Короткое официальное письмо, подписанное заведующим редакцией, всего лишь извещало, что ему пересылают полученное журналом анонимное письмо и заверяют, что анонимные письма редакция никогда и ни при каких обстоятельствах не принимает во внимание.
   Вложенное письмо оказалось написано от руки, печатными каракулями. Безграмотное, густо сдобренное оскорблениями, оно утверждало, что «так называемый Мартин Иден», который продает рассказы разным журналам, никакой не писатель, на самом-то деле он ворует рассказы из старых журналов, переписывает на машинке и рассылает под своим именем. На конверте был почтовый штамп «Сан-Леандро». Мартин сразу понял, чьих это рук дело. Грамотность Хиггинботема, словечки и выражения Хиггинботема, Хиггинботемская логика и нелепый склад ума выпирали из каждой строчки. Тут ощущалась не тонкая рука итальянца, а заскорузлый кулак лавочника, его зятя.
   Но почему? – тщетно гадал Мартин. Что плохого сделал он Бернарду Хиггинботему? Поступок уж до того непонятный, до того бессмысленный. Его никак не объяснишь. За неделю редакторы различных журналов из восточных штатов переслали Мартину еще с десяток подобных писем. Очень благородно с их стороны, решил Мартин. Ведь эти редакторы совсем его не знают, и однако иные даже посочувствовали ему. Анонимные, письма явно им отвратительны. Стало быть, злобная попытка ему навредить провалилась, Скорее это даже к добру– по крайней мере, многие редакторы узнали его имя. Быть может, когда-нибудь, читая его рукопись, они и вспомнят, мол, это тот самый, про кого было анонимное письмо. И как знать, вдруг при оценке его рукописи подобное воспоминание будет гирькой на весах в его пользу?
   Примерно в это время Мартин сильно упал в глазах Марии. Однажды утром он застал ее в кухне, когда она стонала от боли, по ее щекам от слабости текли слезы, а перед ней высилась груда неглаженого белья. Мартин мигом определил, что у нее грипп. дал ей горячего виски – в бутылках, которые приносил Бриссенден, набрались кой-какие остатки – и велел лечь в постель. Но Мария заупрямилась. Белье надо прогладить и до вечера разнести клиентам, заспорила она, не то завтра семерым голодным ребятишкам нечего будет есть.
   К ее удивлению (потом она не уставала рассказывать об этом до своего смертного часа), Мартин Иден схватил с плиты утюг и кинул на гладильную доску фасонистую блузку с длинным рукавом. Это была выходная блузка Кейт Фланнаген, самой привередливой модницы на свете. Да еще мисс Фланнаген нарочно предупредила, чтоб блузку ей доставили сегодня же вечером. Все знали, за ней ухаживает кузнец Джон Коллинэ, и, как по секрету было известно Марии, завтра мисс Фланнаген и мистер Коллинз собирались в парк Золотые ворота. Тщетно пыталась Мария спасти блузку. Мартин отвел ее к стулу, до которого она еле доплелась, усадил, и тут она вытаращила глаза. Вчетверо быстрей, чем управилась бы она сама, Мартин отгладил блузку и заставил ее признать, что отгладил ничуть не хуже ее самой.
   – Я бы и побыстрей работал, будь утюги погорячее.
   А он и так орудовал раскаленными утюгами, она бы такими нипочем не решилась гладить.
   – Ты не так обрызгиваешь, – упрекнул он ее. – Дай-ка я тебя научу, как надо. Самое главное– придавить. Сбрызнула – и сразу придави, тогда дело пойдет быстрей.
   Из кучи деревянного хлама в погребе он достал ящик, приспособил к нему крышку и порылся в железном ломе, который ребятня Сильва приготовила на продажу. Сложил свежесбрызнутое белье в ящик, накрыл доской и придавил утюгом – пресс был готов и действовал.
   – Теперь гляди, Мария, – сказал Мартин, скинув с себя верхнюю рубашку и схватив утюг, по его словам, «и впрямь горячий».
   – А кончил гладить и давай стирать шерстяное, – рассказывала потом Мария. – Говорит: «Дуреха ты дуреха, Мария. Сейчас покажу тебе, как стирать шерстяное», – и показал, да. За десять минут смастерил машина – один бочка, один втулка от колесо, два шеста, и готов машина.
   Это было изобретение Джо из Горячих ключей. Втулка от старого колеса прикреплялась к концу вертикально стоящего шеста– получалась мешалка. Это в свою очередь крепко соединялось с пружиной, прикрепленной к потолочной балке, так что втулка ходила вверх-вниз, перемешивала шерстяные вещи, лежащие в бочке, и одной рукой можно было как следует их поколачивать.
   – Теперь Мария не стирать шерстяное, – неизменно кончался ее рассказ. – Теперь ребятишки управлять с бочка, да втулка, да шест. Он хитрый голова, мистер Иден.
   И все же ловко смастерив машину и преобразовав Мариину кухню-прачечную, Мартин непоправимо уронил себя в глазах Марии. Романтический ореол, которым его наградило ее воображение, поблек в холодном свете истины: он бывшая прачка! Все его книги, и важные его друзья, которые приезжали к нему в колясках или приносили несчетные бутылки виски, все уже не имело значения. Оказывается, он всего-навсего простой рабочий, человек ее породы, из ее класса. Он стал ей понятнее, доступней, но не осталось в нем ничего загадочного.
   Пропасть между Мартином и его родными все ширилась. Вслед за беспричинным нападением Хиггинботема показал себя и мистер Герман Шмидт. Мартину удалось продать несколько зарисовок для газет, кое-что из юмористических стихав и шуток, и на время дела его заметно поправились. Он расплатился с частью долгов и даже сумел выкупить из заклада черный костюм и велосипед. Велосипед требовалось починить – погнулась ось педали, – и в знак доброго отношения к будущему зятю Мартин отправил велосипед в мастерскую Шмидта.
   К вечеру того же дня Мартин с удовольствием получил свой велосипед, его доставил какой-то мальчонка. Похоже, мистер Шмидт тоже настроен дружелюбно, подумал Мартин при виде такой любезности. Из починки велосипед обычно приходилось брать самому. Но оглядев велосипед, Мартин обнаружил, что его и не думали чинить. А чуть позднее, позвонив сестрину жениху, он услышал, что эта личность не желает иметь с ним никакого дела «ни в каком виде, ни в какой форме, никоим образом».
   – Герман Шмидт, – весело ответил Мартин, – кажется, я сейчас приду и расквашу ваш немецкий нос.
   – Только суньтесь в мастерскую, и я пошлю за полицией, – последовал ответ. – Я вас проучу. Знаю я вас, чуть что– в драку, да со мной не выйдет. Не желаю иметь ничего общего с таким хулиганьем. Бездельник, лодырь, меня не проведешь. Не удастся вам меня доить, хоть я и женюсь на вашей сестре .Почему вы не хотите работать и честно зарабатывать на жизнь, а? Отвечайте!
   Мартин отнесся к этому философски, не дал волю гневу, удивленно и насмешливо присвистнул и повесил трубку. Но потом ему стало не до смеха, всей тяжестью навалилось одиночество. Никто его не понимает, никому он, видно, не нужен, кроме Бриссендена, а Бриссенден исчез неведомо куда.
   В сумерках Мартин вышел с покупками из зеленной лавки и зашагал к дому. На углу остановился трамвай, и сердце Мартина радостно забилось при виде знакомой тощей фигуры. То был Бриссенден, и, прежде чем трамвай двинулся и заслонил его, Мартин успел приметить оттопыренные карманы пальто– в одном явно были книги, в другом бутылка виски.

Глава 35

   Бриссенден не объяснил, почему так долго пропадал, а Мартин не стал допытываться. Сквозь пар, поднимающийся над пуншем, отрадно было видеть бледное, изнуренное лицо друга.
   – Я тоже не бездельничал, – заявил Бриссенден. выслушав отчет Мартина о том, что он успел написать.
   Он вытащил из внутреннего кармана рукопись и протянул Мартину, тот прочитал заглавие и удивленно посмотрел на Бриссендена.
   – Да, именно, – засмеялся Бриссенден. – Неплохое название, а? «Эфемерида»… то самое слово. Я от вас его услышал, вы так назвали человека, он у вас всегда несгибаемый, одухотворенная материя, последний из эфемерид, гордый своим существованием в краткий миг, отведенный ему под солнцем. Это гвоздем засело у меня в голове – и пришлось написать, чтобы от этого избавиться. Скажите, каково это на ваш взгляд.
   Мартин стал читать, и поначалу вспыхнул, а потом побледнел. Это было само совершенство. Форма одержала победу над содержанием, если это можно назвать победой – все содержание, до последнего атома, было выражено с таким мастерством, что у Мартина от восторга закружилась голова, на глаза навернулись жаркие слезы, по спине пошел холодок. То была большая поэма, в шестьсот или семьсот строк, – причудливая, поразительная, загадочная. Необычайные, невероятные стихи, однако вот они, небрежно написанные черным по белому. Они – о человеке и его напряженнейших духовных исканиях, о его мысли, проникающей в бездны космоса в поисках отдаленнейших солнц и спектров радуги. То был безумный разгул воображения умирающего, чье дыхание прерывается всхлипом и слабеющее сердце неистово трепещет перед тем, как остановиться навсегда. В этом величавом ритме с громом восставали друг на друга холодные светила, проносились вихри звездной пыли, сталкивались угасшие солнца, и вспыхивали в черной пустоте новые галактики; и тонкой серебряной нитью пронизывал все это немолчный, слабый, чуть слышный голос человеческий, жалобное лепетанье средь воплей планет и грохота миров.
   – Такого в литературе еще не было, – сказал Мартин, когда к нему наконец вернулся дар речи. – Потрясающие стихи!.. потрясающие! Мне просто в голову ударило. Я как пьяный. Этот великий и тщетный вопрос… Я ни о чем другом думать не могу. Этот вопрошающий вечный голое человеческий, неустанная тихая жалоба все заучит в ушах. Он словно комариный похоронный марш среди трубного зова слонов ,и львиного рыка. Голос едва слышен, а жажда его неутолима. Я говорю глупо, знаю, но поэма чудо, вот что. Ну как вам это удается? Как?
   Мартин перевел дух и снова принялся восхвалять поэму.
   – Я больше не стану писать. Я бездарь. Вы показали мне, что такое работа настоящего мастера. Гений! Это не просто гениально. Это больше, чем гениально. Это обезумевшая истина. Это настоящее, дружище, в каждой строчке настоящее. Хотел бы я знать, понимаете ли вы это, вы, философ. Сама наука не может вас опровергнуть. Это прозрение, выкованное из черного металла космоса и обращенное в великолепные звучные ритмы. Вот, больше я не скажу ни слова! Я потрясен, раздавлен. Хотя нет, еще одно. Позвольте, я найду для нее издателя.
   Бриссенден усмехнулся,
   – Нет в христианском мире журнала, который посмел бы ее напечатать… сами понимаете.
   – Ничего такого я не понимаю. Я понимаю другое: любой журнал в христианском мире мигом за нее ухватится. Такое на дороге не валяется. Это не просто поэма года. Это поэма века.
   – Хотел бы я поймать вас на слове.
   – Не будьте таким уж пессимистом, – предостерег его Мартин. – Редакторы журналов не сплошь болваны. Я-то знаю. Давайте держать пари. Спорю на что угодно – вашу «Эфемериду» примет если не первый же, так второй журнал.
   – Ухватился бы за ваше предложение, только одно меня удерживает, – сказал Бриссенден и, помолчав, продолжал: – Вещь хороша… лучше всего, что я написал. Я-то знаю. Это моя лебединая песнь. Я чертовски ею горжусь. Боготворю ее. Это получше виски. Великолепная вещь, совершенство, о такой я мечтал, когда был молод и простодушен, полон прелестных иллюзий и чистейших идеалов. И вот теперь, на пороге смерти я ее написал. И не хочу я, чтобы ею завладело, осквернило стадо свиней. Нет, я не иду на пари. «Эфемерида» моя. Я создал ее и поделился с вами.
   – А как же другие? – возразил Мартин. – Назначение красоты – дарить человечеству радость.
   – Это моя красота.
   – Не будьте эгоистом.
   – Я не эгоист, – сказал Бриссенден и сдержанно усмехнулся, как всякий раз, когда он бывал доволен тем, что готово было слететь с его тонких губ. – Я щедр и самоотвержен, как изголодавшийся боров.
   Тщетно пытался Мартин поколебать его решение.. Твердил, что его ненависть к журналам – сумасбродство, фанатизм, он в тысячу раз достойнее презрения, чем юнец, который сжег храм Дианы в Эфесе. Под градом обвинений Бриссенден преспокойно прихлебывал пунш и соглашался: да, все так, все справедливо, за исключением того, что касается журнальных редакторов. Его ненависть к ним не знала границ, и нападал он на них еще яростнее Мартина.
   – Пожалуйста, перепечатайте дли меня «Эфемериду», – сказал он. – Вы это сделаете в тысячу раз лучше любой машинистки. А теперь я хочу вам кое-что посоветовать. – Он вытащил из кармана пальто пухлую рукопись. – Вот ваш «Позор солнца». Я его прочел, и не один раз, а дважды, трижды… Это высшая похвала, на какую я способен. После ваших слов об «Эфемериде» мне следует молчать. Но одно я вам скажу: когда «Позор солнца» напечатают, то-то будет шуму. Разгорятся споры, которые принесут вам тысячи долларов, так как сделают вас знаменитым.
   Мартин рассмеялся.
   – Сейчас вы посоветуете отправить «Позор» в журналы.
   – Ни в коем случае… разумеется, если вы хотите, чтобы его напечатали. Предложите рукопись первоклассным издательствам. Найдется рецензент, который будет достаточно безумен или достаточно пьян, в даст о ней благоприятный отзыв. Вы много читали. Суть прочитанного переплавилась в вашем мозгу и вылилась в «Позор солнца», настанет день, когда Мартин Иден прославится, и не последнюю роль в этом сыграет «Позор Солнца». Итак, найдите для нее издателя… чем скорее, тем лучше.
   Бриссенден засиделся допоздна и, уже на ступеньке трамвая, вдруг обернулся к Мартину и сунул ему в руку скомканную бумажку.
   – Вот, возьмите, – сказал он. – Я выл сегодня на скачках, и мне сказали, какая лошадь придет первой. Зазвенел звонок, трамвай тронулся, оставив. Мартина в недоумении, что за измятая, засаленная бумажка зажата у него в руке. Вернувшись к себе, он разгладил, ее и увидел, что это стодолларовый билет.
   Мартин не постеснялся им воспользоваться. Он звал, у друга всегда полно денег, и знал также, был глубоко уверен, что дождется успеха, и сможет вернуть долг. Наутро он заплатил по всем счетам, дал Марии за комнату за три месяца вперед и выкупил у ростовщика все свои вещи. Потом выбрал свадебный подарок Мэриан и рождественские подарки поскромней для Руфи и Гертруды. И наконец, на оставшиеся деньги повез в Окленд все семейство Сильва. С опозданием на год, он все-таки исполнил свое обещание, и все от мала до велика, включая Марию, получили по паре обуви. А в придачу свистки, куклы, всевозможные игрушки, пакеты и фунтики со сластями и орехами, так что они едва могли все это удержать.
   Ведя за собой эту красочную процессию, он вместе с Марией зашел в кондитерскую в поискал самых больших леденцов на палочке и неожиданно увидел там Руфь с матерью. Миссис Морз оторопела. Даже Руфь была задета, ибо приличия кое-что значили и для нее, а ее возлюбленный бок о бок с Марией, во главе этой команды португальских оборвышей, – зрелище не из приятных. Но сильней задело ее другое, она сочла, что Мартину недостает гордости и чувства собственного достоинства. А еще того хуже– случай этот показал ей, что никогда Мартину не подняться над средой, из которой он вышел. Бедняк, рабочий – само происхождение Мартина уже клеймо, но так бесстыдно выставлять его напоказ перед всем миром, перед ее миром – это уже слишком. Хотя ее помолвка держалась в тайне, об их давних, постоянных встречах не могли не судачить; а в кондитерской оказалось несколько ее знакомых, и они украдкой поглядывали на ее поклонника и его свиту. Руфь не обладала душевной широтой Мартина и не способна была стать выше своего окружения. Случившееся уязвило ее, чувствительная душа ее содрогалась от стыда. И приехав к ней позднее в тот же день с подарком в нагрудном кармане, Мартин решил отдать его как-нибудь в другой раз. Плачущая Руфь, плачущая горько, сердитыми слезами, это было для него откровение. Раз она так страдает, значит, он грубое животное, хотя в чем и как провинился:– хоть убейте, непонятно. Ему и в голову, не приходило стыдиться своих знакомств, и в том, что ради Рождества он угостил семейство Сильва, он не усматривал ни малейшего неуважения к Руфи. С другой стороны, когда Руфь объяснила ему свою точку зрения, он понял ее, что ж, видно, это одна из женских слабостей, которым подвержены все женщины, даже самые лучшие.

Глава 36

   – Пойдемте, я покажу вам людей из настоящего теста, – однажды январским вечером сказал Бриссенден.
   Они пообедали вместе в Сан-Франциско и ждали обратного парома на Окленд, как вдруг ему вздумалось показать Мартину «людей из настоящего теста». Он повернулся " стремительно зашагал по набережной, тощая тень в распахнутом пальто, Мартин едва поспевал за ним. В оптовой винной лавке он купил две четырехлитровые оплетенные. бутылки Старого портвейна и, держа по бутыли в каждой руке, влез в трамвай, идущий к Мишшен-стрит; Мартин, нагруженный несколькими бутылками виски, вскочил следом.
   «Видела бы меня сейчас Руфь», – мелькнуло у него, пока он гадал, что же это за настоящее тесто:
   – Возможно, там никого и не будет, – сказал Бриссенден, когда они сошли с трамвая, свернули направо и углубились в самое сердце рабочего района. южнее Маркет-стрит. – В таком случае вы упустите то, что так давно ищете.
   – Что же именно, черт возьми? – спросил Мартин.
   – Люди, умные люди, а не болтливые ничтожества, с которыми я вас застал в логове того торгаша. Вы читали настоящие книги и почувствовали себя там белой вороной. Что ж, сегодня я вам покажу других людей, которые тоже читали настоящие книги, так что вы больше не будете в одиночестве.
   – Не то, чтобы я вникал в их вечные споры, – сказал Бриссенден на следующем углу. – Книжная философия меня не интересует. Но люди они незаурядные, не то что свиньи-буржуа. Только держите ухо востро, не то они заговорят вас до смерти – о чем бы ни шла речь.
   – Надеюсь, мы застанем там Нортона, – еле выговорил он немного погодя; он тяжело дышал, не напрасно Мартин пытался взять у него бутыли с портвейном. – Нортон – идеалист, учился в Гарварде. Невероятная память. Идеализм привел его к философии анархизма, и родные выгнали его из дому. Его отец президент железнодорожной компании, мультимиллионер, а сын голодает в Сан-Франциско, редактирует анархистскую газетку за двадцать пять долларов в месяц.
   Мартин плохо знал Сан-Франциско, и уж вовсе не знал район южнее Маркет-стрит, и понятия не имел, куда его ведут.
   – Рассказывайте еще, – попросил он. – Что там за народ? Чем они зарабатывают на жизнь? Как сюда попали?
   – Надеюсь, Хамилтон дома, – Бриссенден остановился передохнуть, опустил бутыли наземь. – Вообще-то он Строун-Хамилтон… двойная фамилия, через дефис, – он из старого южного рада. Бродяга… человека ленивее я в жизни не встречал, хотя служит канцеляристом, вернее, пробует служить в кооперативном магазине социалистов за шесть долларов в неделю. Но он по природе перекати-поле. Забрел в Сан-Франциско. Однажды он просидел весь день на уличной скамейке, за весь день во рту ни крошки, а вечером, когда я пригласил его пообедать в ресторане, тут, за два квартала, он говорит: «Еще идти. Купите-ка мне лучше пачку сигарет, приятель». Он, как и вы, исповедовал Спенсера, покуда Крейс не обратил его в мониста-матералиста. Если удастся, я вызову его на разговор о монизме. Нортон тоже монист… Но идеалист, для него существует только дух. Он знает не меньше Крейса и Хамилтона, даже больше.
   – Кто такой Крейс? – опросил Мартин.
   – Мы к нему идем. Бывший профессор… уволен из университета… обычная история. Память-стальной капкан. На жизнь зарабатывает чем придется.
   Одно время, когда очутился вовсе на мели, был бродячим фокусником. Неразборчив в средствах. Может и украсть – хоть саван с покойника… на все способен. Разница между ним и буржуа, что крадет, не обманывая себя. Готов говорить о Ницше, о Шопенгауэре, о Канте, о чем угодно, но, в сущности, из всего на свете, включая Мэри, ему по-настоящему интересен только его монизм. Его божок– Геккель. Единственный способ его оскорбить
   – это ругнуть Геккеля.
   –Ну вот и место сборищ. – Войдя в подъезд, Бриссенден поставил обе бутылки и перевел дух– надо было еще подняться по лестнице. Это был обыкновенный двухэтажный угловой дом, внизу-бакалейная лавка и пивная. – Здесь обитает вся компания, занимает весь верх. Но только у Крейса две комнаты. Идемте.
   Свет в верхнем коридоре не горел, но в полной темноте Бриссенден двигался привычно, как домовой. Приостановился, опять заговорил.
   – Есть у них еще такой Стивенс. Теософ. Когда разойдется, даже дважды два усложнит л запутает. Сейчас мойщик посуды в ресторане. Любит хорошую сигару. Я раз видел, он перекусил за десять центов в забегаловке, а потом выкурил сигару за пятьдесят. У меня в кармане припасены две штуки, на случай если он покажется.
   И еще один есть, Парри, австралиец, статистик и ходячая энциклопедия. Спросите его, каков был урожай зерновых в Парагвае в тысяча девятьсот третьем, или сколько простынной ткани Англия поставила в Китай в тысяча восемьсот девяностом, или в каком весе Джимми Бритт победил Бетлинга Нелспна, или кто был чемпионом Соединенных Штатов в полусреднем весе в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом и он выдаст правильный ответ со скоростью игорного автомата. И еще есть Энди, каменщик, полон идей обо всем на свете, хороший шахматист; и Харри, пекарь, ярый социалист и одни из профсоюзных вожаков. Кстати, помните стачку поваров и официантов-это Хамилтон организовал тот профсоюз и провернул стачку – все заранее спланировал вот тут, у Крейса. Проделал это все ради собственного удовольствия, но в профсоюзе не остался, слишком ленив. А если бы захотел, пошел бы далеко. На редкость способный человек, но непревзойденный лентяй.
   Брйссенден продвигался в темноте, пока не завиднелась полоска света из-под какой-то двери. Стук, чей-то голос в ответ, дверь отворилась, и вот уже Мартин обменивается рукопожатием с Крейсом, смуглым красавцем с ослепительно белыми зубами, черными вислыми усами и черными сверкающими глазами. Мэри, полная молодая блондинка, мыла тарелки в задней комнатке (она же кухня и столовая). Первая комната служила спальней и гостиной. Гирлянды выстиранного белья висели так низко над головой, что поначалу Мартин не заметил двух мужчин, беседующих в углу. Они шумно и радостно приветствовали Бриссендена и его бутыли, и, когда Мартина познакомили, оказалось, это Энди и Парри. Мартин присоединился к ним и внимательно слушал рассказ Парри о боксерском состязании, на котором он был накануне вечером; тем временем Бриссенден, как заправский бармен, готовил пунш и разливал вино и виски с содовой. Потом он скомандовал: «Давайте всех сюда»-и Энди пошел по всему этажу созывать жильцов.
   – Нам повезло, почти все дома, – шепнул Мартину Бриссенден. – Вот и Нортон и Хамилтон, подите познакомьтесь. Стивенса, я слышал, нету. Попробую заведу их на монизм. Вот погодите, они опрокинут стаканчик-другой, тогда разойдутся.
   Поначалу разговор перескакивал с одного на другое. И все равно Мартин не мог не оценить живую игру их мысли. У каждого был свой взгляд на вещи, хотя взгляды их зачастую оказывались противоположными; и хотя спорили они остроумно и находчиво, но не поверхностно. Мартин скоро понял – это было ясно, о чем бы ни зашла речь, – что у каждого есть связная система знаний и цельное, хорошо обоснованное представление об обществе и о вселенной. Они не пользовались готовыми мнениями, все они, каждый на свой лад, были мятежники, и никто не изрекал избитых истин. Мартин никогда не слышал, чтобы у Морзов обсуждался такой широкий круг разнообразнейших тем. Казалось, они о чем угодно могут с увлечением толковать хоть ночь напролет. Разговор переходил от новой книги миссис Хемфри Уорд к последней пьесе Шоу, через будущее драмы к воспоминаниям о Менсфилде. Они одобряли или высмеивали передовые статьи утренних газет, говорили об условиях труда в Новой Зеландии, а потом о Генри Джеймсе и Брандере Мэтьюзе, обсуждали притязания Германии на Дальнем Востоке и экономическую сторону «желтой опасности», ожесточенно спорили о выборах в Германии и о последней речи Бебеля, а там доходила очередь и до местных политических махинаций, до новейших замыслов и распрей руководства Объединенной рабочей партии, до сил, приведенных в действие, чтобы вызвать забастовку портовых рабочих. Мартина поразила их осведомленность. Им было известно то, о чем никогда не писали газеты – пружины, и рычаги, и невидимые глазу руки, которые приводят в движение марионеток. К удивлению Мартина, молодая хозяйка, Мэри, вступила в разговор и оказалась на редкость умной и знающей, таких женщин Мартин почти не встречал. Побеседовали о Суинберне и Россетти, а лотом она принялась толковать о таком, о чем он и представления не имел, завела его на боковые тропинки французской литературы. Он отыгрался, когда она принялась защищать Метерлинка, а он пустил в ход тщательно продуманные мысли, которые развивал в «Позоре солнца».
   Появились еще несколько человек, в комнате стало не продохнуть от табачного дыма, и тут Бриссенден дал старт.
   – Вот вам новая жертва, Крейс, – сказал он. – Неоперившийся птенец, пылкий поклонник Герберта Спенсера. Обратите его в геккельянца, если сумеете.
   Крейс будто проснулся, засиял, как металл под лучом света, а Нортон посмотрел на Мартина сочувственно, с мягкой, девичьей улыбкой, словно обещая надежно его защитить.