— Что за сопли, — говорю я.
   — Лес общий, — отвечает он.
   — Об этом мы не спорим, — говорю я. — Но как тебе не совестно, разве можно так обезьянничать? К чему этот жалкий пафос? Ты же не думаешь, будто идея со столбом пришла тебе в голову просто так, сама по себе?
   — Ты делаешь тотем в память своего отца, насколько я понимаю, — заявляет он, — а у меня будет столб мира. Что тут общего? Мой столб будет напоминать людям разных вероисповеданий, что давно пора начать слушать и слышать друг друга.
   — Пользуйся, не жалко, — говорю я.
   Еще господин консерватор стал намекать на то, что ему нужен лось. Желательно лосенок. И желательно такой, как Бонго. Господин даже спрашивал, не может ли он купить его. Ага, держи карман шире! Такие Бонго не покупаются и не продаются. Короче, я посоветовал настырному господину подавиться его вонючими деньгами, но он не унялся, сперва удвоил цену, потом и вовсе утроил, искушал всячески. И доторговался до семидесяти тысяч. Вроде как это цена Бонго. Я, конечно, отказался, и с тех пор он глаз не кажет. Обиделся, похоже. Привык, что его деньги открывают перед ним все двери, а когда из-за них дверь раз — и захлопнулась перед самым его носом, он решил, что мир неизвестно отчего ополчился против него.
 
   Чем дальше, тем меньше мой лес подходит мне для жизни. Надо уходить. Но я не могу тронуться с места, пока не поставлю столб. Не отказываться же от воздаяния славы отцу потому только, что вокруг снуют прозревшие правые консерваторы и прочие отвлекающие от дела граждане. Стиснув зубы, но доведу работу до конца. А там сложу вещички и поминай как звали, никто и охнуть не успеет. Я вкалываю как проклятый. Удлинил рабочий день вдвое. Грегус силится не отстать, но в его возрасте спят вдвое больше, чем в моем. Пока он спит, я и делаю основную работу. Но когда он бодрствует, мы — несмотря ни на что — отлично проводим время. Беседуем о самых разных вещах. Честно говоря, парень хват на всё: и разговор поддержать, и топором помахать. Он на самом деле молодец. Но я его не захваливаю, сдерживаю себя, так, могу иногда потрепать по плечу или волосы взъерошить. Важно, чтоб он чувствовал, что отец им доволен. Тем более тут мне душой кривить не приходится. Он едва ли не лучшее из всего, к созданию чего я был причастен, и если парня минует синдром отличника, у него есть все шансы состояться. По-хорошему, мне бы, конечно, оставить его у себя в лесу, потому как дома с матушкой, сестрицей и прочими гражданами он неминуемо соскользнет на дорожку примерности и идеальности. А тут я бы служил противовесом. Это ему как воздух необходимо. Вот я и решаю эту задачку, постоянно взвешиваю «за» и «против». Душа просит одиночества, но на другой-то чаше — благо Грегуса. Пока ничего не придумал.
   А дни идут. Мы стесываем со ствола килограммы древесины. Щепки летят во все стороны, раскинулись ковром по снегу, ковром накрывшим всю землю. Ого! Ковер на ковре. Пора стихи писать.
 
   Однажды (как я потом сообразил, это было воскресенье) мимо проходит на лыжах мой шурин. Он застает меня, Грегуса и Дюссельдорфа за работой. Я рублю, а помощники мои шлифуют столб напильником и наждачной бумагой. С другой стороны опушки доносится размеренный стук топора господина консерватора. Отличная команда подобралась, говорит шурин, хорошо, что тебе теперь не так одиноко. Потом он рассказывает, что прекрасно прогулялся сегодня, заглянул на несколько дач и может лично засвидетельствовать: все больше горожан стараются выбираться на природу. Кстати; говорит он, чуть не забыл: твоя жена ожидает вас с Грегусом домой к середине мая, к пятнадцатому то есть числу. Тогда ей рожать, и самое время заканчивать эту затянувшуюся шутку, говорит мой разлюбезный шурин. Его сестра не из тех, на ком можно сперва жениться, а потом раз — сбежать когда вздумается. С чьими-то сестрами так, может, и позволительно обращаться, но с его сестрой — нет.
   Я киваю.
   — Если сам не вернешься, — говорит он, — я приду и приведу тебя силой.
   — Договорились, — отвечаю я.
   У шурина как камень с плеч упал, вижу я. Он не ожидал, что я так легко сдамся. И готовился, верно, к худшему, а все прошло спокойно, даже весело. Это потому что я соврал. Только он об этом не знает. Ложь совершенно потрясающий инструмент, а многие пользуются ею как-то редко. Хотя она дико эффективна. Человек говорит одно, а думает другое. Чудо, просто чудо.
   Выпроваживая шурина, я забираюсь на столб и по-родственному машу ему, но едва он поворачивается спиной, я незаметно строю издевательскую гримаску, и Грегус, кто б сомневался, засекает ее.
   — Папа, а зачем ты так сделал?
   — Как сделал? — спрашиваю я.
   — Рожу вот такую скорчил, — говорит он и показывает, какую именно.
   Дюссельдорф молча прислушивается к нашему разговору, но я вижу, что ему любопытно, как я буду выворачиваться. Он в курсе, что я, мягко говоря, недолюбливаю шурина: я успел поведать ему о всяких пикантных моментах из истории наших родственных отношений.
   — Мушка в глаз попала, — говорю я, но вижу, что Дюссельдорф чуть заметно мотает головой. Такое объяснение не пойдет.
   — Здесь нет мушек, — замечает Грегус, как всегда резонно.
   — Я поступил так, — сдаюсь я, — потому что считаю дядю Тома слегка, — я на миг задумываюсь, — надоедливым. Мы с ним мало похожи. И говорим как бы на разных языках. Иногда с ним можно иметь дело — помнишь, например, он помогал нам строить гараж, — а иногда он ведет себя глупо, ну прямо как дурак. И как раз сейчас такой момент.
   Дюссельдорф незаметно кивает, одобряя мою откровенность.
   — Но дача у него хорошая, — говорит Грегус.
   — Дача у дяди Тома отличная, — соглашаюсь я, — в этом ему не откажешь.

АПРЕЛЬ И МАЙ

   Жизнь катится под гору. Дюссельдорф не просыхает. Его стандартный маршрут пролегает от нашей палатки до винного магазина и назад, он ходит по нему с регулярностью рейсового автобуса. Обзавелся снегоступами. Приносит заодно еду, чаще всего пиццу, что скрашивает обстановку. Потому что родительницу Бонго мы почти доели, а убивать еще одного лося я, уважая чувства Бонго, не спешу. С косулей я бы, пожалуй, не стал так церемониться, но они ужас как пугливы. А ни волки, ни медведи тут не водятся. Их власти интернировали на восток, чтобы тамошние аборигены спокойненько истребили их втихаря подчистую.
   Зима была снежная, но теперь с каждым днем снега тают все дружнее. Когда совсем сойдут, я сбегу. На траве никто не сумеет меня выследить. И я вырвусь на свободу.
   Тотемный столб Грегусу наскучил, и он почти все время торчит в палатке. Воспользовавшись газетами, собранными для растопки, и подсказками пьяного Дюссельдорфа, Грегус научился читать. Бог мой, это ужас какой-то, чтобы образцово-показательность настолько была у человека в генах. И чтоб ее было не вытравить ничем. Она, точно вода, размывает все преграды и прокладывает себе путь. И проникает, куда хочет. Эта последняя капля решила мои сомнения. Если он в четыре года уже читает, то я не успею оглянуться, как он начнет щелкать уравнения с производными. Этого потомственного отличника надо немедленно остановить. Пресечь все подобные поползновения в зародыше. Ну и ясно, что путь назад, в цивилизацию, ему заказан. Он останется со мной в лесу. А я сей же час спалю все газеты и впредь буду разжигать огонь только берестой. Так что если Грегусу неймется читать, пусть сочиняет тексты сам. Ему придется вырезать их на дереве или писать кровью. Надеюсь, это охолодит его страсть к чтению.
   Господина консерватора мы почти не видим. Свой тотемный столб он уже доваял. Получилось на редкость уродливо, сеять мир на земле таким орудием, по-моему, невозможно. На днях мы помогали эту штуку устанавливать. Пришлось жечь костер, чтоб смерзшаяся земля немного оттаяла, но все-таки мы столб вкопали. И теперь он маячит посреди леса как надгробный памятник неудавшемуся покаянию господина правого консерватора, тщетно искавшего свое «я». Сам ваятель ушел в город, хочет развесить на досках объявлений около магазинов, вегетарианских ресторанов и на фонарях бумажки с приглашением на фестиваль примирения, который он решил устроить 16 и 17 мая. К счастью, нас с Грегусом здесь тогда уже не будет. Ищи ветра в поле. А они пусть себе братаются. Почему он решил приурочить свой фестиваль ко Дню национальной независимости, ума не приложу. Религиозное примирение в одном флаконе с годовщиной конституции придает акции совсем уж отвратительный вкус, но пусть потешит себя вволю. Одно я знаю твердо — Допплер ни с кем брататься, черт их возьми, не будет.
 
   Дабы внести свою лепту в воцарившийся у нас хаос, появляется Железный Рогер. Его турнули из дому. Подружке наконец надоело, что он прыскает семенем на все без разбору. Он опрометчиво лишил девственной чистоты книгу, присланную «Книжным клубом», которую его спутница жизни только распечатала и как раз собралась почитать. Это последнее семяизвержение оказалось явно лишним, и теперь Рогер на пару с Дюссельдорфом пьют у нашего костра. Они сошлись душа в душу, и Рогер жалуется новому другу на женское вероломство. Ведь у него и самого закрадывались сомнения, что его необычная привычка перестала вызывать у подружки былой восторг, вот бы ей и выразиться ясно, мол, завязывай с этим. Так нет. Всего несколько дней назад он уделал счет из Норвежского автомобильного союза, и они вдвоем хохотали над этим. А чем лучше книга из «Книжного клуба»? Так с бабами всегда, сетует Рогер. Никогда не поймешь, чего им надо. Только что все было нормально, раз — оно уже никуда не годится. Охнуть не успеешь.
 
   Пока остальные спят и пьют, я, как приговоренный, машу топором и думаю о том, что моего леса не узнать. Как тихо и покойно было здесь! Мы с Бонго проживали день за днем, от зари до зари в мире и гармонии, ни под кого не подлаживались. Напротив, мы жили как хотели. И я медленно, хоть и со срывами, приближался к своей цели, к ничегонеделанью. То было раньше. Теперь от тогдашнего леса остались лишь смутные воспоминания. Наверно, мы ошиблись лесом, говорю я Бонго. Странно здесь как-то. Люди вообще обладают одним поразительным свойством: как только они заполняют собой пространство, ты начинаешь видеть исключительно их, а не это самое пространство. Бескрайние пустынные просторы перестают быть бескрайними и пустынными, стоит им впустить в себя хотя бы одного-двух людей. Человек ведь сам выбирает, на чем остановить взгляд. И обыкновенно устремляет его на себе подобных. Что и породило обманчивое представление, будто бы человек превыше всех земных существ. Это миф, заблуждение. В конце концов вполне может выясниться, что венец творения — лоси, говорю я Бонго. И это вы несете свет истины, просто чересчур скромничаете. Лично я в это, не буду врать, конечно, не верю, хотя как знать. Но уж люди во всяком случае ничего такого в себе не несут. И тут вы меня не переубедите.
 
   Дни идут своим чередом. Снег тает. Грегус читает. Дюссельдорф с Рогером пьют, господин консерватор в городе, занят расклейкой по ресторанам призывов приходить мириться, я довожу до ума готовый вчерне тотемный столб. Уже ясно, каким он будет, и я вижу, что тружусь не зря. Мне есть чем гордиться. Даже самый недалекий человек поймет, что столб изображает мужчину, который сидит на большом яйце и держит на голове еще одного мужчину, верхом на велосипеде, на голове которого стоит годовалый лосенок, а на нем сидит маленький мальчик. Все похожи на себя, но в меру, и в меру стилизованы, так что опознать никого из нас нельзя. Теперь столб надо отполировать шкуркой и покрасить в яркие цвета. Повторять ошибку индейцев Северной Америки я не намерен. Они вырезали потрясающие тотемные столбы, но с ходу воздвигали их, ничем не обработав. В результате уже через несколько десятилетий матушка-природа получала тотемы назад в свой круговорот. Они рассыхались, обрушивались, истлевали. Это согласовывалось с верой индейцев в единство мира, где все движется по кругу. Из праха в прах, и так далее. Но я на этот вопрос смотрю иначе, чем смотрели североамериканские аборигены. Я все же не индеец, а человек нашего времени. Неудачник нашего времени. Или — человек нашего неудачного времени. Это как считать. Но в любом случае: если уж я что-то делаю, то делаю на века. Поэтому мне предстоит вся эта чертова канитель с несколькими слоями олифы, бейца и, наконец, с яркой краской, способной выдержать норвежские погоды. Столб простоит тысячу лет. Как минимум. Тысяча — замечательное число. Самое лучшее.
 
   Тихой весенней ночью я спускаюсь в город и высаживаю окно в магазине скобяных изделий у стадиона «Уллеволл». Я мог бы, конечно, добыть денег у Дюссельдорфа, но эта сирота безотецкая не просыхает, к тому же меня тешит мысль, что тотемный столб выйдет даровой. Все, для чего не надо утверждать бюджета, нравится мне вдвойне. Зато все, что требует больших затрат, сразу вызывает у меня подозрение. Такие у меня теперь представления. Я изменился. Скоро год, как я живу в лесу, и я теперь не тот, что был. В какой момент во мне произошли перемены, сказать непросто. Наверно, они свершались исподволь, как все преобразования, но в том, что я изменился, нет никаких сомнений. Лес дает и отбирает. И обтачивает тех, кто стремится в него, по своему образу. Еще немного, и я окончательно облесничаю. Лес — это я и есть, думаю я, под оглушительное завывание сигнализации врываясь в магазин и на бегу бесстрастно высчитывая, что на все про все у меня пять минут. С ходу принимаюсь таскать ведерко за ведерком с олифой, бейцем, краской и прочим. Я не бегаю — летаю, и через пять минут за контейнером, где директор магазина «ICA» вот уже несколько месяцев оставляет для меня молоко, скапливается изрядное количество лакокрасочных материалов. Прикинув, что все необходимое я набрал, устраиваюсь на корточках сверху на ведрах и жду, когда появится охранная служба «Securitas». Охранник действительно приходит, хоть и заставляет себя ждать куда дольше, чем я рассчитывал. Потом подтягивается полиция, начинаются звонки и переговоры и, наконец, приезжает хозяин магазина. Его я узнаю, поскольку в связи с бесконечным ремонтом непрестанно у него отоваривался. То кисточка, то монтажная лента, то семечки для птиц. О них я всегда заботился, о птицах-то, им во всяком случае есть за что меня благодарить, правда, это дело такое: сам вот я много лет раскланивался с хозяином магазина, а теперь взял разбил окно и утащил, что мне понадобилось. Но он знал, на что шел. Это часть его бизнеса. Хозяин заделывает окно плексигласом и не сразу, но уходит. Теперь у меня есть пара часов, пока город не проснулся; я привожу ждавшего на опушке Бонго, немилосердно нагружаю его бейцем и краской, и в три ходки мы перетаскиваем все это в палатку.
 
   Первого мая к нам возвращается господин консерватор. Чтобы меня подразнить, он притаскивает из дому мешок прошлогоднего сена и жжет его теперь перед своей палаткой, а еще он принес грабли и ворошит угли в костре. Я делаю вид, что ничего не заметил. На другую реакцию у меня нет времени. Я даже пролетарский праздник не отмечаю. Меня ждут более важные вещи. Да и кого теперь в Норвегии считать пролетариями? Я лично не знаю. Поэтому трудолюбиво крашу столб. Ритмическое яйцо получается ярко-красного цвета, как пожарная машина, а папа теперь двухцветный, от пупка и выше колер меняется. Мне кажется, отец это заслужил. Сам я становлюсь зеленым, как лес, а велосипед реалистично крашу в цвет моего настоящего велосипеда. Бонго получается желтым, а Грегус таким бирюзовым. Для мелких деталей на лицах — глаз, носов, ртов — я выбираю цвета, контрастирующие с фоном. Все остатки извожу на цоколь. Выходит слоев двадцать не пойми какого цвета, так что и тысячу лет влажности столб едва ли заметит.
 
   Крашу я под раздражающий бубнеж: Грегус по складам читает старые газетные репортажи о разной ерунде. Политика, наука, искусство, культура. Причем он не только кропотливо и въедливо продирается сквозь трудные слова, но, повинуясь дурной наследственности, непременно желает проанализировать и обсудить смысл прочитанного. Забудь, говорю я ему. Это просто набор слов. Они ничего не значат. Не-ет, не сдается Грегус, наверняка значат. Не значат, говорю я. Люди просто сидят и высасывают из пальца все это, чтобы показать, какие они молодцы. А миру это не нужно совершенно. Слова, слова, слова. Возможно, среди них изредка вкраплены такие, что означают не просто набор звуков, а нечто большее, но чтобы вычленить их, ты должен быть гораздо сметливее остальных людей, а я решительно запрещаю тебе, в твоем столь нежном возрасте, стремиться к такой незаурядности.
   — Нет, значат, — талдычит свое Грегус.
   — Вот станешь совершеннолетним и делай что хочешь, это меня уже касаться не будет. Обещаю, тогда я перестану на тебя наседать, — говорю я. — Но до этого еще много лет. А сейчас важен только тотемный столб. Ему предстоит простоять тысячу лет и свидетельствовать, что ты, и я, и дед, и Бонго были на земле. Жили. Нам был отпущен срок, мы старались как могли, но без толку — пользы никакой не принесли, — говорю я. — А как только мы со столбом разберемся, немедленно уйдем. Но газет с собой не возьмем. Лучше тебе сразу забыть про чтение. Как и про школу. Духу твоего там не будет, пока тебе не сравняется восемнадцать. До тех пор поживешь в лесу. Со мной и Бонго. Так и знай.
   — Посмотрим, что еще я выберу, — говорит Грегус.
   — Забудь про выбор, — отвечаю я.
   — А здесь вот пишут о Лондонской школе, погоди, где же это, а, вот. Лондонская школа экономики. Это в ней Питер Пэн учился? — продолжает Грегус.
   — В ней, — отвечаю я.
   — Ой, тогда и мне интересно там поучиться, — говорит Грегус.
   — Заруби себе на носу, — говорю я, — что, если ты когда-нибудь поступишь в эту школу, мы с Бонго поселимся в лесу под Лондоном и будем каждый божий день бить тебя за это.
   — Почему мне нельзя пожить там? — спрашивает Грегус.
   — Пожить можно. И потусоваться — пожалуйста. Лондон — город увлекательный, возбуждающий интерес. Можешь даже поучиться, но только не в супер-пупер-престижной школе экономики, а где попроще, что-нибудь по художественной части. Где бы тебя учили выходить за рамки, а не разгораживать ими жизнь.
   — Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сообщает Грегус.
   — Тем лучше для тебя, — отвечаю я.
   В результате этой бессмысленной беседы я начинаю напевать песенку Питера Пэна из одноименного мультика и долго не могу от нее отвязаться. Крася, я бубню мелодию, а потом вставляю рефрен «Я могу летать» и, повторив все это много сотен раз за несколько дней, впадаю в самое настоящее отчаяние, что не могу улететь отсюда.
 
   Тотемный столб готов. На финишной прямой я воспользовался конфискованным налобным фонарем и работал сутки напролет. И вот последний штрих — я рисую моему отцу огромный половой член. Помечаю отца фамильным, так сказать, знаком Допплеров. Потом отступаю на шаг и вижу, что, да, столб удался. Подобных мир не видал. Мой тотемный столб исполнен глубокого смысла, в нем отразился я. Он красочный, чтоб не сказать кричаще-яркий. Он фантастически красив. И сотворил его я. Допплер. Вот этими самыми руками. Я увековечил память отца так, как ему и не мечталось. Пока я работал, я близко сошелся с отцом.
   Закончив столб, я немедля принимаюсь копать под него яму. Место я выбрал под тем камнем, куда хожу отливать. Оттуда, как я уже упоминал, отличный вид на большую часть Осло, а что мочой иной раз брызнет, не беда. Наоборот, думаю я. Это можно трактовать как аллегорию того, что в последние свои годы отец фотографировал туалеты. Вы правы, конкретно в этом месте он нужду не справлял. Хотя не преминул бы сделать это, окажись он тут. Так что окропление столба мочой можно считать исполнением семейных обетов. Моча Допплеров густа, как кровь, и связывает нас воедино. Следующие поколения Допплеров будут приходить сюда и чтить память праотцов, писая на родовой тотемный столб.
   Но, выкопав яму в полметра, я утыкаюсь в горную породу. Мое проклятое отечество так нашпиговано горными породами, что даже злиться по этому поводу сил нет. В Норвегии действительно по горе на каждого жителя, констатирую я, и этот энциклопедического свойства факт хоронит все мои надежды окончить работы в срок. Я мечтал, что к середине мая нас и след давно простынет, так что моему любезному шурину, когда он явится конвоировать меня к жене в роддом, придется возвращаться назад несолоно хлебавши, но теперь я начинаю сомневаться в исходе. Возможно, мне предстоит встретиться с шурином лицом к лицу и принять бой. И подстрелить его, как господина консерватора. Хотя любезному шурину такой урок — вне всякого сомнения — пошел бы на пользу, но он может поставить под угрозу мой план бегства, а я рисковать не хочу.
   Две недели я занимаюсь тем, что постоянно жгу в яме костер и время от времени заливаю его холодной водой в надежде, что горная порода треснет от перепада температур. День за днем, костер за костром. Если я не рублю дрова, то таскаю ведра с водой. Мне помогает Грегус, остальные ввиду запоя к делу непригодны. Ну и ладно. Лично я не собираюсь никого силком тащить на путь истинный. Хотят пить — пусть пьют. Я достаточно пожил, чтобы знать, сколько существует на свете причин пить до потери чувств и соображения. В этом деле каждый выбирает по себе. Вот наш господин консерватор не пьет. Что есть, то есть. Напротив, он вкалывает не покладая рук. Для него фестиваль братания действительно много значит. Это правда. Поэтому он делает лавки, столы и даже сооружает небольшой помост вроде сцены, с которого, как я полагаю, он намерен вещать о мире на земле и братстве народов.
   Не так легко определить, где догорающий костер, а где уже новый, но костров через сорок или пятьдесят яма углубляется примерно на метр, еще столько же костров — и я добиваюсь глубины метра в два. Достаточно. Вот только назло всем моим расчетам на дворе уже май, хуже того, его середина. Снег сошел, в лесу сухо. Повсюду цветут голубые ветреницы и белые перелески, и новое поколение лосят покоряет бескрайний наш лес. Ты перестал быть самым младшим, говорю я Бонго, но не думай, что теперь ты обязан немедленно повзрослеть. Насладись юношеской свободой. Совершай безумные поступки. Погуляй вволю. Оторвись на всю катушку. Это советую тебе я, Допплер, человек, который в свое время был одним из самых образцово-показательных молодых людей в этой стране. Но теперь я выпрягся из упряжки и работаю, что называется, на вольных хлебах. Своего рода консультантом, сказал бы я. Который помогает себе и тем, кто готов ко мне прислушиваться. Таковых пока набралось не слишком много.
 
   Нам не удается установить столб. Даже с участием нехотя согласившегося помочь господина консерватора у нас нет Ни единого шанса. Этот проклятый столбище весит слишком много. Но снегу мы с Бонго сумели перетащить его с места на место, но четыре мужика, ребенок и лось бессильны поставить его в яму.
   — Как ты думаешь, сколько народу соберется на твой фестиваль? — спрашиваю я господина консерватора.
   — Человек тридцать-сорок, — отвечает он.
   — Ты не возражаешь, если я возьму их в оборот? — спрашиваю я.
   — Да нет, — отвечает он. — Это будет выглядеть вполне по-братски.
   — Золотые слова, — отвечаю я. — Ничто так не сплачивает людей, как коллективный тяжелый труд, имеющий к тому же символическое значение.
 
   Наступает и проходит середина мая, то есть пятнадцатое число. Весь день я сижу, натянув лук, и вслушиваюсь, не раздадутся ли шаги моего быстроногого шурина, но он не приходит, и объяснить это можно единственно тем, что роды заставляют себя ждать. Вот и отлично. Природа на моей стороне. Но я не склонен считать это знаком свыше, просто повезло, только и всего. Сегодня мне случайно подфартило, и я использую полученную передышку, чтобы пропустить стаканчик с Дюссельдорфом и Рогером. Ложась ночью спать, я кладу под подушку лук со стрелами, но любезный шурин, по счастью, не является мне ни во сне, ни в так называемой реальности.
   Наутро начинается фестиваль примирения. Господин устроитель нарядился весьма антиконсервативно, в рабочую спецовку. Может, он считает, что так ему легче будет пробиться в иные сферы, подняться на более высокую ступень духовности, не знаю, в любом случае он приготовился встречать доброхотов всех конфессий, жаль они не валят на фестиваль валом. Спустя пять часов с момента, когда фестиваль должен был открыться, господину консерватору приходится признать, что на его призыв откликнулись четыре человека. Один мусульманин, один еврей и один христианин вкупе с корреспондентом вечернего выпуска «Афтенпостен». Теперь они сидят на бревне и ждут, что он им скажет. И господин консерватор, смирившись, выходит на помост и объявляет фестиваль открытым. Скрыть своего разочарования ему не удается, но все же он выдавливает из себя несколько вполне бесспорных фраз о том, что в наше неспокойное время каждый должен заглянуть в себя и проверить, насколько глубока его терпимость. Самое сегодня важное — понимать друг друга, а ключ к пониманию один — знакомиться.
   Людям следует просто-напросто больше узнавать друг о друге. Что мы думаем, чего боимся, во что верим, а также и совсем простые вещи, вроде того, кто во сколько встает утром и чем обычно ужинает. Здесь важно все. А что уж нам точно не грозит, так это чрезмерное знание друг о друге. За два предстоящих дня мы успеем немного восполнить пробелы в общении и поделиться информацией о вещах важных и не очень. Трое верующих кивают, журналист строчит.