— Это облегчит головную боль, — сказала Саксон.
   Когда на улице раздался топот копыт и затих перед домом, Саксон уже могла оставить Сару и, выскочив на крыльцо, помахала рукою Биллу. В кухне она увидела брата, тревожно ожидавшего дальнейших событий.
   — Все в порядке, — сказала она. — За мной приехал Билл Роберте, и мне надо уходить. А ты поди посиди с ней; может, она заснет. Но только не раздражай ее, пусть себе куражится. Если она позволит тебе подержать ее руку, подержи; во всяком случае — попробуй. Но прежде всего, ничего не говоря, намочи опять полотенце, положи ей на голову и посмотри, как она к этому отнесется.
   Том был человек мягкий и покладистый. Но, как большинство жителей Запада, он не привык и не умел выражать свои чувства. Он кивнул, повернулся к двери и нерешительно остановился. Во взгляде, который он бросил на Саксон, была и благодарность и братская любовь. Она это почувствовала и так и потянулась к нему.
   — Ничего, ничего, все хорошо! — поспешила она его успокоить.
   Том отрицательно покачал головой.
   — Нет, не хорошо! Стыдно, гадко, а не хорошо! — Он повел плечами.
   — Мне не за себя, а за тебя горько… Ведь ты, сестренка, только начинаешь жить. Молодые годы пройдут так быстро, что и опомниться не успеешь. Вот у тебя уже и день испорчен. Постарайся как можно скорее забыть все это, удирай отсюда со своим приятелем и хорошенько повеселись. — Уже взявшись за дверную ручку, он опять остановился. Лицо его было мрачно. — Черт! Подумать только! Ведь и мы с Сарой когда-то уезжали кататься на целый день! И у нее, наверно, тоже было три пары туфель! Даже не верится!
   В своей комнате Саксон, кончая одеваться, влезла на стул, чтобы посмотреть в маленькое стенное зеркальце, как на ней сидит полотняная юбка; эту юбку и жакетку она купила готовыми, сама переделала и даже прострочила двойные швы, чтобы придать костюму такой вид, словно он от портного. Все еще стоя на стуле, она уверенным движением поправила складки и подтянула юбку. Нет, теперь все хорошо. Понравились ей и ее стройные лодыжки над открытыми кожаными туфлями и мягкие, но сильные линии икр, обтянутых новенькими бумажными коричневыми чулками.
   Соскочив со стула, она надела, приколов шляпной булавкой, плоскую белую соломенную шляпу с коричневой лентой, под цвет кушака, потом свирепо растерла себе щеки, чтобы вернуть тот румянец, который исчез из-за истории с Сарой, и задержалась еще на минуту, натягивая свои нитяные перчатки: в модном отделе воскресного приложения к газете она прочла, что ни одна уважающая себя дама не надевает перчаток на улице.
   Решительно встряхнувшись, она прошла через гостиную, мимо Сариной спальни, откуда сквозь тонкую перегородку доносились тяжелые вздохи и жалобные всхлипывания, и вынуждена была сделать огромное усилие, чтобы щеки ее опять не побледнели и блеск в глазах не померк. И это ей удалось. Глядя на сияющее, жизнерадостное молодое создание, так легко сбежавшее к нему с крыльца, Билл никогда бы не поверил, что девушка сейчас только выдержала мучительную сцену с полубезумной истеричкой. Она же была поражена его освещенной солнцем белокурой красотой. Щеки с гладкой, как у девушки, кожей были чуть тронуты легким румянцем; синева глаз была темнее обычного, а короткие кудрявые волосы больше чем когда-либо напоминали бледное золото. Никогда он не казался ей таким царственно-юным. Здороваясь, он ей улыбнулся, между алыми губами медленно сверкнула белизна зубов, — и она опять почувствовала в этой улыбке обещание покоя и отдыха. Саксон еще находилась под впечатлением полубезумных выкриков невестки, и несокрушимое спокойствие Билла подействовало на нее особенно благотворно; она невольно рассмеялась про себя, вспомнив его уверения, будто бы у него бешеный нрав.
   Ей и прежде приходилось кататься, но всегда в одноконном тяжелом, неуклюжем экипаже, нанятом на извозчичьем дворе и рассчитанном главным образом на прочность. А тут она увидела пару красивых лошадок, которые поматывали головами и от нетерпения едва стояли на месте, и каждый золотистый блик на их гнедых шелковистых спинах как бы говорил о том, что они за всю свою молодую и славную жизнь никогда еще не отдавались внаймы. Их разделяло до смешного тонкое дышло, и вся их сбруя казалась легкой и хрупкой. А Билл, точно по праву, как будто являясь главной и неотъемлемой частью всей этой упряжки, сидел в узкой, изящной, до блеска начищенной коляске на резиновом ходу с высокими желтыми колесами, — такой сильный и ловкий, такой бесконечно не похожий на молодых людей, которые возили ее кататься на старых, нескладных клячах. Он держал вожжи в одной руке и уговаривал молодых нервных лошадок своим негромким спокойным голосом, в котором были и ласка и твердость; и они подчинялись его воле и внутренней силе.
   Однако времени терять было нечего. Зорким женским взглядом Саксон окинула улицу, и женское чутье не обмануло ее: она увидела, что со всех сторон сбежалась не только любопытная детвора — из окон и дверей высовывались лица взрослых, открывались ставни, откидывались занавески. Свободной рукой Билл отстегнул фартук и помог ей сесть рядом с ним. Роскошное, на пружинах, сиденье с высокой спинкой, обитое темной кожей, оказалось чрезвычайно удобным; но еще приятнее была близость ее спутника, его сильного тела, полного спокойной уверенности.
   — Ну как — нравятся они вам? — спросил он, забирая вожжи в обе руки и пуская лошадей, которые сразу стремительно взяли с места, — Это ведь хозяйские. Таких не наймешь. Он мне дает их иногда для проездки. Если их время от времени не объезжать, так потом и не справишься. Посмотрите на Короля, вон того, — видите какой аллюр! Шикарный! Да? Но другой все-таки лучше. Его зовут Принц. Пришлось его взять на мундштук, а то не удержишь. Ах ты! Озоруешь? Видели, Саксон? Вот это лошади! Это лошади!
   Им вслед понеслись восторженные возгласы соседских ребят, и Саксон с глубоким и радостным вздохом подумала, что ее счастливый день, наконец, начался.


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


   — Я ничего не понимаю в лошадях, — сказала Саксон. — Ни разу в жизни не ездила верхом, а если и приходилось править, то всегда какими-то хромыми клячами, которые едва ноги переставляют. Но я лошадей не боюсь. Я их ужасно люблю, — по-моему, это у меня врожденное.
   Билл бросил на нее довольный и восхищенный взгляд.
   — Это хорошо. Вот это я в женщине люблю — смелость! Мне случалось катать таких девушек, что, поверьте, тошно становилось. Ах, как они меня сердили! Нервничают, дрожат, пищат, трясутся!.. Верно, они и ездили-то не ради катанья, а из-за меня. А мне нравится девушка, которая любит лошадей и не боится… Вот вы такая, Саксон, даю слово. С вами я могу болтать без конца. А с другими — тощища. Молчу, словно в рот воды набрал. Они ничего не знают и не понимают, все время трусят… Ну, мне кажется, вы понимаете, что я имею в виду…
   — Я думаю, — сказала она, — что любовь к лошадям — это врожденное. Может, мне так кажется оттого, что я постоянно вспоминаю об отце, как он сидел на своей чалой лошади. Ну в общем, я их люблю. Когда я была ребенком, я постоянно рисовала их. И мать меня в этом поощряла. У меня сохранилась целая тетрадка таких рисунков. И знаете. Билли, я очень часто вижу во сне, что у меня есть лошадь, моя собственная. А сколько раз я видела, что еду верхом или правлю!
   — Я вам дам править немного погодя, когда они успокоятся; теперь вы их не удержите. Возьмитесь-ка за вожжи впереди меня и держите крепче. Чувствуете? Конечно, чувствуете! И это еще что! Я боюсь пустить вас править — уж: очень в вас мало весу.
   Ее глаза засияли, когда она ощутила в тугих, напряженных вожаках живую силу прекрасных животных, и Билл, глядя на нее, тоже сиял, разделяя ее восхищение.
   — Какой толк в женщине, если она не может быть для мужчины товарищем? — воскликнул он.
   — Нам всегда лучше всего с теми, кто любит то же, что и мы, — рассудительно откликнулась она, втайне радуясь тому, что между ними действительно так много общего.
   — Знаете, Саксон, сколько раз мне приходилось драться добросовестно, не щадя себя, чтобы победить, перед толпой зрителей — спившихся, прокуренных насквозь, еле живых мозгляков! От одного их вида меня тошнило! И эта мразь, которая не вынесла бы и одного удара в подбородок или под ложечку, подстрекала меня и требовала крови. Заметьте — крови, — а у самих и рыбьей-то нет в жилах! Даю слово, я предпочел бы выйти в бой перед одним зрителем, — хотя бы перед вами, — только пусть это будет кто-нибудь, кто мне приятен. Тогда бы я гордился. Но драться перед этими слабоумными болванами, перед этими слизняками, и чтобы они аплодировали мне? Мне?.. Неужели вы осудите меня за то, что я покончил с этим грязным делом? Да я бы охотнее выступал перед старыми заезженными клячами, которым место только на свалке, чем перед этой мразью, ведь у нее и в жилах-то не кровь, а мутная вода с Контра-Косты в пору дождей.
   — Я… я не думала, что бокс… такая вещь, — сказала Саксон упавшим голосом и, невольно выпустив вожаки, опять откинулась на спинку сиденья.
   — Не бокс, а публика, которая на него смотрит, — вдруг возразил он ревниво. — Конечно, бокс может повредить здоровью молодого человека, постепенно отнять у него силы и прочее. Но меня больше всего возмущают эти болваны в публике. Даже их восторг и их похвала унизительны. Понимаете? Это меня роняет. Представьте себе, что этакий пьяный дохляк, который больной кошки боится и не достоин даже пальто подать порядочному человеку, становится на дыбы, орет и подзуживает меня — меня!.. Ха-ха! Посмотрите-ка, что он делает! Вот шельма!
   Большой бульдог, крадучись перебиравшийся через улицу, прошел слишком близко от Принца, и Принц вдруг оскалил зубы, опустил голову и натянул вожжи, стараясь схватить собаку.
   — Вот он — настоящий храбрец, наш Принц, — сказал Билл, — и у него все естественно. Он старается куснуть собаку вовсе не потому, что какой-то бездельник его на пса натравил, — он поступает так по собственному побуждению. И это правильно. Это хорошо. Потому что естественно. Но на ринге, перед публикой — нет, бог с ними, Саксон!..
   И Саксон, поглядывавшая на него сбоку и наблюдавшая, как он уверенно правит лошадьми, проезжая в это воскресное утро по улицам, и как осадил их, когда им попались по пути два мальчика в детской повозке, — Саксон вдруг почувствовала в нем скрытые глубины и порывы, мощное и пленительное сочетание пылкого темперамента и затаенных страстей с далекой и суровой, как звезды, печалью; первобытной дикости, смелой, как у волка, и прекрасной, как у породистой лошади, с гневом карающего ангела и с какой-то неистощимой вневозрастной юностью, полной огня и жизни. Она была испугана и потрясена, по-женски рвалась к нему через все эти пропасти, ибо сердце ее и объятия жаждали его, и она невольно шептала, отзываясь на это чувство всеми струнами своей души: «Милый… милый!»
   — И знаете, Саксон, — продолжал он прерванный разговор, — я иногда так их ненавидел, что мне хотелось перепрыгнуть через канаты, ворваться в эту толпу, надавать им по шее. Я бы им показал, что такое бокс! Был такой вечер, когда мы дрались с Биллом Мэрфи. Ах, если бы вы знали его! Это мой друг. Самый чудесный и веселый парень, когда-либо выходивший на ринг! Мы вместе учились в школе, вместе росли. Его победы были моими победами. Его неудачи — моими неудачами. Оба мы увлекались боксом. Нас выпускали друг против друга, и не раз. Дважды мы кончали вничью; потом раз победил он, другой раз — я. И вот мы вышли в пятый раз. Вы понимаете — в пятый раз должны бороться два человека, которые любят друг друга. Он на три года старше меня. У него есть жена и двое-трое ребят, я их тоже знаю. И он мой друг. Вы представляете себе?
   Я на десять фунтов тяжелее его, но для тяжеловесов это неважно. Я лучше чувствую время и дистанцию. И лучше веду нападение. Но он сообразительнее и проворнее меня. Я никогда не отличался проворством. И оба мы одинаково работаем и левой и правой, и у обоих сильный удар. Я знаю его удары, а он мои, и мы друг друга уважаем. У нас равные шансы: две схватки вничью и по одной победе. У меня — говорю по чести
   — никакого предчувствия, кто победит, — словом, мы равны!
   И вот… начинается бой… Вы не трусиха?
   — Нет, нет! — воскликнула она. — Рассказывайте! Я хочу слушать! Вы такой удивительный!
   Он как должное принял эту похвалу, не отводя от Саксон спокойных ясных глаз.
   — И вот мы начали. Шесть раундов, семь, восемь; и ни у того, ни у другого нет перевеса. Отражая его выпады левой рукой, мне удалось дать ему короткий апперкот правой, но и он двинул меня в челюсть и по уху, да так сильно, что в голове зашумело и загудело. Словом, все шло великолепно, и казалось, дело кончится опять вничью. Матч ведь, как вы знаете, — двадцать раундов.
   А потом случилось несчастье. Мы только что вошли в клинч, и он нацелился левым кулаком мне в лицо. Попади он в подбородок — я бы рухнул. Я наклонился вперед, но недостаточно быстро, и удар пришелся по скуле. Даю слово, Саксон, у меня от этого удара посыпались искры из глаз. Но все-таки это не могло мне повредить, потому что тут кости крепкие. А себя он этим погубил, он сильно зашиб себе большой палец, который разбил еще мальчиком, когда боксировал на песках Уоттс-Тракта. И вот этим пальцем он ударил меня по скуле, — а она у меня каменная, — вывихнул его и повредил опять те же мышцы, они уже не были такими крепкими. Но я не хотел этого. Это коварная уловка, хотя в состязаниях и допускается, а состоит она в том, что противник ушибает себе руку о вашу голову. Но не между друзьями. Я бы не сделал этого по отношению к Биллу Мэрфи ни за какие деньги. Несчастье случилось только из-за моей медлительности, — да уж я такой родился.
   Вы не знаете, Саксон, что такое ушиб! Это можно понять, только когда ударишься ушибленным местом. Что оставалось делать Биллу Мэрфи? Он уже не мог нападать, пользуясь обеими руками. И он знал это. И я знал. И судья. Но больше никто. И он старался делать вид, что его левая в полном порядке, — но ведь это было не так. Каждое прикосновение причиняло ему такую боль, точно в его тело вонзали нож. Он не мог нанести левой рукой ни одного стоящего удара. И все-таки ему было нестерпимо больно. Двигай не двигай — все равно больно. А тут каждый выпад левой, от которого я и не думал увертываться, так как знал, что ничего за ним нет, отдавался у него прямо в сердце и вызвал более мучительные страдания, чем тысячи болячек или самых увесистых ударов, — и с каждым разом все хуже и хуже.
   Теперь представьте себе, что мы деремся с ним для забавы, где-нибудь во дворе, и он ушиб себе палец. Мы сняли бы перчатки, я мгновенно перевязал бы этот бедный палец и наложил на него холодный компресс, чтобы не было воспаления. Но нет! Это состязание для публики, которая заплатила деньги, чтобы видеть кровь, и она хочет ее увидеть! Разве это люди? Это волки!
   Нечего и говорить, что ему уже было не до драки, да и я на него не наседал. Со мной черт знает что творилось, и я не знал, как мне быть дальше. А в публике это заметили и кричат: «Кончай! Жульничество! Обман! Дай ему хорошенько! Держу за тебя, Билл Роберте!» — и тому подобный вздор.
   «Бейся, — шепчет мне в бешенстве судья, — а то я объявлю, что ты бьешься нечестно, и дисквалифицирую тебя. Слышишь ты, Билл?» Он сказал мне это и еще ткнул в плечо, чтобы я понял, кого он имеет в виду.
   Разве это хорошо? Разве это честно? А знаете, из-за чего мы боролись? Из-за ста долларов. Подумайте только! И нужно было довести борьбу до конца и сделать все, чтобы погубить своего друга, потому что публика на нас ставила! Мило, не правда ли? Ну, это и был мой последний матч, навсегда! Хватит с меня!
   «Выходи из игры, — шепнул я Мэрфи во время клинча, — ради бога, выходи!» А он шепнул мне в ответ: «Не могу, Билл, ты знаешь, что не могу».
   Тут судья нас растащил, и публика начала орать и свистать.
   «Ну-ка, черт тебя возьми, наддай, Билл Роберте, прикончи его», — говорит мне судья. А я посылаю его к дьяволу, и опять мы с Мэрфи входим в клинч, и он опять ушибает палец, и я вижу — лицо у него скривилось от боли. Спорт? Игра? Да разве это спорт? Видишь муку в глазах того, кого любишь, знаешь, что он любит тебя, и все-таки причиняешь ему боль! Я не мог этого вынести. Но публика поставила на нас свои деньги! А мы сами не в счет. Мы продали себя за сто долларов, и теперь хочешь не хочешь, а доводи дело до конца.
   Честное слово, Саксон, мне тогда хотелось нырнуть под канат, избить этих крикунов, которые требовали крови, и показать им, что такое кровь.
   «Ради бога, Билл, — просит он меня во время клинча, — кончай со мной. Я не могу сдаться сам…»
   — И знаете что — я там же, на ринге, во время клинча заплакал. «Не могу, Билл», — говорю, — и обнял его, как брата. А судья рычит и расталкивает нас, публика ревет: «Наддай! Бей его! Кончай! Чего ты смотришь? Дай ему в зубы, свали его!»
   «Ты должен, Билл, не поступай по-свински», — просит Мэрфи и так ласково глядит мне в глаза, а судья опять растаскивает нас.
   А волки все воют: «Жулье! Жулье! Обман!» — и не хотят успокоиться.
   Ну что же, я выполнил их требование. Мне ничего другого не оставалось. Я сделал ложный выпад. Он выбросил левую руку, я быстро отклонился вправо, подставил плечо и нанес ему удар справа в челюсть. Он знал этот трюк. Сотни раз он пользовался им сам и защищался от него плечом. Но теперь он не защищался. Он открылся для удара. Что ж, это был конец. Мой друг повалился на бок, проехал лицом по просмоленному холсту и замер, подогнув голову, будто у него шея сломана. И я — я сделал это ради ста долларов и ради людей, которые плевка моего не стоят! Потом я схватил Мэрфи на руки, унес его и помог привести в чувство. Все эти мозгляки были довольны: они же заплатили свои денежки и видели кровь, видели нокаут! А человек, которого они мизинца не стоят и которого я любил, лежал на матах без чувств, с разбитым лицом…
   Билл замолчал, глядя прямо перед собой, на лошадей. Лицо его было сурово и гневно. Затем он вздохнул, посмотрел на Саксон и улыбнулся.
   — С тех пор я больше не выступаю. Мэрфи смеется надо мной. Он продолжает участвовать в матчах, но так, между прочим. У него хорошая специальность. А время от времени, когда нужны деньги — крышу покрасить, либо на врача, либо старшему мальчику на велосипед, — Мэрфи выступает в клубах за сотню или полсотни долларов. Я хочу, чтобы вы познакомились, когда это будет удобно. Он, как я вам уже говорил, золото-парень. Но от всей этой истории мне было в тот вечер очень тяжело.
   Снова лицо Билла стало жестким и гневным, и Саксон бессознательно сделала то, что женщины, стоящие выше ее на социальной лестнице, делают с притворной непосредственностью: она положила руку на его руку и крепко ее сжала. Наградой была улыбка его глаз и губ, когда он повернулся к ней.
   — Чудно! — воскликнул он. — Никогда я ни с кем так много не болтал. Я всегда больше молчу и берегу свои мысли про себя. Но к вам у меня другое отношение — мне почему-то хочется, чтобы вы меня знали и понимали; вот я и делюсь с вами своими мыслями. Танцевать-то может всякий.
   Они ехали городскими улицами, миновали ратушу, Четырнадцатую улицу с ее небоскребами и через Бродвей направились к Маунтэн-Вью. Повернув от кладбища направо, они выехали через Пьемонтские холмы к Блэрпарку и углубились в прохладную лесную глушь Джэкхейского ущелья. Саксон не скрывала своего удовольствия и восхищения: лошади мчали их с такой быстротой.
   — Какие красавцы! — сказала она. — Мне никогда и не снилось, что я буду кататься на таких лошадях. Боюсь вот-вот проснуться, и все окажется только сном. Я уже говорила вам, как я люблю лошадей. Кажется, отдала бы все на свете, чтобы иметь когда-нибудь собственную лошадь.
   — А ведь странно, правда, — отвечал Билл, — что и я люблю лошадей именно вот так? Хозяин уверяет, что у меня на лошадей особый нюх. Сам он болван, ни черта в них не смыслит. Между тем у него, кроме вот этой пары выездных, двести огромных тяжеловозов, а у меня ни одной лошади.
   — Но ведь лошадь создал господь бог, — сказала Саксон.
   — Да уж, конечно, не мой хозяин. Так почему же у него их столько? Двести голов, говорю вам! Уверяет, будто он завзятый лошадник. А я даю слово, Саксон, что все это вранье; вот мне дорога последняя облезлая лошаденка в его конюшне. И все-таки лошади принадлежат ему! Разве это не возмутительно?
   Саксон сочувственно засмеялась:
   — Еще бы! Я вот, например, ужасно люблю нарядные блузки и целые дни занимаюсь разглаживанием самых очаровательных, какие только можно себе представить, — но блузки-то чужие! И смешно — и несправедливо!
   Билл стиснул зубы в новом приступе гнева.
   — А какими путями иные женщины добывают эти блузки? Меня зло берет, что вы должны стоять и гладить их. Вы понимаете, что я имею в виду, Саксон. Нечего играть в прятки. Вы знаете. И я знаю. И все знают. А свет устроен так по-дурацки, что мужчины иногда не решаются говорить об этом с женщинами. — Тон у него был смущенный, но в то же время чувствовалось, что он уверен в своей правоте. — С другими девушками я таких вопросов даже не касаюсь: сейчас вообразят, что это неспроста и я чего-то от них хочу добиться. Даже противно, до чего они везде ищут нехорошее. Но вы не такая. С вами я могу говорить обо всем. Я знаю. Вы — как Билл Мэрфи, — словом, как мужчина!
   Она вздохнула от избытка счастья и невольно бросила на него сияющий любовью взгляд.
   — И я чувствую то же самое, — сказала она. — Я никогда не решилась бы говорить о таких вещах с знакомыми молодыми людьми, они сейчас же этим воспользовались бы. Когда я с ними, мне кажется, что мы друг другу лжем, обманываем, ну… морочим друг друга, как на маскараде. — Она нерешительно помолчала, потом заговорила опять, тихо и доверчиво:
   — Я ведь не закрывала глаза на жизнь. Я многое видела и слышала; и меня мучили искушения, когда прачечная, бывало, надоест до того, что, кажется, готова на все пойти. И у меня могли бы быть нарядные блузки и все прочее… может быть, даже верховая лошадь. Был тут один кассир из банка… и заметьте, женатый. Так он прямо предложил мне… Ведь не церемониться же со мной! Он же не считал меня порядочной девушкой, с какими-то чувствами, естественными для девушки, а так — ничтожеством. Разговор между нами был чисто деловой. Тут я узнала, каковы мужчины. Он объяснил мне точно, что он для меня сделает. Он…
   Голос ее печально замер, и она слышала, как в наступившей тишине Билл заскрипел зубами.
   — Можете не рассказывать! — воскликнул он. — Я знаю. Жизнь грязна, несправедлива, отвратительна! Неужели люди могут так жить? В этом же нет никакого смысла. Женщин — славных, хороших женщин — продают и покупают, как лошадей. И я не понимаю женщин. Но не понимаю и мужчин. Если мужчина покупает женщину, она его, конечно, надует. Это же смешно. Возьмите хотя бы моего хозяина с его лошадьми. У него ведь есть и женщины. Он может, пожалуй, купить и вас, потому что даст хорошую цену. Ах, Саксон, вам, конечно, очень пристали нарядные блузки и всякая мишура, но, даю слово, я не могу допустить и мысли, чтобы вы платили за них такой ценой. Это было бы просто преступлением…
   Он вдруг смолк и натянул вожжи. За крутым поворотом дороги показался мчавшийся автомобиль. Шофер резко затормозил машину, и сидевшие в ней пассажиры с любопытством уставились на молодого человека и девушку, легкий экипаж которых мешал им проехать. Билл поднял руку.
   — Объезжайте нас с наружной стороны, приятель, — сказал он шоферу.
   — И не подумаю, милейший, — отвечал тот, смерив опытным взглядом осыпающийся край дороги и крутизну склона.
   — Тогда будем стоять, — весело заявил Билл. — Я правила езды знаю. Эти кони никогда не видели машины, и если вы воображаете, что я позволю им понести и опрокинуть коляску на крутизне, жестоко ошибаетесь.
   Сидевшие в автомобиле шумно и возмущенно запротестовали.
   — Не будь нахалом, хоть ты и деревенщина, — сказал шофер, — ничего с твоими лошадьми не случится. Освободи место, и мы проедем. А если ты не…
   — Это сделаешь ты, приятель, — ответил Билл. — Разве так разговаривают с товарищем? Со мной спорить бесполезно. Поезжайте-ка обратно вверх по дороге, и все. Доедете до широкого места, и мы прокатим мимо вас. Как же быть, раз влипли? Давай задний ход.
   Посоветовавшись с пассажирами, которые начинали нервничать, шофер, наконец, послушался, дал задний ход, и вскоре машина исчезла за поворотом.
   — Вот прохвосты! — засмеялся Билл, обращаясь к Саксон. — Если у них есть автомобиль да несколько галлонов бензина, так они уже воображают себя хозяевами всех дорог, которые проложили мои и ваши предки.
   — Что ж, до вечера, что ли, будем канителиться? — раздался голос шофера из-за поворота. — Трогайте. Вы можете проехать.