Владимир Маканин
На первом дыхании (сборник)

На первом дыхании

Глава 1

   Если брать эпиграф, я наверняка знал бы, что очень в данном случае подходит и очень мне нравится: КОГДА ЛЕГКОВЕРЕН И МОЛОД Я БЫЛ. Вот именно. Эта строка.
   Легковерен. Такое вот удивляющее слово – и чем дольше в него вдумываешься, тем на душе лучше.
* * *
   Вокруг была степь. Полынь, и цвет этой полыни если не совсем белый, то белесый. А посередке этой сплошной белесости, как в молоке, плавало десятка полтора крохотных наших домишек. Полтора десятка домишек – не больше. И вот там я работал.
   Мне было двадцать пять, и ни цыкать, ни шуметь на меня было нельзя; противопоказано. И потому, едва лишь Громышев начал шуметь, стало ясно, что я сбегу – именно сегодня сбегу.
   – А ну не ори на меня!
   Я мог бы, конечно, сказать Громышеву: «Не орите». Все-таки начальник.
   – Не ори на меня!
   – Никуда ты не уедешь, – отчеканил Громышев.
   – Да ну?
   – Не уедешь!
   Так и сказал. Это ж было просто смешно. Потеха.
   – Да ну? – Я засмеялся. – Не уеду?.. Буду в романтику играть? А невеста моя в романтике плохо разбирается – взяла и замуж выскочила.
   – Я тут ни при чем.
   – Вы мне пели о трудной судьбе, а она в это время замуж выскочила.
   – Я тут ни при чем.
   – Неужели? А я-то думал, подстроили.
   Я уже вышел из себя: я вцепился ему в пиджак и стал трясти, но Громышев раза в два тяжелее меня, как-никак начальник, поэтому с него только пуговицы сыпались. И какие-то карандаши из карманов. Картинка, должно быть, была что надо.
   – Не уеду? – тряс и спрашивал его я. – Не уеду? – И опять тряс. Туда-сюда. – Не уеду?
   Примчались Колька Жилкин и еще один – тоже из наших, тоже свой. Втроем они справились – зашвырнули меня в наше угловое помещение. И Громышев, весь бурый и без единой пуговицы на пиджаке, подытожил – сказал, что я буду сидеть тут взаперти, пока не остыну и не смирюсь. Смирюсь, он именно так и сказал. Опять он выбрал не те слова.
   Глаза мои привыкали. В общем, большая честь. Угловое помещение, в котором меня заперли, было не какой-то там конурой, а состояло из двух комнат. И еще туалет. Можно было даже гордиться: это был отдел, где хранились наиболее ценные детали и приборы. Ну и всякие документы. Что-то вроде архива. А на окнах были решетки.
* * *
   И вот я стоял у блокированных окон с решетками. И смотрел. Что было делать?.. Чад погорелого места тянул даже сюда, в закрытое помещение. Проникал, видимо, в щели. День назад случился пожар, и я понимал, что Громышев нервничает.
   Я смотрел. Люди там медленно и тихо копошились – растаскивали крестовины. Они стояли по пояс в курящихся голубых дымках. А я этот сладковатый степной дымок вдыхал через щели. Остатки сладки. Пожар, слава богу, вчера начался, вчера и кончился. Грузовая тянула сохранившуюся распорку. Невесть какое, а добро. Машина гудела и тужилась, и казалось, у нее тоже тряслись колени, как тряслись они у меня после всей этой стычки.
   – Давай, Петюня, – кричали шоферу, – давай, милый!
   Машина тянула задом. Буксовала и фыркала из-под колес землей вполовину с пеплом.
   – Давай, милый. Давай еще!
   Десять домишек и полсотни людей. И запертый я. И мечущийся возле машин Громышев. Вот и вся компания. Все мы (и наши домишки тоже) лежали на степной глади, как крошки хлеба на большой и ровной скатерти. Будто вот-вот их сгребут великанской ладонью, смахнут. А краями скатерти были еле видные далекие холмы. Такой пейзаж.
   Я знал, что сбегу. И как бы прощался.
   Я уже – там был, с ней, с Галькой. Клеймил. Изничтожал. Спрашивал, как и почему. Что-то выяснял.
   Пытался перескочить пространство, а пространство все еще лежало передо мной – голая степь.
   Сначала попутные. И пыль – она тучей заносилась на левую сторону дороги. Помню ночь и мелькнувшую белую церквушку. Церковь ли, мечеть ли? – мелькнула и пропала с неразличимой во тьме религией. А машина с грохотом, с боем бортов летела дальше. Или вдруг шла мягче. Это там, где отары раздолбали дорогу в пыль.
   Потом машины свое сделали. Потом был поезд. Потом самолет.
* * *
   Я мчался в Москву; я нигде и ничем не был привязан.
   Житейская расстановка сил, конечно, была, но самая простенькая. Существовал (и уже как бы не существовал) родной городок – там я осилил школу. Там жила моя матушка. И мой отец. Я уехал оттуда в Москву, где проучился положенных пять лет в институте. А затем распределился в степи, к этому Громышеву. Напел он мне сладких песен. Заманил.
   Я барабанил у него три года без двух месяцев. Причем барабанил честь честью. На совесть. Он прописал меня в городишке с симпатичным названием Кукуевск. Дыра невообразимая. Глухомань, как в былинах. Там была база Громышева, и оттуда мы делали свои наезды в степи. Набеги. Нет, мы не были геологами. Мы были строители.
   Жить там было негде, прописаться тем более. Поэтому меня прописали у одной хитроумной вдовы. А она была прописана на складе. Она там жила. Спала, варила обед и так далее. Как подробность скажу, что я ей понравился с первого взгляда. Я вдруг очутился за уютным столиком и возле уютной постели, явно перепивший и ничего не соображающий – ее рук дело. Но бог спас.
   Были где-то друзья. Были рассеянные по городам однокурсники. Ну и, само собой, была Галька. И Бученков Андрюха. Вот, собственно, и все координаты. Все мои связи. Во времени и в пространстве.
   …Помню еще одну картинку – и это тоже было прощанье со степью. До стычки с Громышевым. Я еще не крикнул ему: «Уеду – и кончено!» За час или за два до всего этого.
   Я шагал ровной и плоской, как скатерть, степью и думал о письме. О письме, в котором Бученков сообщил мне про Гальку. А дымки, оставшиеся после пожара, еле-еле курились. Вот тебе и ковылек-ковылечек. Белая степная трава – она колыхалась совсем невинно. Мы, дескать, только кустики. Только белые кустики травы. Загорелись, но ведь нечаянно. Мы только белые кустики. Всплески живого на высохшей земле.
   Слышался разговор. И рыкала машина. И крики: давай, давай!.. А когда крики стихали, монотонно скулил обгоревший Жулик, наш пес.
* * *
   Москва встретила меня как родного – бабьим летом. Деревья в огне. Ворохи листьев – и асфальт сиреневый. Все как надо. Из метро я прямиком кинулся к Бученкову. К Андрею.
   – Явился, – сказал я, – по твоему вызову.
   – По какому вызову? – Он был растерян.
   Шлепал ресницами, как персидская княжна. А в глубине, за поворотом на кухню, маячила его теща. Все, что полагается знать о тещах, я знал. Невелика мудрость. Был вечер, этак часов десять.
   – Что, так и будем стоять в прихожей? – Я не скрывал своих желаний.
   Мы прошли на кухню. Уже хорошо. Чай как минимум – мелькнуло у меня в голове. Когда Бученков вышел умолять тещу, я сунул руку в их симпатичную хлебницу, отломил кус, мазнул его маслом и съел. Я не умел терпеть. Я проделал это без единого звука.
   Бученков ее упросил и умолил – мне было разрешено заночевать. Он упрашивал ее очень тихо, очень вкрадчиво. Процедура длилась с полчаса. Под звуки их воркованья я еще раз не удержался и съел хлеба, опять с маслом. Бученков называл ее «мама» и обещал сделать ей что-то по хозяйству.
   Он вернулся на кухню на цыпочках. Но с радостным известием.
   – Можно. Ночуй, – сказал он шепотом.
   – А сахар к чаю можно? – таким же шепотом спросил я.
   Он покраснел. Он всегда стеснялся родни. Его теща была скупа, как Плюшкин.
   Как оказалось, он все еще не нашел, где можно подработать. За три-то года. Дополнительные полставки так и остались грезой. Логика жизни, неумолимая, придавила его. Чтоб отделиться от тещи, нужен кооператив. А для кооператива нужны деньги. А для денег нужны полставки. А чтоб найти полставки, нужен характер. А характера нет.
   – Что делать, я слишком честен, – говорил Бученков уныло. И это еще в студенчестве возмущало меня. Потому что получалось, что я подонок. И в ответ я называл его мямлей и остаточной жертвой крепостного права. У нас, говорил я, на Урале, крепостного права не было. У нас, говорил я, не складывалась из века рабская психология. И мы не передавали ее своим детям в генах, в то время как вам и сейчас еще лет сто надо, чтоб вы оправились. Вы, мол, все еще окрика боитесь, третьесортными себя же считая…
   Сейчас мы об этом спорить не стали. Повзрослели. Да и тема для разговора была совсем иная.
   Выдержав некоторую паузу, я приступил:
   – Ну ладно. Рассказывай.
   Бедняга пил чай без сахара. Потому что я пил стакан за стаканом.
   – Ну, рассказывай.
   – Что рассказывать, – вздохнул он. – Я тебе все написал в письме. Вышла замуж.
   – Давно?
   Он замялся.
   – Ну?
   – Уже с полгода. Месяцев семь. Я не мог тебе сразу написать. Как-то неловко было. Рука не подымалась…
   Вот именно – рука не подымалась. Я не сомневался, что так оно и было. Он и правда искренне меня любил. Бедняга.
   – Н-да, – сказал я.
   – Плохо дело.
   – Куда уж хуже.
   Было двенадцать ночи. Мы шептались, и теперь шел черед деталей. Мелочей.
   – Ты, возможно, помнишь его.
   – Ее мужа?
   – Да. Это Еремеев. На курс старше нас учился. В водное поло играл.
   – Понятия не имею.
   О Еремееве знать мне было неинтересно. Нет нужды. А о Гальке он больше ничего не знал – вышла замуж, вот и все.
   Я вдруг сказал Бученкову: идем подышим. Мне было невмоготу. Нехорошо было. Я уже не мог сидеть здесь и шептаться.
   – Поздно уже. – Он не хотел идти на улицу, точнее, не смел.
   Он потерянно глядел на расставленную для меня раскладушку. По их понятиям, я уже должен был ложиться. Меня пустили ночевать с условием, что завтра в шесть утра ни этой раскладушки, ни меня, ни моего духа здесь не будет. С утра на кухне нужно жарить печенку. И гренки.
   Но я уже сорвался с места – я начал возиться с чемоданом. Чемодан у меня мятый и битый, закрывается безобразно. С трудом. Зато раскрывается легче легкого.
   – Ты куда? – спросил Бученков. – Олег, ты куда?
   – «Куда, куда», – передразнил я. – Конечно, к ней. Надо попытаться. Небось не выгонит, если я с чемоданом.
   Бученков промолчал. Бедняга. У тещи бессонница – она приняла люминал или иное снотворное, она еле заснула, а ведь я, уходя, так или иначе бацну дверью. И еще он боялся за меня. Это точно. Это тоже в нем сейчас было – боязнь за меня. Как бы я чего не натворил у Гальки. Смешанное чувство.
   – Пока.
   Он не шелохнулся.
   – Пока, говорю.
   И я загремел по ступенькам. Выскочил на улицу. Ее адрес я уже знал. То есть адрес этого Еремеева. Не так уж далеко.
   Дом я отыскал. Была ночь. Троллейбусы еще ходили. Живет моя отрада в высоком терему.
   Мне открыл он. Еремеев. Да, я его видел, – кажется, видел. Смазливая морда. Я таких не запоминаю.
   – А где Галька? – Я вошел, я бросил чемодан в угол.
   Еремеев был крепок. Бычок. Ну ясно, в водное поло играл.
   – Галя!
   Он позвал ее, ласково так окликнул – он стоял в сине-белом халате, добротном, теплом, ГДР, двадцать рублей. Так-так. Знакомый халатик. А вот и Галька.
   – Олег!
   Олег – это я. Мы поцеловались. Но от этого не стало лучше, пожалуй, наоборот. Теперь мы стояли в растерянности – все трое. Помаленьку приходили в себя. Я ждал, что же будет. Но пока Еремеев только закурил.
   – Вы что, собираетесь меня выставить на ночь глядя? – спросил я.
   Я шутливо спросил, в стиле оперетки, но здесь этот номер не прошел.
   – Нельзя тебе у нас ночевать, – тяжелым баском сказал Еремеев.
   Ну, разумеется, нельзя, само собой. Узнал меня. По фотографиям, что ли. И сейчас меня выставят на улицу. Его право – быть начеку, беречь семейный очаг. И тут уж ничего не попишешь. Я его даже зауважал. Я на его месте, может быть, растерялся бы, пустил бы и на раскладушке бы устроил – а после всю ночь мучился. И сбросил бы его, сонного, с балкона.
   – Ладно. Тогда я уезжаю обратно. В степи. Прощай, Галя.
   И я (какое-то легкое помраченье) опять потянулся к ней. И даже удалось ее поцеловать. Два раза и еще раз. Как бы на прощанье.
   – Хватит, – говорил он, стоя сбоку. – Сказано же. Хватит.
   Я ушел. Должно быть, я только и хотел – их посмотреть. Ее.
   Я спускался, прихватив свой чемоданчик, а Еремеев стоял на лестничной клетке, смотрел мне вслед. Стоял в сине-белом халате. Когда-то Галька о таком халате прожужжала мне уши. Она даже в магазин меня затащила однажды, чтоб я посмотрел. Мне было не по себе, еще не дорос, чтобы примеривать халаты. Народу в магазине было полно. Галька разглядывала ценник, а я, между делом, кадрил продавщицу.
   Я не о том, что Галька была малость мещаночкой. Я о другом. А мещаночкой, кстати, она не была.
* * *
   Долго не открывали. Как-никак ночь. Я даже подумал, не перебрала ли его теща люминалу. В связи с моим приездом. То-то бы я удружил Бученкову.
   Но нет – открыли. Открыла теща.
   – Вас, я вижу, совершенно замучили дела.
   Это она, конечно, упражнялась в иронии. Оттачивала стиль.
   – Все Андрей, – сказал я, перекладывая тяжесть на плечи друга. – Это ведь он меня из кукуевских степей вызвал. От работы оторвал. От хорошей, между прочим, работы.
   Бученков, должно быть, не спал и прислушивался. Лежал в постели ни жив ни мертв. Завтра с него будут снимать большую стружку. Бедняга. А тут еще с грохотом раскрылся мой чемодан. Сам собой. Он у меня с причудами.
   – О господи, – сказала теща.
   Через десять минут Бученков прокрался ко мне на кухню на цыпочках. В доме это был, видимо, его излюбленный способ передвижения. Я уже лег – лежал на раскладушке. Свет был погашен.
   – Ну что?
   – Глаза слипаются, – сказал я. – Завтра поговорим.
   – Олег… Ну что Галька?
   Он сел на край раскладушки.
   – Галька как Галька, – сказал я, потому что сказать было нечего.
   Бученков закурил. На кухне ему это разрешалось. Потому что теща тоже этим делом баловалась.
   – Ты опять уедешь? – спросил он.
   – В степи?.. Черта с два. Мы еще повоюем.
   И тут он начал вздыхать:
   – Теперь уже поздно, Олег. (Вздох.) Что же теперь делать, если жизнь так повернулась. (Вздох.) Он ведь уже с ней спал. (Вздох.)
   – Подумаешь, событие, – сказал я.
   – Не событие?
   – Может, еще и не спал. Полгода не такой уж большой срок. Может, ему недосуг.
   – Все шутишь. (Вздох.)
   – А ты не дергай меня!
   – Тише…
   Вот так мы и говорили, и я стоял на своем. Я не строю из себя гиацинт. Ясное дело, гадостно, что этот Еремеев с ней спал. Но ведь никак не переиграть. Необратимое явление. И к тому же меня часто уверяли, что, если женщину любишь, не это главное.

Глава 2

   С утра я хотел было кинуться в этот самый текстильный НИИ, но здесь были двенадцатиэтажные дома, а не кукуевские степи. И было ясно, что начальника раньше, чем в обед, не увидишь. А чем заняться до обеда?
   Тем более что меня выдернули из теплой раскладушки в шесть. То есть ровно в шесть. Если тебя подымают и запирают за тобой дверь в такую рань, есть два замечательных места, чтобы околачиваться. Курский вокзал и Центральная библиотека. Предпочтительнее библиотека – ее я и выбрал. Там можно было встретить кой-кого из знакомых. Пообщаться и поговорить. И глядишь – совместно с ними (у них!) решить проблему ночлега.
   Но мне не повезло. Я лишь почитал, посидел в тепле и выпил кофе. Впрочем, вскоре попался какой-то возбужденный малый. Сказал, что меня хорошо знает. Но тут же исчез.
   – Выпьем лимонаду? – сказал он.
   – Чего?
   – Лимонаду.
   Он сказал это очень торжественно и через минуту исчез. Я думал, он в буфете – там его не оказалось. А жаль. Он мог оказаться студентом. И провести меня в свою общагу, а там и ночлег.
   В одиннадцать ноль-ноль я уже был в текстильном НИИ.
   Час я базарил в отделе кадров – в конце концов я им поклялся, что сумею временно прописаться у родичей. У таких-то. Такой-то адрес. Это были родичи, с которыми родственных связей мы не поддерживали. Я о них еле вспомнил.
   Девчонка-кадровичка не верила. Она раскопала их телефон и позвонила им. А они даже не удивились. Сказали:
   – Разумеется, мы его пропишем.
   И еще сказали:
   – А где Олег? Нельзя ли поговорить с ним?
   Я замахал руками: нет, нельзя, скажи, что меня нет рядом. Я вдруг вспомнил черточку этих моих родичей. Они любили быть добрыми.
   Кадровичка подытожила:
   – Теперь идите к начальнику лаборатории. – И улыбнулась: – Теперь все в порядке. Теперь только от начальника и зависит.
   Я уже взмок от разговоров, а еще пришлось носиться за начальником с этажа на этаж – искать. О лаборатории я за это время узнал вот что. Кое-какой наукой они, конечно, занимались, но, в общем, существовали благодаря побочным изделиям. Плетеные галстучки. Авоськи. Расшитые пояса для морских офицеров. И тому подобное. Что-то вроде подпольной фабрики вблизи Мцхеты. Но только все законно. На хозрасчете.
   – Здравствуйте. Садитесь.
   И когда я сел, он спросил в лоб:
   – Ну и кто вы есть?
   Начлабу было лет под сорок, матерый. Страшно важничал. Хрен лысый. Поглядывал с прищуром и расспрашивал. Но вся его спокойная и уравновешенная жизнь длилась до поры до времени, пока он не спросил, что же меня привело именно в эту лабораторию.
   – Ваше имя, – сказал я. – Ваше научное имя.
   Он слегка покраснел и улыбнулся этак насмешливо. Дескать, не проведешь. Он даже постучал карандашиком по столу. Сделал недоверчивую паузу. И тем не менее, клянусь, он поверил.
   – Из Кукуевска?.. Я что-то такого города не знаю.
   – Крохотный городишко. Бараки.
   – И там слышали о моих работах?
   – Конечно!
   Он покачал головой, он сомневался. И чем больше он сомневался, тем больше он верил. Это было ясней ясного. Вздумал меня расспрашивать. Хрен лысый.
   – Я хотел бы сегодня же приступить к работе.
   – Сегодня же? – У него глаза полезли на лысину.
   Он решил, что впервые в жизни наскочил на молодого творца, начитавшегося журнала «Юность».
   Он сказал, что надо ждать приказа о зачислении.
   – Но я хотя бы ознакомлюсь с работой, – настаивал я.
   И тут ему стало совестно. Всем нам хоть однажды в жизни бывает совестно оттого, что мы не творцы-фанатики. Не гении. Он уже понял, что я беззаветно предан науке. И что хочу сгореть. И теперь ему стало чуточку совестно, потому что я мог разочароваться в его лаборатории.
   – Видите ли, Олег Нестерович (это я), мы занимаемся не только наукой. Есть, кроме науки, всякие промышленные нужды (это авоськи!)…
   Я кивнул: понятно.
   – Я хочу, Олег Нестерович, чтоб вы через месяц не заявили мне, что вам у нас скучно. Что здесь не жизнь, а тоска зеленая.
   И я ему опять головой. Как лошадь. Понятно. Понятно. Понятно. Понятно.
* * *
   Лаборатория представляла собой длиннющую комнату. Полуцех. С совершенно белой торцовой стеной, как в кинотеатре. Там не было ни окна, ни крючка, ни гвоздя – нечто абсолютное в своей белизне. Даже глаза резало.
   Сидели там две старухи в очках и вязали на спицах. Младшие научные сотрудники. Так они представились, когда я сказал, что прибыл работать.
   – А где народ?
   – Обедают.
   – А что, мамаши, не попьем ли и мы чайку? – И я стал оглядываться в поисках чайника. Он непременно должен был находиться где-то рядом. Закипать и булькать носиком. Но оказалось, что я ошибся. Отстал от времени. Чай здесь разносили на подносе – в стаканах с подстаканниками. Фирма.
   Я стал рассматривать на столах схемы вязальных станков. Не то чтоб я очень увлекся. Но я увидел намеченный кем-то перемонтаж, а я в таких случаях обожаю переделывать наново. Люблю ломать.
   И вот я пробовал набросать новую схему. Я, конечно, видел, как вошла Галька. Ах ты гадость какая. Уже замужняя женщина. Такие корабли.
   – Олег? – Она удивилась, а я держался спокойно.
   – Чему ты удивляешься? – Я рассматривал станок.
   Мы говорили негромко.
   – Я за тобой, – начал я. И объяснил, что хочу, чтоб она собралась и уехала со мной. Да, в степи. Дня три на сборы. Ее замужество в степях никого не заинтересует и не взволнует. Чистая формальность. У нас там свои законы.
   – Да ты просто с ума сошел!.. Уходи.
   – И не подумаю.
   – Я сейчас же позвоню мужу. Или скажу начлабу. Убирайся к чертям. Видеть тебя не могу. – Галька умела быть грубой.
   Но все это было полушепотом. И две старухи поодаль непотревоженно и спокойно вязали из лавсана. Проводили микроэксперимент. И были похожи на этих – как же их? – богинь судьбы.
   А это уже было не шепотом. Вошел лысый начлаб. И с ним другие, вернувшиеся с обеда. Начлаб громко и звучно представил меня:
   – …Наш новый сотрудник. Молодой, но, как мне кажется, обещающий.
   У Гальки отнялась речь. Это хорошо. Пусть знает, что это как судьба. Неумолимо. Как рок. Остальные приняли меня замечательно. Некоторые улыбались и подмаргивали: дескать, свой будешь. Все они были на фоне той ослепительно белой стены. А когда они пошли к своим столам и стали рассаживаться, мне почудилось, что сейчас станет темно. И на стене начнется показ фильма. Осталось от детства.
   Не было только места.
   – Мы организуем, – сказали они. – Подожди, друг, сейчас организуем: у тебя будет свой стол.
   Они нашли в коридоре института какой-то гроб и еле его доволокли. Громадина застряла в дверях, ни взад ни вперед. Пропихивала и втаскивала его вся лаборатория – все они очень оживились.
   Я не в свое дело не лез. Я взял стул, придвинул его к Галькиному столу и сел от нее сбоку. Сдул пыль, выложил локти на стол и склонился над каким-то ее чертежиком. Предварительно, разумеется, спросил разрешения:
   – Можно полюбопытствовать?
   Она шепнула: «Молчи. Ненавижу тебя», – а я тихо-тихо ей: «Я еле дышу». Это были наши с ней слова, что-то вроде позывных. Только мои и Галькины. Она их хорошо знала. Означали они – люблю тебя, люблю, люблю, не могу жить без тебя, ничего не могу и так далее.
* * *
   До конца рабочего дня я для видимости ковырялся в вязальном станке. В чертеже то есть. Я весь горел, я не знал, останется ли Галька здесь хоть на минуту, когда все разойдутся.
   Она осталась.
   – Не ушла я только потому, что боюсь. Как бы ты еще какой-нибудь идиотский номер не выкинул.
   Я кивнул – спасибо за заботу.
   – Ты же псих. Ты знаешь, что ты псих?
   – Спасибо, – сказал я. Кроме нас, не было ни души. Мы и белая стена.
   – Ну давай, – сказала она.
   – Что «давай»?
   – Говори… Ты ж поговорить со мной собирался. Давай.
   Она была ужасная грубиянка, если этого хотела. Кончила институт, собирала библиотечку поэтов, а выражалась, как в Рыбинске при посадке на поезд.
   – Давай. А то ведь меня дома ждут, – бросала она отрывисто и жестко. Но я-то ее знал. Я видел, что вот-вот и она выдохнется. Еще и расплачется – как ни верти, а ведь виновата. И точно. Не прошло и получаса, как началась сцена – оба расклеились. Она плакала, я тоже был на подходе к скупой мужской слезе. «Что же теперь поделаешь, Олежек», – говорила она. «Как же ты могла так поступить?» – говорил я.
   Плакать плакала, а уехать со мной в степи боялась. Женщина. Практицизм и реальность. Хранительница очага, пещера и звериные шкуры – ступай, муженек, говорят, к берегу пришло много рыбы.
   – Перестань!..
   Я уже совсем потерял голову. И к тому же стемнело. Но Галька вырвалась из моих рук. Не зажигая света, она кое-как навела порядок. Припудрилась. Осторожненько, чтоб опять не разлохматиться, поцеловала меня.
   – Пока.
   И цок-цок-цок каблучками. До чего ж дьявольская походка. Независимая. Хоть весь мир рухни. Такой я ее и любил.
* * *
   Я остался один. Был выбор. Заночевать в этой авосечной лаборатории. Или же еще раз порадовать Бученкова и его тещу. Вот именно. Лечь на этом столе и спать, и чтоб в голову лезли всякие нехорошие сравнения.
   Я лежал на спине, заложив руки за голову, – люблю эту позу. Темно и жутковато, даже уличная подсветка не чувствуется. И неясно, где я. В дороге? В кукуевских степях? Или просто в канаве? Однажды я замерз и спал в хлебе. Залез в зерно, в бурт, – только нос наружу. Господи, неужели ж я в Москве? Уже в Москве? Подумать только!
   Я вспомнил о родичах и почти кубарем скатился со стола. Телефон в двух шагах.
   – Здравствуйте. Это я…
   Оказывается, они ждали моего звонка.
   – Олег! Наконец-то!.. Мы уж и не знали, что подумать. Нам позвонили из какого-то отдела кадров…
   – Да.
   – Тебе правда нужно у нас прописаться?
   – Да.
   – Но пойми, Олег, у нас такой принцип – мы прописываем только временно. Тебя это устроит?
   – Да. (Мне не нужна была их прописка, ни временная, ни постоянная. Мне б только Гальку увезти. Но кто знает, сколько мне придется торчать в этом авосечном заведении.) Да… Спасибо… Вполне устроит.
   – Тогда ты поторопись. Потому что мы собираемся в Польшу – да, надолго. Работа, Олег. Года на два…
   Это были милейшие и добрейшие люди. А сын у них был балбес. Его иногда звали Сынулей, славное имя.
   И уж очень они были обеспеченные (хотя и добрые), уж очень говорливые и ласковые, уж очень сытые (но добрые!). Оно, может быть, и неплохо. Быть такими. Быть говорливыми и ласковыми. Но матушка моя твердила одно:
   – Обращайся к ним, если уж совсем скверно. В самую последнюю очередь.
* * *
   Ах, да. Я ведь должен был этим самым родичам кой-какой пустяк. Двадцать рублей. Еще со времен студенчества. Они, должно быть, уже и не надеялись, что я верну. Небось махнули рукой. Хотя кто его знает. Добрые и ласковые умеют долго ждать.
   И ведь помнил про эти двадцать рублей. Память отличная. Но все собраться никак не мог. И ведь не первый раз эти штучки. Так и остались разбросанными по жизни долги столетней давности. Кому десять рублей, кому пятнадцать. Есть даже свежо хранящийся в памяти один рубль сорок копеек. То-то, должно быть, человек меня чихвостил. На возврат такой суммы нечего и рассчитывать. Бедолага. Я всегда ему сочувствовал. Так и хотелось сказать ему через расстояния и годы, что не в деньгах счастье.