Я стоял у витрины в резиновых сапогах, пил кофе и смотрел. Около девяти я увидел, как Кёрк вышел из «Оленя» на солнечный свет. В зеленом походном свитере и сапогах; на плече висела все та же черная жестяная коробка. Однако он не изображал рыболова — удочку больше с собой не таскал.
   Кёрк быстро зашагал на восток; я сунул бинокль в карман плаща, повесил в витрину табличку «ЗАКРЫТО» и отправился вслед за Кёрком. Соседи, гревшиеся на солнышке, кричали мне вслед слова ободрения. Проходя лавку Анны, в окне я увидел хозяйку; но стекло сияло на солнце, и лица мне разглядеть не удалось.
   К востоку от города полмили дорога постепенно идет в гору до самой развилки. Затем она превращается в тропинку, покрытую гравием. Южное ответвление вьется по склону холма мимо нескольких домов; вторая ветка, что идет к Шахте, ныне совсем заросла. По ней-то и направился Кёрк. Эта тропинка ведет на северо-восток, минуя Утес — ближайший из холмов, которые называются Костяшки (в старой балладе поется, что рядом с Карриком похоронен демон, и эти холмы — Костяшки на его левом кулаке).
   Я шел поодаль, примерно на четверть мили отставая от Кёрка, и не остановился, даже когда Кёрк сошел с дороги и зашагал по нехоженой земле. В холмах в такой день легко было за ним следить; однако приходилось осторожничать, потому что с такой же легкостью он мог увидеть меня.
   Вскоре мы забрались довольно далеко — к болотам у подножия холмов. Всякий раз, когда на пути попадался ручеек или речка, Кёрк на несколько минут останавливался. Один раз он спугнул болотных птиц, те захлопали крыльями, заголосили, и Кёрк обернулся. Я рухнул в папоротник, зарывшись носом в его землистый запах. Когда я поднял голову, Кёрк уже шел дальше. Знает ли он, что за ним следят, спрашивал я себя. Может, он даже знает, кто за ним следит, и решил играть свою роль, раз уж я играю свою.
   Теперь я уверился, что он направляется к запруде Святого Жиля и старой Шахте и идет кружным путем — вдоль дороги, за Утесом. Я решил срезать прямо к северу, через болота, где идти короче и опаснее.
   Сюда мой отец, Александр, ходил собирать растения. На этих болотах растет утесник, из которого отец готовил мочегонное и обезболивающее; тут есть заросли редкого черного вереска, который отец добавлял в микстуры от кашля — запах вереска такой стойкий, что я слышал его даже в тот февральский день. Здесь же растет карликовый орляк — рвотное средство, которое может оказаться смертельным, если его неправильно приготовить.
   — Лекарство может стать ядом, — часто говорил мне отец, когда я учился ремеслу, — а яд — лекарством. Забавно, правда? — Он никогда не смеялся, произнося эти слова.
   Четверть часа я пробирался по болотам и наконец дошел до сухой земли и Монолита. Монолит — скала высотой в двадцать футов, осколок каких-то древних смещений темной коры. Погода и время покрыли выбоинами ее южный склон. Я полез вверх очень осторожно, потому что выбоины эти заросли толстым слоем мха. Когда я скользнул во впадину на вершине, мой сапог пробил во мху водяной глазок, который уставился в небо.
   Я умостился как можно удобнее и навел бинокль на болота севернее Утеса. Я видел, как вдали блестит запруда Святого Жиля, и еще дальше, за ней— рубец дороги и старую Шахту. Через некоторое время из-за Утеса показался Кёрк.
   Поразительно интимное ощущение — наблюдать за кем-то в бинокль. Кёрк шел, а я видел, как шевелятся его губы и он улыбается, будто рассказывает себе что-то смешное или умное. После одной такой беззвучной тирады он остановился у ручья, и я отчетливо разглядел, как он занимается своим ремеслом. Кёрк открыл черную коробку, вынул стеклянную пробирку и зачерпнул ею воды. Потом отмерил в пробирку какого-то порошка из бутылки, взболтал, поднял пробирку к небу и внимательно рассмотрел. Потом выплеснул воду обратно в ручей и сполоснул пробирку. Вынул записную книжку и черкнул в ней пару слов. Я видел его так четко, что, поверни он страницу под другим углом, я мог бы даже прочесть, что он пишет.
   Кёрк закрыл коробку, выпрямился, потом медленно развернулся и посмотрел в сторону Монолита, встретившись со мной глазами. Я быстро нырнул за выступ. Лежал и думал: он ведь не мог увидеть меня с такого расстояния. И спрашивал себя: что же он может увидеть?
   Некоторое время я не показывался. А когда снова посмотрел, Кёрк, ко мне спиной, уже дошел до поляны неподалеку от запруды Святого Жиля и Шахты. Он медленно обходил ее, глядя в заросли папоротника.
   Это место я тоже хорошо знал. В детстве вместе с другими мальчишками мы устраивали в этих папоротниках поиски. Хоть что-то нашел один лишь Камерон, когда ему было лет двенадцать. Подобрал монету со странной надписью и принес домой. Его отец забрал ее и велел нам всем забыть, что она существовала.
   Тишину рассек свист. Воздушные потоки принесли его сначала ко мне, потому что я стоял выше. Кёрк услышал его мгновение спустя и посмотрел на север. Затем помахал. Я провел биноклем по дремотным папоротникам и вереску, по серым овцам, кляксами разбросанным по склону, по черно-белому яркому пятну — двум колли. Потом навел окуляры на того, кто свистел, — человека в темной кепке, сдвинутой на затылок, и клетчатом шарфе, обмотанном вокруг шеи.
   Мое сердце рухнуло прямо на холодную скалу. Свистел Адам Свейнстон.
   Я наблюдал, как они с Кёрком идут друг к другу через торфяник, словно мухи, что преодолевают просторы стола. В бинокль я видел, как они встретились, пожали друг другу руки, потом сели в зарослях папоротника. Свейнстон вынул трубку и закурил; Кёрк развернул бутерброды и начал есть. Одно было ясно: эти двое встречаются не впервые.
   Я увидел то, зачем пришел. Я осторожно спустился со скалы и двинулся в обратный путь — по болотам до Каррика. Некоторые жители так и стояли в Парке. Они воззрились на меня с любопытством; но я не стал ни с кем разговаривать и пошел прямо в Околоток. Те же люди смотрели, как мы с городовым Хоггом вместе вышли из Околотка и направились к Анне в лавку. И они все так же смотрели, когда мы оттуда вышли. К тому времени миновал полдень, и все устроилось.
 
   В тот вечер в «Олене» Митчелл отвел меня в номер рядом с комнатой Кёрка. Отодвинул в сторону гардероб и показал мне в стене аккуратное отверстие на уровне глаз. Ковер под отверстием был изрядно вытоптан.
   — Сегодня пользуйтесь, — сказал Митчелл, оставляя меня.
   Через отверстие, сквозь решетку и вазу с бумажными тюльпанами, я видел большую часть номера Кёрка. Поэтому я устроился и стал ждать. Ждал я долго.
   Время тянулось, и я уже было решил, что потеряю целую ночь. Но около одиннадцати я услышал голос в коридоре и занял свой пост. Через дырку я увидел, как дверь в соседний номер открылась и вошли Кёрк с Анной. Он говорил, она молчала. Он включил свет и закрыл дверь, отгораживаясь от всей остальной вселенной. Кёрк обнял Анну и поцеловал.
   — Анна, Анна. — Я слышал, как он снова и снова повторяет ее имя.
   Она прошептала ответ, не предназначенный для моих ушей.
   Все еще стоя, Кёрк бережно стянул с нее через голову зеленый свитер; потом стал нащупывать застежку на лифчике. Но тут Анна сказала:
   — Подожди минутку, — потянулась и выключила свет.
   Какое разочарование: моя любовь к ее наготе никогда не меркла.
   Минуту я слышал только шуршание и шепот в темной комнате, скрип кроватных пружин. Потом в свете уличных фонарей проявились контуры письменного стола, стула, двери. И постепенно стали видны их тела на постели. В комнате стояла душная жара, им незачем было укрываться одеялами. Он что-то отчаянно ей говорил — мне казалось, слова нежности и страсти. Потом две фигуры слились в единое корчащееся существо, белое чудовище о многих конечностях. Корчи стали быстры и ритмичны, слышались судорожные вздохи и знакомые вскрики Анны. Потом чудовище опять распалось на два существа — они лежали, не двигаясь. И через некоторое время до меня донеслись голоса: Анна и Кёрк тихонько беседовали.
   Я слушал их и завидовал этому обмену словами в близости больше, чем физической любви. В основном говорил Кёрк — тычась в Анну; время от времени я, кажется, слышал, как он говорит «люблю» — однако не улавливал ее ответа. Но вскоре Анна села и — я знал, что она так сделает, — громко сказала:
   — Ты должен мне кое-что сказать, Кёрк. От этого зависит очень многое. — Она сделала глубокий вдох. — Это ты учинил весь этот вандализм?
   Долгая пауза.
   — Почему ты спрашиваешь? — откликнулся Кёрк. Голос измученный.
   Но Анна твердо выучила свое задание:
   — О чем ты говорил с Адамом Свейнстоном?
   Она сидела, обхватив руками колени, и ждала ответа; свет с улицы мягко освещал ее тело. Кёрк по-прежнему лежал.
   — За мной следили?
   — Что тебе говорил Свейнстон? — Анна была непреклонна.
   Он ответил далеко не сразу и вновь вопросом на вопрос:
   — Анна, ты знаешь, что произошло здесь, в Каррике, очень давно?
   — Ну при чем тут ты? — Она почти умоляла его: — Почему ты не можешь об этом забыть? Пожалуйста, оставь это.
   — Не могу.
   Тогда я должна оставить тебя, — сухо сказала она.
   — Раз должна, значит, так тому и быть, — ответил он.
   Когда он произнес эти слова, было около полуночи. Я видел, как Анна встала с кровати и на ощупь пробралась вдоль стены к двери, к выключателю. Нашла его, включила свет и принялась одеваться, не думая о том, чьи взгляды, быть может, наблюдают за ней.
   Кёрк тоже вылез из постели; его жилистое тело было намного темнее, чем ее. Он хотел проводить ее домой, но она сказала, что прожила в городе Каррике всю жизнь и найдет дорогу без помощи чужака. Делая вид, что помогает ей одеться, Кёрк гладил Анну, водил руками по ее телу, будто пальцами просеивал семена. Она отвела его руки, закончила одеваться и ушла, не сказав больше ни слова.
   В темноте, после того как Анна ушла, Кёрк долго стоял у окна. Текли минуты, но он не двигался: думаю, смотрел, как она идет через Парк, входит в лавку. Потом он снова очень медленно лег в постель.
   Уже далеко за полночь я спустился вниз, миновал пустой вестибюль и вышел на улицу. Хорошая погода сменилась туманом и холодной моросью. Туман в Парке был таким густым, что на той стороне всё будто стерли с лица земли. Я пошел длинной дорогой — освещенной. Забавно было смотреть, как под каждым фонарем моя тень убегала от меня, торопясь спрятаться под крышкой темноты.
 
   Во вторник, шестого февраля, в полдесятого утра, я стоял за аптечным прилавком и готовил новую партию особого отцовского эликсира. Зазвонил телефон.
   — Роберт. — Звонил городовой Хогг. — Приходи в Библиотеку. Тут что-то случилось.
   Из окна я уже видел, как Анна идет через Парк; я поскорее застегнул плащ и поспешил наружу, чтобы пойти вместе с ней. Утреннее солнце (то, что от него оставили восточные облака) затмилось оранжевым нимбом. Воздух был спокоен. Мы вброд пересекли лагуну низко висящего тумана. Монумент был рострой затонувшего корабля; дымчатые каналы разделяли дома на дальнем берегу.
   У входа в Библиотеку мы пробрались сквозь стайку встревоженных горожан. Я сказал им, что мы знаем не больше их. Мы взошли по шести вытертым гранитным ступеням к тяжелой деревянной двери, я открыл ее и пропустил Анну вперед; мы поднялись по гулкой лестнице на площадку, затем через стеклянную дверь прошли в саму Библиотеку.
   Казалось, внутри все аккуратно, как обычно. Однако даже в теплом плаще я чувствовал, какой здесь жуткий холод; и непривычно резко пахло мастикой. Пар нашего дыхания вырывался изо рта, будто мы попали в чужеродную стихию. В дальнем углу читального зала за последними рядами книжных полок слышались голоса и стук шагов на деревянном полу. Мы направились туда.
   Городовой Хогг держал платок у самого носа и взирал на поразительную картину: крошечный водопад в таком месте, где не может быть никакого водопада. И все же водопад был — белая пена медленно текла сверху и вскипала дымкой внизу. Сей водопад, который не мог быть водопадом, покрывал всю дверцу одного из книжных шкафов. На шкафу еще виднелась надпись: «КАРРИК: КНИГИ, ЖУРНАЛЫ И ГАЗЕТЫ».
   — Кислота! — Это сказала мисс Балфур. Она стояла возле шкафа и видела, как мы вошли. — У городового создалось впечатление, что это какая-то кислота. — Ее родимое пятно съежилось и скрылось из виду, а нос на пергаментном лице посинел. Голос мисс Балфур раздавался по всей Библиотеке, пока она растолковывала: — Он полагает, кто-то облил кислотой наши книги.
   В нос мне проникло нечто резкое, но не имеющее запаха. Сквозь пену я видел разъеденные книжные корешки, расплывающиеся названия. Кислота уже взялась коробить даже деревянные полки, и они теперь выглядели так, будто со временем могут снова обратиться в деревья.
   — Если это либрацетная кислота, — сказал я городовому, — лучше ничего не трогать. Она очень едкая.
   — Посмотрите, — сказала мисс Балфур. Она показывала на доску библиотечных объявлений возле полок. На доске грубо набросали женскую фигуру с нарочито обведенными грудями и промежностью. На вытянутой шее выделялось пятно — словно третий сосок.
   Городовой Хогг вытирал нос платком. Он морщился от холода и кислоты.
   — Взгляните-ка, — сказал он и показал нам красный круг, нарисованный на боку шкафа краской из баллончика. Потом спросил меня: — Мы можем что-нибудь сделать с книгами?
   — Чтобы нейтрализовать эту кислоту, нужны по меньшей мере сутки, — сказал я. — Книги погибли.
 
   Делать больше нечего. Мы вчетвером постояли и посмотрели, как пена мягко разъедает книги. Затем ушли. Анна не произнесла ни слова.
   На ступеньках собралось еще больше горожан. В толпе были Готорн и Кеннеди с женой; Томсоны, Хьюсон и Камерон. Городовой Хогг кратко поведал им об уничтожении книг. Стояло тихое утро, люди спокойно слушали. Если кто-нибудь видел или слышал что-нибудь полезное, сказал городовой, я буду в Околотке весь день; приходите — поговорим. Я заметил, что Анна раз или два глянула на окно Кёрка в «Олене», но не увидел там никаких признаков жизни.
   Потом городовой и мы с Анной пошли через Парк. У своих дверей Анна не пригласила нас зайти на чашечку кофе как обычно поступала. Городовой тихо заговорил:
   — А ты, Анна? Ты хочешь мне что-нибудь рассказать? Она отрешенно посмотрела на него, потом на меня:
   — Я больше не общаюсь с Кёрком. Я не спала и не разговаривала с ним с той ночи, когда вы подслушивали.
   Она вошла в лавку, не произнеся больше ни слова. Мы с городовым направились к Аптеке.
   — Я просто хотел дать ей шанс выговориться, — сказал он. — Это не всегда просто.
   — Господин городовой, — сказал я, — когда вы собираетесь положить всему этому конец?
   — Когда придет время, — сказал он, — когда придет время. Я жду письма из Центрального Управления по Безопасности. — На холоде лицо его побледнело. — Надеюсь, ситуация не выйдет из-под контроля. — Он кивком попрощался и зашагал в Околоток.
 
   В тот вечер, когда я вошел в «Олень», Кёрк сидел за столиком у стены. Было очень тихо. Я не слышал ни магнитофона, ни хлопков дверей в отдалении.
   — Тихо, как в могиле, — заметил Митчелл, обслуживая меня.
   Кёрк меня увидел и жестом пригласил сесть к нему. У него на уме был лишь Каррик — Каррик давних времен. Ему хотелось задавать вопросы, а я не пытался его остановить.
   —Что случилось со старой церковью — той, что здесь по соседству? — спросил он. — Ее вообще не открывают?
   — Она давным-давно закрыта — по меньшей мере, с конца Войны. Александр Айкен, мой отец, говорил, что нам больше не нужны церкви. Он говорил, мы познали все, чему Великий Палач в Небесах должен был нас научить.
   — Ваш отец, судя по всему, большим был циником. — Кёрк не улыбнулся; он и дальше хищно засыпал меня вопросами: — А Празднество? Почему его забросили?
   — Вам нужно спросить кого-нибудь из стариков, — сказал я. — Это они так решили.
   — Кому из них можно доверять? Кто готов сказать мне правду? — спросил он.
   Я решил, что на самом деле он не ждет ответа, поэтому спросил сам:
   — Вы знаете, что случилось в Библиотеке сегодня утром?
   — Знаю? — Он насторожился. — Я ничего не знаю. Какие-то книги уничтожены, да? Я слышал, кислотой.
   — Как вы думаете, эти акты вандализма, — спросил я, — они все между собой связаны?
   — Если вы о том, что за ними всеми стоит один человек, — да. Почему нет? Возможно, кто-то хочет уничтожить всю историю Каррика. — Потом он произнес примерно то же, что я слышал от мисс Балфур: — Вряд ли это конец.
   — Что вы имеете в виду?
   — Почему я должен что-то иметь в виду? — Его глаза были голубыми, ясными и холодными. — Я ничего не имею в виду. Ничего. Совсем-совсем ничего.
 
   Городовой Хогг сказал мне днем в среду, что едет домой к Свейнстону поболтать с ним о Кёрке. Хогг отправился на черной полицейской машине. Солнце светило все утро, и многие горожане опять вышли в Парк, делая вид, что им нравится такая погода и они так же хорошо видят при ярком солнце, как при свете поскромнее.
   Я поднялся к себе на второй этаж, подошел к окну и стал следить за городовым в бинокль (однажды, много лет назад, я стоял у окна и осматривал через бинокль Парк; я навел окуляры на окна Кеннеди и обнаружил, что он в свой бинокль рассматривает меня. Должен признаться, я тогда удивился, что Кеннеди счел, будто за мной стоит наблюдать). Сначала полицейскую машину не было видно, потом она появилась па гравийной дороге, что идет на юг от Каррика к нескольким домам и дальше, к болотам. Даже там цвело то же притворство, что и в городе: когда машина проехала маленький ясень, на землю спорхнул лист, будто на дворе стоял октябрь, а не глубокая зима.
   Машина проехала милю и остановилась около проезда к домику Свейнстона. Я следил за каждым движением городового.
   Он вылез из машины и зашагал по дорожке через зимний вереск. Перешел горбатый мостик, построенный нашими якобы захватчиками почти две тысячи лет назад. Хогг тяжело дышал, взбираясь к домику — скорее кубу, чем привычному жилищу. Постоял минуту, разглядывая восточный торец строения, который мне было не видно; потом обернулся и посмотрел на Каррик; в такой день ему были видны все дома вокруг Парка и крошечные горожане, спешащие по своим делам. Городовой знал, что я за ним слежу.
   Он подошел к двери Свейнстона и постучал. Две колли выбежали из-за дома, виляя хвостами. Хогг погладил их, подождал, затем постучал снова; дернул ручку. Дверь распахнулась, и Хогг вошел в дом. Колли остались ждать на улице.
   Я мог лишь гадать, что он там увидел: лучи света струятся в гостиную через окно со средником и падают на овчинные коврики; чистая незатейливая кухня; может быть, Свейнстон как раз обедает.
   Но нет; я понял, что городовой не увидел Свейнстона, ибо Хогг появился вновь всего через несколько секунд. Притворил за собой дверь и постоял не двигаясь. Потом — колли бежали перед ним, — Хогг побрел вокруг дома, мимо западного торца на задний двор и снова исчез из поля зрения. Лишь несколько овец паслись выше на склоне; больше не шевелилось ничто.
   Городовой появился снова — теперь он почти бежал. Неуклюже протопотав по дорожке, он сел в машину, развернулся и помчался по колее, которая потом перейдет в мощеную дорогу, ведущую в Каррик.
 
   К тому моменту, когда городовой Хогг вернулся, я уже предупредил Кеннеди и Готорна — они оба члены добровольной пожарной команды. Мы поздоровались с Хоггом и сказали, что готовы ехать с ним. Поездка будет не из приятных, сообщил Хогг, но мы были к этому готовы. Мой отец, Александр Айкен, говаривал, что те, кто живет в окружении природы, натасканы по неприятностям у великолепнейшего учителя.
   Кеннеди сел за руль пожарного фургона, а все остальные — Готорн, городовой Хогг и я — сзади. Мы не разговаривали — во-первых, из-за грохота колес по гравию; во-вторых, потому что мы нервничали. Кеннеди резко затормозил возле узкого мостика.
   Даже отсюда, с пятидесяти ярдов, мы увидели, отчего городовой Хогг замер в тот раз: на восточном торце дома был намалеван красный круг диаметром в три фута.
   Мы прошли с носилками через мостик и дальше по дорожке. Я украдкой заглянул в дом через старинное окно с небольшими стеклами. Увидел я только извилистую вазу с увядшими цветами на подоконнике и за ней — искаженную толстыми стеклами опрятную гостиную.
   Городовой Хогг повел нас по нестриженой траве за дом, где паслось несколько овец. Там, на земле, прислонившись спиной к каменной стене овчарни, уронив голову на грудь, сидел Адам Свейнстон. Его собаки стояли на страже; виляя хвостами. Свейнстон будто бы задремал, сидя у стены; больше того — мурлыкал во сне в густую бороду от носа до пупа.
   Но мы знали, что Свейнстон не спит и не поет; и у него нет бороды. Он был мертв, и бородой ему служил сталактит застывшей крови, усыпанный тысячами мясных мух, — в это время года, когда мясных мух вовсе быть не должно. А мурлыканье — это мушиный благодарственный гимн: они обжирались на зимнем пиршестве.
   Городовой Хогг обвел контур Свейнстона желтым мелом и расставил нас вокруг тела, чтобы мы подняли труп за ноги и за руки. Собаки тревожно глядели на нас, но не вмешивались.
   Мы разом подняли тело, и мухи тоже поднялись, искренне желая нам помочь. Но когда мы погрузили Свейнстона на носилки, что-то выкатилось из скопища мух и упало Кеннеди на ботинок. Кеннеди отскочил в таком ужасе, что мы едва не уронили тело.
   То, что напугало Кеннеди, лежало теперь на траве; собаки его нюхали, а мухи снова уселись на него.
   Городовой отмахнулся и от собак, и от мух. То, что лежало на траве, казалось браслетом — будто бы из черного коралла. Хогг наклонился.
   — Губы, — сказал он. — Ему отрезали губы. — Вынув платок, он осторожно поднял кольцо плоти и положил на тело. Я старался не смотреть в лицо Свейнстону — туда, где полагалось быть губам.
   И мы отнесли останки пастуха вниз к фургону. Пока мы шли, я вспомнил, что сегодня среда, четырнадцатое февраля, День Любви.
   Дело стремительно двигалось к развязке. Городовой Хогг посадил Кёрка под домашний арест в номере «Оленя» и вызвал агентов полиции из Столицы. На следующее утро приехали двое здоровяков. Они вежливо задавали горожанам вопросы и что-то записывали. Я ожидал, что они придут ко мне и Анне, но они не явились. Агенты и городовой почти весь день просидели с Кёрком; в тот же вечер полицейские вернулись в Столицу.
   Остаток недели Кёрк продолжал свои ежедневные экспедиции в холмы. Потом, в воскресенье, отчаянно холодный день, когда явно назревал снег, городовой Хогг сказал мне, что получил сообщение: Кёрк в понедельник утром сядет на поезд в Столицу и явится на допрос в Центральное Управление по Безопасности.
 
   В тот воскресный вечер в баре состоялся мой самый краткий разговор с Кёрком. Когда я вошел, Кёрк сидел у огня, положив голову на руки; перед ним стоял стакан скотча. Я подумал, что Кёрк задремал, но тот поднял голову.
   — Устали? — спросил я.
   Голубой лед его глаз, кажется, немного оттаял.
   — Если б можно было так легко убаюкать мысли, — сказал он.
   То был редкий случай, когда я увидел в Кёрке нечто похожее на признаки слабости.
   — Вы завтра едете в Столицу? — спросил я. Его глаза снова оледенели.
   — Хорошие вести не сидят на месте, — сказал он. — Не беспокойтесь. Вечером я вернусь. — Он одним глотком допил виски и встал. — В одном вы можете быть уверены. Ваши беды еще не кончились, — сказал он. И вышел.
   Полшестого утро было черно, а туман довольно густ. В такое утро люди здесь, в холмах, живут верой: хотя люди эти могут быть где угодно, они верят, что они там, где есть. Я стоял у Монумента, и мне пришлось щуриться, чтобы разглядеть, как Митчелл отпирает дверь гостиницы, а Кёрк выходит на улицу и направляется к станции. Я подождал несколько секунд и пошел за ним. Митчелл, задержавшись в дверях, кивнул мне.
   Эта прогулка по улице длиной в полмили была холодна и безмолвна. Я ступал мягко, опасаясь, что Кёрк может услышать сами мои мысли.
   Десять минут я осторожно шел — и вот уже впереди замаячил слабый ореол станционных огней, и фигура Кёрка вступила в это свечение, открыла щеколду калитки и вошла на станцию. Не приближаясь, я наблюдал, как Кёрк покупает билет в кассе, потом садится на сырую скамейку. Платформа была пуста; лишь он сидел на скамейке в одном конце да я теперь стоял в другом. В тусклом свете фонарей на станции рельсы на гравии походили на тщательно смазанное оружие.
   Кёрк сидел на скамейке лицом к путям; за ними — низкая живая изгородь, а дальше болота тянулись до холмов. Но холмов Кёрку не разглядеть. Он просто сидел, всматриваясь в густой туман.
   От холода я кутался в плащ.
   Платформа задрожала на добрую минуту раньше, чем заревел поезд. Затем послышался гул — все ближе, ближе; затем свист и скрежет металла о металл. Я шагнул к краю платформы как раз вовремя и увидел, как черная махина локомотива расшибает туман на куски.
   За эти секунды Кёрк, видимо, поднялся со скамейки и тоже подошел к краю, встал подле меня. Он, должно быть, успел заметить дым паровоза, что белее тумана, и красный отблеск топки.
   Потом я увидел, что тело Кёрка распростерлось на рельсах лицом ко мне.
   Может быть, он кричал; он бы успел закричать. Но я ничего не слышал — да и паровоз обратил бы на слова не больше внимания, чем на живую плоть. Кёрк лежал на рельсах, а мгновенье спустя его смела стена металла, искр, огней и грохота.
   Я не стал ждать, дабы выяснить, во что превратился Кёрк.
   Развернулся и вышел со станции, прочь от шума; поспешил обратно по улице, глядя прямо перед собой, благодарно впуская в сознание тишину и туман этого утра — последнего утра Кёрка в Каррике и в этом мире.