиеся со всеми условностями парижского света, не могли интуитивно постигать чувства, потрясающую силу которых расслышал Чайльд-Гарольд у женщин Сарагоссы, тщетно защищавших свои очаги от «иноземцев», [61]– они настолько подпали под обаяние, исходившее от этого типа женщин, что придали ему силы почти сверхъестественные. Воображение поэтов, слишком возбужденное отдельными чертами, безмерно их увеличивало, как преувеличивало значение контрастов и способность к перевоплощению этих Протеев с черными бровями и жемчужными зубами. В ослеплении чувств, французская поэзия полагала, что описывает польку, бросая ей в лицо, как горсть драгоценных неоправленных многоцветных камней, пригоршню возвышенных бессвязных эпитетов. Однако они драгоценны, их многоцветный блеск, их необдуманная бессвязность красноречиво свидетельствует о сильнейшем впечатлении, произведенном польскими женщинами, французские достоинства которых говорили французскому уму; однако подлинно познать полек можно тогда лишь, когда героизм их говорит от сердца к сердцу.
   Полька прежних времен – доблестная спутница героя-победителя, – была иной в сравнении с полькой сегодняшнего дня – ангелом-утешителем героя побежденного. Современный поляк столь же отличается от поляка прежних времен, как теперешняя полька от польки прошлого. Некогда она была, прежде всего и в особенности, чтимой патрицианкой, римской матроной, ставшей христианкой. Всякая полька, была ли она богата или бедна, жила в усадьбе или в городе, царила в своих палатах или на своих полях, была grande dame [важной дамой] – причем скорее по завоеванному ею в обществе положению, чем по благородству крови или по древности герба. Правда, законы держали под строгой опекой весь слабый пол (он часто становился сильным полом в роковые моменты жизни), в том числе и «высоких и вельможных помещиц», которых из уважения и почета звали bui?og?owa[белоголовой], так как замужние женщины покрывали голову и закрывали щеки чепцом из белых пышных кружев – целомудренно-христианское подобие мусульманской оскорбительной и варварской чадры. Однако зависимость их положения и неполноправность, находившая себе противовес в нравах и чувствах, вместо того чтобы принижать их, возвышала, сохраняя в чистоте их душу, далекую от грубой борьбы интересов, и держала их вдали от соблазна.
   Они не могли распоряжаться самостоятельно имуществом, не имели полной воли, но, с другой стороны, не могли податься на обман, увлечься и утратить доброе имя. На этом они выигрывали, имели преимущество – преимущество неоценимое, все выгоды которого они прекрасно знали! Путь зла им был заказан; свое же подчинение неусыпной опеке, диктовавшей им определенные рамки, они возмещали захватом почти неограниченной власти в частной жизни. Им было доверено всё достоинство семьи, вся сладость домашнего очага, они господствовали над этим славным и важным уделом, откуда распространяли свое благотворное, умиротворяющее влияние на дела общественные. Ибо с ранней юности они были соратницами своих отцов, посвящавших их в свои дела, в свои тревоги, затруднения и славные деяния своей res publica,[республики]; они были первыми доверенными своих братьев, часто их лучшими друзьями на всю жизнь. Они становились для своих мужей, своих сыновей их тайными советницами, верными, проницательными, решительными. История Польши и картины старинных нравов дают бесчисленные примеры этих смелых, умных супруг, блестящий образец которых дала нам Англия в 1683 году, когда лорд Рассел [62]на процессе, грозившем ему казнью, не захотел другого адвоката, кроме своей жены.
   Без этого старинного типа польки – серьезной и мягкой, без сухости и резкости, искренно благочестивой, без стесняющего ханжества, свободомыслящей без болезненного тщеславия, – не мог бы возникнуть и тип современной польки. К возвышенному идеалу бабки она добавила грацию и живость французов, со всеми повадками которых внучка познакомилась, когда волна увлечения версальскими нравами, затопив Германию, докатилась до Вислы. Роковая дата! Поистине, Вольтер [63]и эпоха регентства подорвали силы Польши и были виновниками ее крушения. Утратив эти мужские доблести – по мнению Монтескье, [64]единственный оплот свободного государства, и в самом деле оплот Польши в течение восьми столетий, – поляки потеряли отечество. Польки, более твердые в вере, испытывая меньше потребности в деньгах, не зная им цены, так как мало с ними имели дела, более твердые в нравственности благодаря врожденному инстинктивному отвращению к пороку, лучше сопротивлялись заразе XVIII века. Их религия, их добродетели, их энтузиазм, их надежды создали в них священный фермент, под действием которого воспрянет их милая отчизна!.. Мужчины это понимают; понимают столь хорошо, что умеют обожать (всё обаятельное в этих душах, из которых каждая может воскликнуть: для меня ничего другого не существует;небо, уступая их мольбам, возвращая им отчизну, вернет им цельность первоначального их облика!
   Польские поэты, конечно, не уступили поэтам других наций чести обрисовать яркими красками идеальный образ своих соотечественниц. Все они воспели его, восславили, все познали его тайны, все испытывали трепет блаженства от радостей польских женщин, благоговейно собирали их слезы. Если в истории литературы «былых дней» (Zygmuntowskie czasy)на каждом шагу встречаешь античную благородную, доблестную матрону, как отпечаток прекрасной камеи на золотистом песке, движимом волнами времени, то новейшая поэзия рисует идеал современной польки, более волнующий, чем когда-либо грезилось влюбленному поэту. На первом плане вырисовывается эпически царственная фигура Гражины,благородный профиль одинокой и тайной невесты Валленрода, Розаиз «Дзядов», Зосяиз «Пана Тадеуша». [65]А вокруг них сколько виднеется чарующих и трогательных женских образов! Они встречаются на каждом шагу: на дорожках, окаймленных розовыми кустами, как рисуется в поэзии этой страны, где самое слово «поэт» продолжает звучать одинаково со словом «пророк»: wieszcz[вещий]; в цветущих вишневых садах; в дубовых рощах с гудящими пчельниками; в прекрасных садах с великолепными цветниками; в роскошных апартаментах, где цветут красные гранатовые деревья, белые кактусы с золотистыми плодами, перуанские розы, бразильские лианы. – то и дело можно встретить головку ? la Пальма Веккьо. [66]Багровые лучи заходящего солнца освещают тяжелую шевелюру, отражающуюся в зеленоватой воде; волосы светлым ореолом обрамляют лицо с веселой пока улыбкой, за которой прячется предчувствие грядущих печалей!
   Мы оказали: быть может, надо близко узнать соотечественников Шопена, чтобы интуитивно понять чувства, которыми проникнуты его мазурки,так же как и многие другие его композиции. Почти все они исполнены благоуханием любви, каким веет от его прелюдий, ноктюрнов, экспромтов,где отражаются поочередно все фазы одухотворенной и чистой страсти: обворожительная игра бессознательного кокетства, незаметное зарождение сердечной склонности, капризная вереница образов фантазии, смертельно изнемогающие радости, умирающие в момент рождения, – черные розы, цветы траура, или осенние розы, белые, как окружающий снег, печалящие одним запахом трепетных лепестков, которые срывает с хрупкой лозы малейшее дуновение; искры без отблеска, освещающие мирскую суету, подобно некоторым омертвелым деревьям, светящимся только в темноте; радости без прошлого и будущего, возникшие от встреч случайных, как соединение двух отдаленных звезд; иллюзии, необъяснимые прихотливые пристрастия, вроде как к терпкому привкусу полузрелых плодов, который нравится, несмотря на оскомину. Эскизы бесконечно разнообразных чувств получают облик истинной, глубокой поэзии в силу врожденной возвышенности, красоты, утонченности и изящества тех, кто их испытывает; при этом иногда аккорд, лишь слегка намеченный в быстром арпеджио, вдруг становится торжественной мелодией, пламенные и сильные модуляции которой говорят восторженному сердцу о страсти, жаждущей вечности!
   В мазуркахШопена, очень многочисленных, царит чрезвычайное разнообразие мотивов и настроений. В некоторых слышится бряцанье шпор; в других можно в легких звуках танца уловить еле слышный шелест кисеи и газа, шорох вееров, звяканье золота и драгоценностей. Некоторые как будто рисуют мужественную радость, но вместе тревогу на балу накануне военного выступления; сквозь ритмы танца слышатся вздохи, прощальные слова, произнесенные слабеющим голосом, скрываемые слезы. В иных нам чудится тоска, страдания, огорчения, принесенные на празднество, шум которого не заглушает воплей сердца. Порой можно уловить подавляемые ужасы, опасения, подозрения любви – борющейся, снедаемой ревностью, чувствующей свое поражение, страдающей, но не унижающей себя проклятием. Там – неистовство и исступление, среди которого проходит и возвращается задыхающаяся мелодия, неровная, как трепет сердца, млеющего, разрывающегося, умирающего от любви. Дальше – возвращающиеся отдаленные фанфары, память былой славы. Бывают мелодии с ритмом таким смутным, таким трепетным, как бы двое юных влюбленных созерцают звезду, одиноко взошедшую на небесном своде.

Виртуозность Шопена

   Мы говорили о композиторе и его творениях, о бессмертных чувствах, звучащих в них; здесь его гений, то побеждая, то терпя поражение, вступил в борьбу с горем – этой ужасной стороной действительности, примирить которую с небесами является одной из миссий искусства; здесь излились, как слезы в слезницу, все воспоминания его молодости, все очарования его сердца, все восторги его вдохновения, затаенные порывы; здесь, переступая границы наших ощущений, слишком притуплённых для его манеры, наших представлений, слишком для него бесцветных, он вступил в мир дриад, ореад, нимф, океанид.