Сципион приказал отступить и мгновенно переменил построение. Вторую и третью линии римлян он развел по флангам (потому что, бестолково нажимая на первую, они ничем ей не помогали и только увеличивали смятение), раненых отослал в тыл. Вот тогда лишь и вспыхнул настоящий бой, бой между достойными противниками, одинаково вооруженными, равными и воинским опытом, и воинской славою. Но римляне были многочисленнее и бодрее духом – ведь они уже обратили в бегство вражеских слонов, разогнали конницу, истребили легкую пехоту, – а вдобавок в тыл пунийцам ударили Лелий и Масинисса, и эта конная атака сломила последнее сопротивление.
   В тот день карфагенян, их союзников и наемников погибло свыше двадцати тысяч и примерно столько же попало в плен. Боевых знамен римляне захватили сто тридцать два, слонов – одиннадцать. Победители потеряли убитыми около полутора тысяч воинов.
   Ганнибал ушел живым и невредимым и, возвратившись в Карфаген, известил сенат, что проиграна не только битва, но и война в целом и что нет иного пути к спасению, как искать мира любою ценой.

Мирные переговоры.

   Сразу после битвы Сципион захватил и разграбил лагерь Ганнибала и с грузом добычи двинулся к морю, к Утике. Без промедлений посылает он Лелия вестником победы в Рим и сам выходит в море, направляясь к Карфагену; туда же направляется и сухопутное войско под начальством легата Октавия. Римский флот был уже невдалеке от карфагенской гавани, когда его встретил посольский корабль, убранный перевязями красной и белой шерсти и ветвями оливы. На борту корабля находились десять именитых карфагенян. Сципион не дал им никакого ответа и велел явиться в город Тунёт[95], подле которого римляне собирались разбить лагерь.
   В Тунет прибыло посольство уже не из десяти, а из тридцати человек. Ня военном совете все помощники и соратники Сципиона требсгали разрушить Карфаген, но командующий образумил их, напомнив, сколь долгих трудов будет стоить осада и как велика опасность, что плоды этих трудов достанутся не им, если сенат и народ назначат в Африку нового командующего. Пунийцам объявили, что в наказание за вероломство мир будет дарован им на более строгих условиях, а именно: они сохранят не двадцать, а всего лишь десять боевых судов, выдадут всех боевых слонов и новых заводить не будут, не будут впредь воевать ни в Африке, ни за ее пределами без согласия и разрешения римлян, заключат союзный договор с Масиниссою, выплатят в течение пятидесяти лет десять тысяч талантов[96] серебра, предоставят, по выбору Сципиона, сто заложников не моложе четырнадцати и не старше тридцати лет.
   Когда послы в Народном собрании изложили эти требования победителей, выступил один из первых граждан, по имени Гисгон, и советовал отказаться от такого унизительного мира. Толпа, разом и мятежная, и трусливая, слушала его с одобрением, но Ганнибал, подбежав к возвышению для оратора, схватил Гисгона за плечи и столкнул вниз. Открытое насилие, невиданное в свободном государстве, возмутило Собрание, народ грозно шумел, и Ганнибал в испуге и раздражении принялся оправдываться.
   – По девятому году, – начал он, – я простился с отечеством и был вдали от него тридцать шесть лет. Военному искусству, мне думается, я выучился хорошо, но гражданским порядкам и законам меня должны выучить вы.
   Извинившись перед Гисгоном, он еще раз повторил прежние свои доводы, доказывая, что Карфагену необходим мир, какой бы то ни было, хотя бы даже несправедливый.
   Послы возвратились к Сципиону и сообщили ему, что Карфаген принимает его условия. Объявляется перемирие на три месяца, чтобы за это время карфагеняне побывали в Риме и сенат подтвердил соглашение, заключенное Сципионом. Сопровождать карфагенских послов Сципион отрядил Луция Ветурия Филона.
   Пока пунийское посольство добиралось до Рима, наступил март, срок службы консулов и других высших в государстве властей завершился, а на их место так никто и не был избран. Много раз собирался народ и всякий раз расходился ни с чем, потому что набегали грозовые тучи, гремел гром, сверкали молнии, свидетельствуя, что боги гневаются, а когда боги разгневаны, люди никаких важных решений принимать не должны. Сенат с неописуемым восторгом выслушал Филона, а прием послов отложил до той поры, когда вступят в должность новые консулы.
   Выборы состоялись. Консульскую власть народ вручил Гнею Корнелию Лентулу и Публию Элию Пету.

Война окончена.

   Консул Гней Лентул горел желанием получить провинцию Африку и отказывался вести какие бы то ни было дела, покуда сенат не исполнит его желание. Но, как и в предыдущем году, народ, а за ним сенат постановили власть над Африкой оставить Публию Сципиону.
   Наконец карфагенские послы появились перед сенатом. Это были поистине самые первые люди своего государства, й, видя их преклонный возраст, видя знаки высшего достоинства, которые их украшали, сенаторы говорили про себя: «Да, теперь неприятель действительно просит мира». Заговорил глава посольства, известный враг партии баркидов, постоянно требовавший прекращения войны с Римом; тем больше доверия и сочувствия вызвала его речь. Одни обвинения против Карфагена он признавал без спора, другие отклонял, а главным образом молил римлян не брать дурного примера с карфагенян – быть умеренными и скромными в счастье, не раздражать бессмертных богов надменным самодовольством.
   Остальные послы только взывали к состраданию, сравнивая былую мощь своего города с нынешним его унижением. Еще недавно, восклицали они, почти весь мир был покорен нашему оружию, а теперь у нас нет ничего, кроме городских стен. Да и самый город, и алтари домашних богов мы сохраним лишь тогда, если победители смилостивятся и укротят свой гнев.
   Эти мольбы и жалобы, по-видимому, растрогали римлян, и только один сенатор вскочил с места и закричал:
   – А какими же богами думаете вы клясться, заключая новый договор, после того как обманули всех богов, свидетелей прежнего нашего союза?!
   Но глава посольства отвечал, не промедлив ни мгновения:
   – Теми же самыми, потому что и мы, и вы убедились, как беспощадны они к нарушителям договоров.
   Сенат уже был готов принять постановление о мире, но снова вмешался одержимый честолюбием и завистью к Сципиону консул Лентул. Снова пришлось обратиться за помощью к Народному собранию, и народ снова подтвердил свою волю: мир с Карфагеном заключить Публию Корнелию Сципиону.
   Итак, карфагенские посланцы возвратились домой, и мир был заключен. Пунийцы выдали слонов, перебежчиков, пленных и флот. Все суда – а их набралось до пятисот – Сципион распорядился вывести из гавани и сжечь. Заметив внезапно этот далекий пожар в открытом море, карфагеняне почувствовали такое отчаяние, словно не корабли их горели, а самый город.
   Надо было платить первый взнос из дани в десять тысяч талантов, наложенной победителями, и для государства, истощенного войною, это оказалось совсем не просто. Стон и плач стоял в курии, и лишь Ганнибал улыбался.
   – Что же ты смеешься? – крикнул ему кто-то. – Ведь это из-за тебя мы льем слезы сегодня!
   И Ганнибал ответил:
   – Если бы душу можно было разглядеть так же легко, как лицо, ты бы понял, что это за смех, – смех сердца, обезумевшего от горя. А впрочем, какой бы он там ни был, мой смех уместнее и пристойнее, чем ваши гнусные слезы! Когда у нас отняли оружие, сожгли наши суда, запретили нам воевать с нашими врагами, – вот бы когда вам плакать! Но мы лишь в той мере способны ощутить общую беду, в какой она коснется наших собственных дел, и нет для нас боли острее, чем расставаться с деньгами!
   Водворив мир на суше и на море, Сципион с большою частью своих воинов переправился в Сицилию, а из Сицилии – в Италию. Триумф, который он справил, вступая в столицу, блеском своим затмил все, что видел Рим прежде. И первым среди римских полководцев он получил прозвище по имени покоренной земли – прозвище «Африканского».

Римская летопись

   В 31 году до н. э. приемный сын Гая Юлия Цезаря, Октавиан, будущий император Август, разгромил последнего из своих соперников в борьбе за власть и сделался единовластным хозяином Римской державы. Римская республика погибла. Родилась Римская империя.
   И примерно в ту же пору тридцатилетний Тит Ливии из Патавия (ныне Падуя) в Северной Италии написал первые строки громадного сочинения, которому последующие времена, вплоть до нашего, нынешнего, всего более обязаны своими представлениями о республиканском Риме, своим почтительным изумлением перед теми, кто превратил ничем не приметный городок на Тибре в столицу сильнейшего в древнем мире государства.
   О жизни Ливия известно немного. Он смолоду жил в Риме, был прекрасно образован, государственными делами и военною службой никогда не занимался, целиком отдался литературе. Ему принадлежали рассуждения на отвлеченные, философские темы в форме бесед между двумя или несколькими лицами, но ни одно из них до нас не дошло. Главным же трудом Ливия была гигантская история Рима – от его основания до событий 9 года до н. э. Произведения античной литературы делятся на «книги»: каждая «книга» – это столько слов и фраз, сколько помещалось на папирусном свитке, изготовленном руками древних издателей – переписчиков. «Книг» в сочинении Ливия было сто сорок две. Это составило бы приблизительно двадцать пять таких томов, как тот, что вы держите в руках. Но до наших дней из ста сорока двух «книг» сохранилось всего тридцать пять, остальные пропали еще до начала средних веков.
   «Книги» Ливия объединялись в десятикнижия – декады (по-видимому, тоже древними издателями): четырнадцать полных декад и начало пятнадцатой. Сохранились декады первая, третья, четвертая и половина пятой. Здесь пересказана третья декада, и озаглавлен пересказ «Война с Ганнибалом».
   Заглавие это выбрано мною – у Ливия ни декады, ни отдельные «книги», ни части «книг» не озаглавлены вовсе. Как называл автор свою работу в целом, мы точно не знаем, но скорее всего – «Летопись». И правда, события излагаются в строгой последовательности, год за годом. (Не везде, разумеется: когда речь идет о глубокой древности, где истина перемешана с легендами, с явным вымыслом, это оказывается невозможным.)
   У современников Тит Ливии пользовался славою самой громкой. Его знали не только в столице, но и на отдаленных окраинах империи. Рассказывали, будто один почитатель его таланта приехал в Рим из Гадеса (ныне Кадис в Испании) с единственною целью – увидеть Ливия. Император Август был его покровителем и даже другом. Но уже через двадцать лет после его смерти (он умер в 17 году н. э.) император Калигула приказал изъять все написанное Ливи-ем из общественных библиотек – за утомительное многословие и небрежное отношение к фактам. Еще строже судили Ливия христианские государи: римский папа Григорий I (VI век) предал его труд сожжению за «идольские суеверия», которыми он пропитан. Вполне возможно, что эти гонения помогли пропасть бесследно многим декадам.
   Новые времена относились к Ливию по-разному. Сокрушались об исчезнувших частях его истории, особенно о тех, где описывалось близкое к Ливию I столетие до н. э., полное гражданских смут и междоусобиц. Подобно Калигуле, упрекали его в многословии и напыщенности, в исторических небрежностях, в незнании военного дела и географии, в незнании тех стран и государств, которые сталкивались с Римом в войнах (в том числе и Карфагена). Восхищались его мастерством оратора, красотой его слога, чистотою и возвышенностью его убеждений. В прошлом веке его вдалбливали на школьной скамье любому гимназисту, и редко кто уносил за стены гимназии иные чувства, кроме скуки, а порою и отвращения. В наш век, когда латынь вышла из моды окончательно, его почти не читают вообще, и почти не помнят, и знают только понаслышке.
   Так надо ли возвращаться к Титу Ливию? Зачем он нам? Для того лишь, чтобы познакомиться с подробностями давным-давно отгремевшей войны, которую мы «проходим» в пятом классе? Так ли уже нам необходимы эти подробности? Ведь в прошлом есть столько событий, волнующих нас куда больше и сильнее, чем Вторая Пуническая война!
   Но если вы прочитали эту книгу, вы уже сами убедились, что перед вами не пособие для юного историка и что, несмотря на обилие битв, стычек, походов, штурмов и лагерей, главное здесь не война. Вы убедились, что это не столько наука, сколько литература – изящная словесность, как говорили когда-то, беллетристика, как иной раз говорят сейчас, заменяя русское слово французским. Вы убедились, что в первую очередь Ливия занимает не число потерь, не пути подвоза провианта и боеприпасов, не тактика и стратегия обеих сторон, а люди, их поведение, воля, мужество, стойкость, слабости. Главное в этой книге – описание человека попытка четко разглядеть его и понять, а после – и дать оценку тому, на что способен человек и какое употребление находит он своим способностям.
   Античная наука была неотделима от искусства. Грек Геродот (V столетие до н. э.) – не только «отец истории», как его величали еще в древности, но и отец греческой прозы, изумительный рассказчик. Платон (V – IV столетия до н. э.) – крупнейший мыслитель Древней Греции, но греческую и мировую литературу он одарил и обогатил ничуть не меньше, чем философию. В Риме в век Ливия считали, что историк должен быть так же красноречив, как лучший оратор, и это – в век, когда римское красноречие достигло самой своей вершины, самой полной силы и на площади Народного собрания и в сенате. От истории ждали и требовали того же воздействия на чувства, какое оказывает поэзия.
   Вот так и будем судить о Тите Ливии из Патавия, летописце римского народа, – как о волшебнике слова и зорком наблюдателе человеческой души.
   Всего заметнее словесное волшебство обнаруживает себя в речах. Дошедшие до нас «книги» Ливиевой летописи заключают больше четырех сотен речей. Конечно, все они принадлежат самому Ливию, хотя какими-то сведениями о содержании подлинных высказываний своих героев он, вероятно, располагал… Но можно ли сомневаться, что полководцы, ободряя солдат, говорили совсем не так, как Публий Корнелий Сципион (отец) перед битвою при Тицине (Первый год войны), или римский всадник Луций Марций (Седьмой год войны), или Публий Корнелий Сципион (сын) перед началом своей первой испанской кампании (Девятый год войны). Скорее, они грубо поносили врагов и столь же грубо соблазняли своих подчиненных богатой добычей или пугали трусов страхом неизбежной гибели. И едва ли в сенате звучали тогда стройные, прекрасно отшлифованные речи вроде тех, что Ливии вкладывает в уста Фабию Максиму или Марку Валерию. И уж, разумеется, прямой вымысел – изумительное надгробное слово Капуе, которое произносит, готовясь к смерти сам и призывая умереть других, капуанский сенатор Вибий Виррий (Восьмой год войны).
   Вымышленные или наполовину вымышленные речи подлинных исторических лиц – не открытие Ливия; их сочиняли все античные историки, начиная с Геродота. Но нет большего мастера подобных речей, чем Тит Ливий; таково мнение древних, и оно подтверждается учеными и читателями наших дней. Никогда речь у Ливия не бывает просто упражнением в ораторском искусстве или средством блеснуть собственным красноречием, действительно прекрасным, могучим и блестящим. Никогда не обращается к ней автор и для того, чтобы просто сообщить о каком-нибудь событии. Любая речь у Ливия – это образ и зеркало души того, кто ее произносит. В речах Ливия люди раскрываются, будто герои пьесы на сцене театра; кто раскрывается сразу и целиком, кто – медленно, исподволь, кто – лишь отчасти, так что мы (да, наверное, и автор) до конца остаемся в некотором недоумении.
   Давайте, например, поразмыслим о Сципионе, покорителе Испании и Африки, победоносном завершителе войны с Ганнибалом. Ясно, что Ливий им восхищается, видит в нем поистине великого человека, одного из самых великих в истории Рима. Но когда читаешь его речи – и ту, что уже упоминалась выше, обращенную к воинам перед первой испанскою кампанией, и речь перед мятежниками из сукронского лагеря (Тринадцатый год войны), и беседу с Масиниссою, у которого он отбирает Софонибу (Шестнадцатый год войны), и все остальные, – постоянно ощущаешь какой-то привкус фальши, притворства, лицемерия, точно возвышенными словами он старается обмануть и других, и самого себя. И это смутное ощущение крепнет, если припомнить, что говорит Ливий о демонстративной, нарочитой набожности Сципиона, умевшего ловко играть на суевериях толпы (Восьмой год войны), или о его зверской расправе с испанским городом Иллитургий (Тринадцатый год войны).
   Но тут мы обязаны задуматься над вопросом гораздо более общим и гораздо более важным – быть может, самым важным и для самого Ливия, и для нашего к нему отношения: что было в глазах римского летописца добром и что злом? То же, что в наших глазах, или что-нибудь иное?
   И Сципион, и все прочие любимые Ливием герои его истории часто, во всех своих рассуждениях ссылаются на «общее благо», на «благо государства». Ливий – очень искренний и очень горячий патриот. Процветание и могущество Рима – вот высшее для него благо. Что же, ведь и каждый из нас желает счастья и силы своей стране. Но посмотрим подробнее, как это надо понимать и толковать – «благо государства».
   Все, что приносит пользу Риму, – прекрасно и справедливо, все без исключения. Все, что Риму во вред, – безобразно и несправедливо. Вряд ли нужно доказывать, что такая точка зрения бесчеловечна и подла. Она идет от глубокой и мрачной древности, от дикарства, для которого существовало лишь одно деление на «хорошо» и «плохо»: «хорошо» – это если я ограбил соседа, «плохо» – это если сосед ограбил меня.
   Когда сагунтяне, союзники римского народа, предпочитают спалить свое добро в огне, лишь бы оно не досталось пунийцам, и погибнуть сами, лишь бы не попасть в плен и в рабство, Ливий это, по-видимому, одобряет и, уж во всяком случае, ни словом не осуждает. Когда таким же образом поступают испанцы из города Астапы, Ливий называет их ненависть к Риму «ничем не объяснимой, бессмысленной и лютой».
   Когда Ганнибал взятых в плен римских граждан продает в рабство, а италийцев-союзников отпускает без выкупа, он коварный злодей, подбивающий союзников Рима на предательство. Когда Сципион действует точно так же в Испании, возвращая испанским племенам заложников, которых взяли у них пунийцы, освобождая пленных испанских воинов, он являет пример истинно римского милосердия и великодушия.
   Римский гарнизон в кампанском городке Казилине страшится, как бы местные жители не приняли сторону Ганнибала и не открыли ему ворота. Прямых доказательств измены у римлян не было, и тем не менее – на всякий случай – они перебили всех горожан, от мала до велика. Ливий их не осуждает: еще бы, ведь это кровопролитие было «на благо государства» (Третий год войны)!
   Консул Варрон, виновник Каннской катастрофы, встречается с послами города Капуи, и Ливии винит его за неуместную откровенность: он открыл капуанцам правду об отчаянном положении римлян. Но бессовестную ложь консула, внушающего послам, будто Ганнибал строит мосты и плотины из человеческих трупов и кормит своих солдат человечиной, он пересказывает без всякого неодобрения. Правда невыгодна государству, клевета выгодна, а стало быть, правда пусть спрячется, схоронится, клевета ж пусть трубит во все трубы!
   Если бы, проклиная пунийское коварство, Ливий повсюду одобрял коварство и жестокость своих соотечественников, если бы дикарская точка зрения, дикарская мораль торжествовали безраздельно в его летописи, то ни красоты слога, ни занимательность и напряженность повествования, ни умение читать в человеческой душе не приблизили бы его к нам. Но он уже вырвался из дремучего дикарства, он шагает к нам навстречу, и потому мы тоже можем шагнуть навстречу к нему.
   Рассказав о подлой бойне, которую римляне под началом Луция Пинария учинили в сицилийском городе Хенна (Пятый год войны), Ливий спрашивает себя: как это назвать – злодеянием или необходимой мерой защиты? И видно по всему, что Пинарий для него скорее преступник, чем радетель об «общем благе».
   Да и вообще он далеко не во всем согласен со своими и далеко не всегда хулит и поносит чужих. Он отдает должное и военному таланту, и мужеству, и силе духа Ганнибала и Гасдрубала. При всем преклонении перед римским сенатом и суровыми обычаями предков он против жестокой и бесконечно долгой кары, наложенной на тех, кто спасся при Каннах. Он не щадит наглецов, корыстолюбцев, хищников, к какому бы из сословий они ни принадлежали, не пытается умолчать об их гнусностях, наоборот – говорит о них громко, в полный голос, не скрывая подробностей. И потому идеал Ливия – Римская республика – представляется достойным уважения и нам, в наши новые времена.
   Не надо упускать из виду, что свой республиканский идеал, свои убеждения – любовь к свободе, ненависть к тирании, уважение к законам, требование подчинять личные интересы общим – Ливий отстаивал в ту пору, когда республики уже не было и Римом правил Август. С Августом у Ливия были добрые, дружеские отношения, и, однако же, Ливии прославлял Помпея, главного врага Юлия Цезаря (Помпеи выступал в роли защитника сената и республиканских свобод). Более того – даже убийц Цезаря он нигде не порицал и писал о них сочувственно и почтительно.
   Писатель, художник заслоняет в Ливии ученого, но это не значит, что его труд не имеет значения для науки. И дело не в том лишь, что часто Ливий оказывается единственным источником наших знаний о событиях прошлого, но и в том, как сам он понимал долг историка. Лучший оратор Рима и крупный государственный деятель I века до н. э. Марк Туллий Цицерон назвал историю «свидетельницей времен, светочем истины, живою жизнью памяти, наставницей жизни». Так же смотрел на историю и Ливий.
   Он не был исследователем, не искал старинных документов, не ездил по полям былых сражений. Все его знания заимствованы из трудов его предшественников, и, наталкиваясь в них на противоречащие одно другому суждения, он часто не в силах решить, какому из них надо следовать. Но никогда не извращает он правды в угоду собственным вкусам и пристрастиям.
   Особенно велика историческая ценность третьей декады, потому что здесь у Ливия были надежные источники. Впрочем, и третья декада страдает от тех же недостатков, какие свойственны всей Ливиевой летописи: сражения обрисованы неточно, а кое в чем и неверно, много ошибок в топографии, не меньше – в сведениях о борьбе между знатью и простым людом в Риме, о порядках в Карфагене, об устройстве карфагенской армии (вражеское государство Ливии наивно представлял себе почти полным подобием своего, карфагенское войско – копией римского). Но моей задачею было пересказать древнего писателя, то есть сделать его более доступным для чтения, сокращая утомительные иной раз длинноты, меняя кое-где порядок повествования, несколько упрощая слог, когда он становится чересчур замысловатым и хитрым, пересказать, а не исправлять, не «улучшать».
   Впрочем, не так уже и велики невольные погрешности Ливия, и не так уж много мы знаем помимо того, что поведал нам он. Кто пожелает в этом удостовериться, пусть возьмет учебник истории, и даже не для школы, а для университета, а не то – если хватит желания, усидчивости, терпения – и специальные книги о Риме и Карфагене во времена Пунических войн. Но мне хочется надеяться, что и в этом случае, погрузившись в детали, юный искатель научной истины не забудет о целом – о прекрасной книге, созданной два тысячелетия назад, но и до сего дня волнующей, тревожащей, укоряющей, требующей, одним словом – живой.
   С. Маркиш

Словарь.

   АЛТАРЬ – это латинское слово означает «жертвенник», то есть возвышение, на котором сжигали жертвенное животное в надежде умилостивить божество или отвести от себя его гнев. Алтари складывали под открытым небом, чтобы дым поднимался прямо к «бессмертным небожителям».
   АСС – римская медная монета.
   БАЛЛИСТА – камнемет. Эта военная машина могла быть различных размеров и различной мощности. Вес каменных ядер баллисты достигал 90 килограммов, дальность полета камня – 400 метров.
   БЕЛЛОНА – италийская богиня войны, супруга бога войны Марса.
   ВАРВАРЫ – греческое слово, обозначавшее все чужеземные народы, не говорившие на греческом языке. Римляне заимствовали его у греков, исключив, разумеется, из числа «варваров» себя самих. Первоначально в этом слове не было ничего оскорбительного.
   ВОЕННЫЙ ТРИБУН – начальник легиона, избиравшийся народом в Риме. Во главе каждого легиона стояли шесть военных трибунов, которые несли командование поочередно. Это были опытные военные, участвовавшие не менее чем в пяти кампаниях.
 
   ВОЗЛИЯНИЕ – одна из форм жертвоприношения у древних греков и римлян: на землю или на алтарь выплескивали несколько капель напитка из полной чаши. Возлияния творили чаще всего вином, но также и медом, и молоком, и маслом, и смесями этих жидкостей.