На это я надеялся. Но он вновь заговорил, и я понял, что это не шутка. Он вымаливал у меня понимание.
   — Вы удивляетесь, Максвелл, отчего я так поступал? Я буду честен и признаюсь, что снова и снова задавался тем же вопросом. Я бы мог сказать, будто поступал так ради того, чтобы сохранить память об Александре или честь Каррика. Но правда в том, что я должен был делать то, что делал. Я точно всю свою жизнь к этому готовился. Даже теперь, зная, что Кёрк мог быть моим братом, я не вижу разницы. Я не обучался быть кому-нибудь братом.
   А потом он сказал:
   — Позвольте мне объяснить кое-что относительно моего письменного повествования — того, что, собственно, и завлекло вас в Каррик. Написание его оказалось весьма для меня просветляющим; оно помогло мне понять, как мало мы о себе знаем. Порой я думал: разум — будто луковица, а в центре ничего; или, во всяком случае, не более материальное, нежели радуга — дабы изучить, ее всякий раз приходится изобретать. Способны ли мы познать себя достаточно, чтобы понять, отчего поступаем так, а не иначе? Что касается познания других, даже если мы с ними близки, даже если мы любим их, едва пытаясь их описать, мы сознаем, до чего они нам не знакомы. И все равно мы превращаем их в слова и прикидываемся, будто разум их столь же прочен, сколь прочны их тела. А потом:
   — Когда остальные — Анна, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэикин — стали умирать от яда, я отправился к ним. Оказалось совсем несложно выманить у них разрешение записать нашу историю. Я сказал, что получится их некролог, и им это понравилось — при условии, что в моем рассказе они будут интересны. Как это по-человечески, правда? Они желали стать элементом чего-то осмысленного, как и те ремесленники на празднестве сотни лет назад. У них даже нашлось, что мне посоветовать, — как им лучше выглядеть, что лучше говорить, — а я делал заметки. Я обещал, что в моем рассказе они станут персонажами. Я как будто строил красивое здание из нескольких груд кирпича.
   А потом:
   — Записывать оказалось трудно. Слова стали будто окна, замазанные каким-то грязным жиром, который до конца не отчищался; или будто пираньи — они пожирали все, во что вонзались их зубы, и я не в силах был им помешать.
   А потом:
   — Я боюсь, слова нас не освобождают. Они слишком весомы. Берегитесь, Максвелл, избытка книг. Я в молодости много читал. Ах, читатели! Мы теряем невинность прежде всех остальных. И затем жаждем красоты, и ужаса, и восторга, а в реальной жизни их запасы ограничены.
   А потом:
   — Сложный узел, правда? Вроде бы нити замечательно сплелись, прошлое с настоящим, жизнь с жизнью, живые с мертвыми. Карракский узел.
   И наконец:
   — Но вы, Максвелл, хотите знать про яд. С чего же начать мне рассказ про яд?
 
   Грохот солдатских сапог по лестнице возвестил конец нашей беседы. Воздух в комнате был так едок, что я слегка задыхался. Айкен следил, как я встаю и направляюсь к лестнице; видимо, он боялся, что я не вернусь, ибо заговорил вкрадчиво:
   — Я знаю, Максвелл, у вас шок. Но вы хотели знать правду. Пожалуйста, возвращайтесь завтра. — Он улыбался, он подлизывался. — Я должен объяснить про яд; это лучшая часть мистерии.
   Вмешался солдат; он сказал, что врачи прибудут с минуты на минуту и он должен приготовить комнату для анализов.
   — Прошу вас, Максвелл. Завтра? — В голосе Айкена звенело отчаяние.
   — Хорошо, — сказал я. Но я не мог взглянуть на него, в такой ужас привел меня его рассказ. Я проковылял по лестнице в сумрак Аптеки. Внутри у витрины стоял другой солдат.
   — Там такой запах, — сказал я. — Невыносимо. Он озадаченно воззрился на меня:
   — Запах?
   Когда я направился к баракам, еще не стемнело, но подступал туман. То есть я думал, что это туман; потом сообразил, что холмы вижу довольно ясно, — туман клубился разве что у меня в голове.
   Я пытался поразмыслить про Айкена, но не знал, о котором из них размышлять: я познакомился с тремя Робертами Айкенами, и все они были убедительны — загадочный наблюдатель в документе; затем радушный хозяин и собеседник; и затем этот чокнутый, этот убийца, чей главный интерес, очевидно, сводился к техническим сложностям описания собственных преступлений.
   А остальные — Анна Грубах, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэнкии — насколько реальны они? Подумать только — они просили его сочинить им роли! Можно ли хоть кому-то из них доверять? А мне самому, если уж на то пошло? Я совершеннейший новичок; я ничто, я лишь подмастерье. Если бы комиссар Блэр был здесь, он помог бы мне разобраться.
   Я добрался до бараков и направился к себе. Ужин подошел и прошел, но меня не тянуло есть. Меня подташнивало, и я сидел, бесцельно раздумывая обо всем, что услышал за последние дни. Около восьми я начал пить виски из своей крайне случайной бутылки; мне удалось загнать тайны в туман, что разрастался в голове, а потом я дополз до постели и крепко уснул.
 
   Стук в дверь! Поначалу я сопротивлялся; я встроил стук в сон, который как раз смотрел: во сне человек молотком вгонял зубило мне в череп. Даже это лучше, нежели признать, что я бодрствую. Но в итоге я капитулировал и открыл глаза. Солнце еще не встало: очертания окна оставались черны. Стук возобновился, и я вылез из постели — желудок моментально напомнил, что накануне я перебрал виски, дабы уснуть. Так что мы с тошнотой вместе проковыляли к двери и открыли.
   Ворвался ужасный холод, но тот, кто стучал — комиссар Блэр — остался снаружи.
   — Джеймс, я только что вернулся из Столицы. Айкен мертв. Ты должен увидеть тело, пока его не забрали.
   Я закрыл дверь и начал одеваться. Весть о смерти Роберта Айкена не поразила меня — возможно, потому что я был слишком занят собой и своим похмельем. Может, я только думал, как Айкену понравилась бы эта драма — стук в дверь затемно и объявление о его смерти. Наверняка он это спланировал — вполне в его духе.
   Комиссар Блэр ждал в столовой, пока я глотал черный кофе, который не слишком помог; затем мы вместе отправились в город. От зари виднелась только щелочка на востоке, воздух обесчувствел. Даже звезды скукожились.
   После бессловесной прогулки мы прибыли в Каррик. Я не заметил ни единого часового вокруг Парка — лишь три фигуры Монумента, настороженные, однако слепые.
   Перед Аптекой дымный шар отдирал себя от выхлопной трубы «скорой». Солдат открыл нам дверь, и мы шагнули в теплое аптечное нутро. Нос мой немедленно изготовился к нападению, но на сей раз никакой запах его не атаковал — ничего, кроме традиционных ароматов аптеки в городке среди холмов. Комиссар Блэр первым направился вглубь и по знакомой истертой лестнице.
   Наверху люди в разнообразных мундирах сгрудились, совещаясь, тихонько беседуя. Они кивнули комиссару, когда мы миновали их на пути в спальню. Там фотограф деловито творил натюрморты с мертвецом.
   — Дайте нам пару минут побыть тут одним, — сказал комиссар.
   Фотограф ушел к остальным в гостиную, оставив нас втроем: меня, комиссара Блэра и нагой труп Айкена в постели.
   Я заставил себя посмотреть на него — на это. Веки опущены, губы приоткрыты. На лице — отказ от воли к жизни, что помечает лица мертвецов. В остальном же тело посерело до восковой бледности.
   Но в этот немилосердный час комиссар Блэр привел меня сюда не только увидеть мертвое тело. Торс Айкена покрывали письмена — смутные черные чернила, затуманенные предсмертным потом.
   — Давай, — сказал комиссар. — Это тебе. Очевидно, Айкен превратил свое тело в последнюю рукопись. Его левый бок между плечом и бедром стал верхом страницы, правый бок между плечом и бедром — ее низом; слова покрывали всю кожу, кроме трех кружочков, которые он обвел вокруг сосков и пупка; правое поле отмечалось чертой над кустарником седых лобковых волос, окружавших съежившиеся гениталии. В нижнем правом углу торса ему, очевидно, было сложнее всего писать, и буквы там расползались больше.
   — Прочти, — сказал комиссар.
   Я наклонился — опасливо; однако от едкого запаха не осталось и следа. Последний монолог Айкена начинался на скруглении левого плеча:
 
   Максвелл,
   Я пишу это в 3 часа ночи. Лихорадка настигла меня, и я знаю, что время подходит к концу — настоящим я отменяю нашу утреннюю беседу! Это последняя моя страница, и я должен считать каждое слово: полезный урок для начинающего журналиста.
   Последние мистерии Каррика таковы: почему я отравил остальных? почему я отравился сам? Я бы сообщил вам ответы на следующем нашем свидании, но теперь вам придется найти их самостоятельно.
   Меня теперь сильно лихорадит. Жаль, что я не узнал вас получше.
   Айкен откланивается.
   Спокойной ночи.
 
   Почерк был неловок, но послание уместилось идеально; финальное слово «ночи» оказалось почти на солнечном сплетении. Я читал и перечитывал, а комиссар Блэр перебирал бумаги, что валялись у кровати.
   — Черновики, — сказал он. — Невероятно, а? Он и впрямь высчитывал, что сможет уместить. Хочешь взглянуть? Может, он в последнюю минуту что-нибудь исправил.
   Я поглядел на комиссара, но тот, похоже, не шутил.
 
   Весь день в бараках комиссар слушал пленки с записями наших бесед с Робертом Айкеном. Лицо Блэра пребывало по большей части непроницаемо, хотя пару раз он воздел бровь. Особенно там, где Айкен рассказал о своем открытии, что Кёрк мог быть его братом. А признания Айкена в вандализме и в убийствах Свейнстона и Кёрка Блэр выслушал очень сосредоточенно; и комментария его в конце я не ожидал.
   — Ты прекрасно поработал, Джеймс, — сказал он. — Ты его вдохновил.
   Вспоминая сейчас, я понимаю, что следовало насторожиться, однако я услышал в его словах лесть и вопросов не задавал. Оставшийся час я паковал вещи, и мы разговаривали. Я снова упомянул Анну Грубах. Сказал, как мне жаль, что я больше никогда ее не увижу, — и что это наводит меня на мысль о любви молодого комиссара Блэра к зрелой женщине.
   — Вы с ней потом виделись? — спросил я. — С Вероникой?
   — Этот открытый финал я вполне могу закрыть, Джеймс, — сказал он. — Да, я с ней виделся. Всего пять лет назад. Я работал над одним делом на Юге, так что съездил к ней, К тому времени она переехала в другой городок на побережье. Я подумал, она не будет против увидеть меня — вспомнить былые деньки.
Первая любовь комиссара Блэра (продолжение)
   (расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
   Она жила в домике неподалеку от пляжа; стоял очередной пасмурный и ветреный день. Он искал, где бы припарковаться, и тут увидел ее — она шла по улице. Она была по-прежнему красавица — двадцать пять лет ни на йоту не состарили ее лицо. Он оставил машину и побежал за ней, крича:
   — Вероника! Вероника!
   Она развернулась и подождала его. Подбежав, он увидел, что она растеряна.
   — Вероника! — сказал он. — Ты меня не помнишь? — Он торжествовал, он хотел схватить ее в объятия — он по-прежнему ее любил!
   — Я не Вероника, — сказала она. — Вероника — это моя мать. Хотите с ней повидаться? Она очень больна.
   Он не знал, что сказать.
   У дочери Вероники были черные волосы, скулы, острый взгляд ее матери. Она была примерно ровесница Блэру.
   Он сказал, что ошибся и, не дожидаясь вопросов, вернулся к машине, открыл дверцу и сел. Он смотрел на себя в зеркале — мужчина за сорок, седой, впалые щеки, морщины под глазами. Он понимал, что еще можно выйти и отправиться в дом с дочерью Вероники. Но не вышел. Сказал себе, что вся эта поездка — дурная идея. Завел машину и уехал, не оглядываясь.
   * * *
   Понимаешь, Джеймс, ягодами любил нестареющий образ Вероники. Сам я старел, пока не догнал этот образ. Глядя, как он воплотился в дочери Вероники, я все равно любил его и желал. Вот что я приехал увидеть, а не какую-то старуху. — Голос его был тих и ровен, как всегда. — Когда я понял, что творится у меня в голове, я почувствовал себя предателем. Все вспоминал, что Вероника говорила о любви: это пророчество, которое придет и уйдет. Вот о чем я думал, уезжая.
   Тут к бараку подошел солдат и объявил, что прибыл джип, который отвезет меня в Столицу; у меня не оставалось времени спросить комиссара Блэра о нем самом и о Веронике. Я торопливо побросал в сумку немногие оставшиеся пожитки — диктофон и записи; сверху — экземпляр рассказа Айкена (затем я вымыл руки — этот странный запах пропитал все на свете). Потом вместе с комиссаром я пошел к воротам, где ждал джип. Мы пожали друг другу руки.
   — Еще увидимся, — сказал я.
   — Не сомневайся, — ответил он. И вручил мне конверт: — Вот тебе сувенир из Каррика.
   Я забрался в салон джипа; от его камуфляжа не было толку в темноте. Когда мы отъезжали, комиссар стоял в дверях столовой. Я помахал, и джип вырвался из окружения бараков и направился в город.
   В Каррике я в последний раз огляделся. Доски поверх витрин лавки Анны поблескивали под дождем. На втором этаже Аптеки свет не горел. Возле Библиотеки замер грузовик, наполовину набитый книгами, обреченными на сожжение. Двери и окна Околотка и «Оленя» забиты досками. Посреди всего этого возвышался Монумент, и три слепца охраняли город: им больше не понадобятся глаза, чтобы видеть его обитателей.
   Каррик остался позади, джип поддал газу, сердито урча передачами вверх по крутому холму северной дороги. Далеко на западе горизонт и черное небо стиснули фиолетовый клин. Я сунул руку в карман и нащупал конверт, который дал мне комиссар Блэр. Я включил подсветку над головой и открыл конверт. То был крупный план Айкенова трупа — и послание на нем было вполне различимо.
   Какое завещание! — подумал я. Как это нелепо, что Роберт Айкен должен был играть в эти игры до последней секунды жизни — будто его одержимость словами, записыванием слов — не более чем неопознанный симптом его отравления.
   Я сунул фотографию в конверт. День был долог, в джипе душно; я устал. За окном в нескольких милях к западу я увидел, как в ночи маячит Утес чернее ночной черноты, и задумался об убийстве, что столь безумно свершилось здесь много лет назад.
   Как, должно быть, испугались пленники, услышав стон деревянных крепей, что держали горы над ними, голой плотью ощутив град каменных осколков. Я представил, как они выпрямляются, как некоторые опираются на кирки. Переглядываются. Тихо. Тихо. Тихо. Они снова вздыхают, глубоко-глубоко, снова наклоняются, дабы рубить и долбить рваный пласт. Но вот бездонная чернота проглатывает лампочки над ними и за спиной. Лишь свет пятнадцати фонарей на касках очерчивает хрупкость обнаженных торсов. Белки глаз — будто символ.
   И в глубине земли они слышат грохот — там, где грохота быть не может. Тоннель вокруг сотрясается; пятнадцать мужчин ждут, некоторые держат кирки, не понимая, что еще делать.
   Рев и чудовище, кое его изрыгает, являются вместе и сокрушают их бледные тела. Зазубренные пласты, ими же созданные, становятся их убийцами. Затем гробовая тишина.
   Джип подпрыгнул на колдобине и вытряс эти картины у меня из головы. Я протер запотевшее стекло. На западе фиолетовый час миновал, и воцарилась ночь. В свете фар дорога с шипеньем уползала на север. Через два часа мы спустимся с Нагорий, и дорога эта сольется с другой, в них будут впадать все новые дорожные притоки и протоки, и наконец мы въедем в лабиринт шоссе и объездов, безымянно прокрадемся обратно в навеки спутанный великий узел Столицы.

IV

   Этому миру столько всего не хватает; если он лишится еще одного элемента, тому не найдется места.
   Маседонио Фернандес[11]

   Итак, все факты перед вами : письменное повествование Роберта Айкена, мои расшифровки интервью в Каррике, мои беседы с комиссаром Блэром и моя реакция на зрелище Айкенова тела в то холодное мартовское утро много-много лет назад. Серия моих статей о Каррике публиковалась в газетах по всему Острову — не исключено, что вы их тогда читали. На волне их успеха я бросил учебу в университете и посвятил себя работе в «Гласе». Больше мне не приходилось писать о заседаниях муниципалитета, и мои материалы обычно никто не редактировал.
   Потом один столичный издатель предложил мне написать воспоминания, всестороннее изложение событий в Каррике, и я согласился. Идея стать настоящим писателем привела меня в неописуемый восторг.
   К делу я подошел очень серьезно. Я раскопал свои старые записи и целый год почти все свободное время тратил на проверку всего, что возможно было проверить по независимым источникам. Инцидент на мосту через реку Морд, например. Я отыскал три рассказа свидетелей, и все утверждали, что солдаты нырнули в реку примерно так же, как описывалось в брошюре, которую я прочел в Каррике.
   Что касается утопления военнопленных из Лагеря Ноль: я несколько недель проторчал в Региональных Архивах, прежде чем нашел единственную копию отчета Комиссии по Расследованиям. Отчет был краток и категоричен: на Каррикской Шахте произошел мгновенный взрыв подземного газа, повредивший скальный слой, и вода из запруды Святого Жиля обрушилась в нижние штольни; человеческое вмешательство не изменило бы хода событий.
   Отчет также подтвердил заявление доктора Рэнкина касательно хронологии событий. Члены Комиссии это даже подчеркнули. Они ясно указали, что пленники на Шахте погибли за целые сутки до того, как жители Каррика узнали о другом утоплении (т.е. о гибели мужчин Каррика на мосту через реку Морд). Таким образом, отметили члены Комиссии, нет решительно никаких оснований полагать, будто пленники были умышленно убиты в отместку за гибель жителей Каррика.
   В отчете отсутствовало одно: к нему полагалось прикладывать список имен пленников, однако никакого списка я не обнаружил. Я спросил Архивариуса, и она ответила, что, вероятно, список куда-то завалился — за много лет архивы неоднократно реорганизовывались. Она не сомневалась, что однажды он найдется — вероятно, случайно.
   Я счел, что в рамках расследования мудро было бы уточнить биографию Кёрка, а потому отправился в Колонию. Я впервые покинул Остров. Я проделал весь путь морем — как веками перебирались на поселение в Колонию беженцы. То был мощный опыт — пересечь пустую громаду океана; но еще невероятнее оказалось путешествие по крупнейшей реке Колонии; мы на тысячу миль углубились в материк, прежде чем начали различать берега с их бесконечными вечнозелеными лесами.
   Наше судно бросило якорь в озерном порту, и оттуда я поездом направился на исследовательскую станцию, где работал Кёрк. Я познакомился с заведующим его кафедрой, приятным долговязым человеком, который от косоглазия смотрел в две стороны одновременно, точно кролик. Он сказал, что всегда восхищался работой Кёрка, но лично его не знал. Коллеги Кёрка поведали, что он был одиночка и к дружбе не стремился. Однако все они с нетерпением ждали результатов его исследований в Каррике.
   Следующие несколько недель я с приятностью бродил по Межозерью, то наслаждаясь видами, то занимаясь расследованием. В столице провинции я отправился в Архив и нашел мать Кёрка. Это было полезно. При въезде в Колонию в статусе беженки она значилась как «Марта Кёрк», однако рукописное примечание гласило, что «Кёрк» — не настоящее ее имя; его дали ей, когда она сошла на берег.
   Я обсудил это с одним из Помощников Архивариуса. Он сказал, что эта практика была весьма распространена — давать простые имена беглецам с Континента. Поскольку у большинства этих людей документы отсутствовали, особенно во время Войны, теперь нет надежды выяснить, как ее звали изначально — если, конечно, ее фамилия не стоит в свидетельстве о рождении Кёрка.
   Помощник был весьма услужлив. Он проверил многочисленные картотеки и в конце концов разыскал запись о рождении Кёрка. Но снова в графе «мать» значилось «Марта Кёрк». В графе «отец» стоял вопросительный знак.
 
   Через месяц я вернулся на Остров, зная немногим больше, чем до отъезда. Я окончательно уверился, что в итоге все базируется на достоверности показаний Анны, городового Хогга, мисс Балфур, доктора Рэнкина и самого Айкена — все они уже мертвы, и перекрестного допроса им не устроишь.
   Должен отметить, что мне все же удалось найти родственников некоторых покойных жителей Каррика, Взрослую дочь Кеннеди, например: она оказалась коренастой черноволосой женщиной, булочницей в крошечной пекарне на столичной Хай-стрит. Поначалу, думая, что я клиент и желаю заказать торт, она была довольно дружелюбна. Однако едва я сказал, что хотел бы задать пару вопросов про ее отца и Каррик, она моментально окрысилась:
   — Не суйте нос не в свое дело, — сказала она. — Выметайтесь из пекарни и чтобы я вас тут больше не видела.
   Не стану углубляться в подробности свиданий с другими родственниками покойных горожан; встреча с дочерью Кеннеди более или менее описывает прием, который я получил у всех. И поведение их не слишком меня удивляло.
   Когда запас возможных ходов для дальнейшего расследования истощился, я сел и начал писать книгу «Чудовище Каррика»; примерно то, что вы уже прочли. В последней главе, пользуясь всеми преимуществами, коими полагается обладать ретроспективному взгляду, я попытался сложить головоломку.
   Непростая задача. В Каррике гнездилось много тайн, одна непонятнее другой. Почему, стараясь обвинить во всем Кёрка в письменных показаниях, Айкен в наших беседах признал свою вину? Зачем он отравил все население? Почему (меня это озадачивало более всего) ни один из горожан его не осудил?
   В последней главе книги я писал, что, быть может, нет смысла искать разумные объяснения поступкам и мотивациям безумца. Айкен умел быть весьма человечным, даже симпатичным, однако же при этом он был сыном своего отца. В мире его разума царили кошмары, не поддающиеся изучению теми из нас, кто полагает себя нормальными. Я ссылался на слова Анны Грубах: «Он словно ветка под водой. Прямая она — или узлом завязана?»
   И в заключение я сделал вывод, что Роберт Айкен и впрямь был завязан узлом.
 
   Итак, в конце года рукопись «Чудовища» была почти завершена. Я не жалел потраченного времени. Какое облегчение — взглянуть на события в Каррике объективно и наконец записать их на бумаге. Я намеревался закончить правку и отдать рукопись издателю.
   Затем я уничтожу кипу каррикских записей и буду жить как прежде.
   Таково было мое намерение.
 
   То было хорошее намерение, очень хорошее — и, как многие хорошие намерения, долго оно не прожило. Я сидел в редакции за столом — после моего решения прошло дня два. Я вносил последние исправления в «Чудовище», временами поглядывая на Некрополь за окном. Как знать, раздумывал я, быть может, смерть одна в силах навести порядок в хаосе бытия. В общем, тут раздался звонок.
   — Джеймс. Это комиссар Блэр.
   — Комиссар Блэр! — Мы не общались несколько месяцев. — Чем могу служить? — Я знаю, прозвучало бодро, беззаботно. Он ответил не сразу, и мне это не понравилось. Надо думать, после моего столкновения с Карриком я был уже не такой простачок, как прежде, и чуть острее осознавал сложности. Так что пауза в трубке меня насторожила.
   — Вероятно, Джеймс, дело скорее в том, чем я могу служить тебе, — мягко ответил он. — Как продвигается книга?
   — Неплохо. Надеюсь, она поставит точку. Мне кажется, мое расследование оказалось весьма полезно. — Голос мой звучал неубедительно. — У меня как раз сейчас агония последней редактуры. Но прошу вас — что случилось?
   — Как ни жаль мне это говорить, но ты располагаешь не всеми фактами. Появились новые данные. — Невзирая на мягкость и неспешность его голоса, от этих сухих бюрократических оборотов мороз по коже подирал. — Вероятно, мы сможем сегодня встретиться, Джеймс? Да. Я считаю, нам нужно сегодня встретиться.
 
   В три часа дня я шагал в Старый Город, и сопровождали меня ветер с Устья и дождевой шквал. Я подошел к «Последнему менестрелю», толкнул дверь и ступил внутрь. Я хорошо знал этот бар с его пыльными пластиковыми палашами и щитами поверх клетчатых обоев, потускневших под слоями дыма. Младшие репортеры из «Гласа» нередко забегали сюда выпить на ночь. Но сейчас клиентура состояла из обычной горстки тоскливых портретов и другой горстки — посетителей еще тоскливее.
   Комиссар Блэр, сидевший в сумрачном углу, хорошо вписался в обстановку. Он весьма походил на аскета — это худое лицо, эти коротко стриженные седые волосы. Он поднялся и протянул мне руку:
   — Садись, Джеймс. Я заказал тебе выпить.
   Мы поболтали ни о чем, пока мне не принесли бокал. Мы выпили за здоровье друг друга, и я перешел прямиком к делу:
   — Комиссар Блэр, не терзайте меня. Скажите сразу все, что я, по-вашему, должен знать. Можно включить диктофон?
   Он кивнул, я нажал кнопку, и он принялся доверительно рассказывать мне то, что узнал.
   — Эткинсон, — сказал он, арканом приторочив это слово к краешку губ. — Эткинсон — вот из-за кого все случилось.
 
   Эткинсон был членом Совета по Общественной Безопасности и проводил в Каррике очередную проверку. Все признаки яда исчезли, и Совет уже раздумывал, не открыть ли этот район дня рыболовства.
   В день проверки, разумеется, шел дождь. Эткинсон забрался в холмы, исследуя территорию вокруг запруды Святого Жиля. Обходя Монолит с юга, он впервые заметил в нем ниши.
   Ему стало любопытно, и он принялся взбираться — очень осторожно, поскольку ступени вытерлись и заросли мхом.
   Он перевалился через кромку и едва не нырнул в мелкую лужицу, затопившую почти всю впадину на верхушке Монолита. И в этой лужице он мгновенно увидел полузатопленную черную коробку с кожаным наплечным ремнем. Он наклонился и выудил ее. Коробку стягивала очень мокрая бечева. Эткинсон вынул перочинный нож и ее разрезал; но коробка все равно не открывалась. Он тыкал в замок, пока тот не отвалился, а затем поднял крышку.