Низкий голос теперь стонал в унисон с женой Александра. Александр прокрался к открытой двери спальни и в зеркале комода увидел отражение бледной плоти двух сплетенных тел — длинные светлые волосы одного, черные космы и черную бороду другого.
   Александр Айкен отступил вниз по лестнице — опустошенный человек, легкий, как перышко. Он продрейфовал через мокрую улицу, через Парк. Забрался в машину, хлопнул дверцей, уронил голову на руль и зарыдал.
   Вскоре он взял себя в руки; какое счастье, что никто не видел, как он шел по Парку, какое счастье, что стекла запотели. Он на щелочку приоткрыл окно и стал глядеть сквозь сосны. Прошло полчаса, и дверь Аптеки отворилась. Бородатый человек в дождевике сощурился, оглядывая улицу справа и слева, затем вышел, закрыл дверь и торопливо зашагал на запад, к отряду пленников, трудившихся на дороге. Александр смотрел, пока бородач не скрылся из виду.
 
   Мисс Балфур все видела из библиотечного окна: как Александр сидел в машине; как пленник вышел из Аптеки. Она, понимая, что, очевидно, произошло, в тот день не пошла к Александру. Она все ждала и ждала — много месяцев, пока Александр Айкен ей не доверился. То было после иных, более публичных катастроф, потрясших город: после гибели мужчин Каррика на мосту через реку Морд и утопления пленников в Шахте.
 
   В то утро, когда на Шахте взвыла сирена, мисс Балфур первой заметила дымный восклицательный знак над Утесом и среди первых отправилась вслед за пожарной бригадой. Весь путь она проделала на переднем сиденье «мерседеса» Александра Айкена — она чувствовала, что лишняя здесь. Александр вел машину, доктор Рэнкин и Якоб Грубах сидели сзади. Она видела, как у Александра трясутся руки.
   — Интересно, что случилось, — сказала она. Трое мужчин промолчали. Она посмотрела на Александра, затем обернулась к остальным. Те прятали глаза. Айкен вел довольно быстро, но чуточку притормозил у запруды Святого Жиля. Уровень воды упал футов на двадцать, не меньше, и на воздух вылез громадный мясистый круг подводной растительности.
   Через несколько секунд они подъехали к Шахте; городовой Хогг поздоровался так, что стало ясно: ничем не помочь.
   Какой кошмарный несчастный случай, — сказал он. У бригадира шахтеров имелось особое мнение.
   — Никакой не случай, — бормотнул он мисс Балфур. — Уж тут кое-кто знает.
   Она не обратила на него внимания — она следила за Александром. Тот прошел мимо городового Хогга и заглянул в шахту. Мисс Балфур слышала, как он спросил одного солдата:
   — Все мертвы?
   Солдат сказал, что, по его мнению, все.
   — Ни один не выжил? — спросил Александр. — Абсолютно ни один?
   Нет, никто не выжил, ответил солдат. Тут мисс Балфур увидела, как доктор Рэнкин подошел, взял Александра за локоть и увел на обочину гравийной дороги. Там Александр сел и уронил голову па руки — мисс Балфур уже видела его в такой позе. Плечи его содрогались, и она решила, что он, очевидно, рыдает; но когда подошла утешить, он посмотрел на нее, и глаза его были вполне сухи.
 
   Война закончилась, и его жена родила сына Роберта. Спустя месяц она умерла. Мисс Балфур делала все, что в силах женщины, дабы утешить Александра. Она все больше времени проводила в его комнатах над Аптекой, помогала ему растить ребенка. В чертах Александра она уже различала первые грубые наброски болезни. Это она, когда сын его дорос до весны пятого года, сказала:
   — Пора тебе отвести Роберта на укрощение.
   — Не могу, — отвечал Александр. И мисс Балфур повела мальчика сама.
 
   В Парке соорудили Укротительный Загон, и горожане, державшие щенков колли, привели своих питомцев туда. Чудесные умные собаки — жители Каррика любили заводить их дома. Мисс Балфур (единственная женщина здесь) и мальчик Роберт вместе с изрядной толпой мужчин и мальчишек наблюдали, как в загон вскарабкался Свейнстон, долговязый человек с белыми волосами и ресницами альбиноса. Кожа его была бела, несмотря на промозглую жизнь среди холмов под открытым небом; поговаривали, что, когда у него идет кровь, она тоже белая.
   Загон уже не пустовал: в нем помещался матерый баран с черными многомудрыми рогами, темными глазами и толстым черным пенисом. Запах щенков озлил барана. Свейнстон его оседлал, стиснув длинными ляжками. Помощник Свейнстона принес в загон щенка, прикрутил его поводок к бараньим рогам и скакнул обратно через ограду.
   Какой-то рефлекс в щенячьем мозгу распознал в этом шерстяном чудище смысл собачьего бытия, и огрызок хвоста в восторге встопорщился. Щенок потрусил загонять барана.
   И тут Свейнстон разжал хватку. Баран прыгнул на щенка и подбросил в воздух, поддев скрученными рогами падающее тельце. Щенок пытался уползти, уворачивался, прыгал и скулил. Не тут-то было: собаку привязали к ее кошмару.
   Вся процедура заняла какую-то минуту. Поводок запутался в бараньих рогах, и щенок, чьи лапы лишились почвы, влетел в ограду загона.
   Теперь вперед выступил Свейнстон. Он оборол и обездвижил барана, а помощник тем временем выпутал из рогов щенка и вручил хозяину: вручил собаку, которая до конца дней своих будет сторониться всего, что напоминает овцу или пахнет овцой. Этот щенок станет пресмыкаться перед ягнятами.
   Затем Свейнстону вручили на обработку второго Щенка, потом еще и еще.
   И вот что поразило мисс Балфур: как барану удавалось отключиться от толпы и прочей несущественной ерунды и сосредоточиться на противнике. Щенята превосходят барана по уму и щедрости натуры, но это не важно, ни капли не важно. Они слабы. Все без исключения запуганы и разбиты; их спасало только вмешательство высшей силы. Мисс Балфур взяла Роберта на укрощения лишь однажды, а в последующие годы отправляла одного. Она знала, что отцы Каррика в первый раз неизменно водят туда мальчишек. Традиция эта бытовала уже много поколений. Мужчины хотят, думала она, чтобы мальчики, наблюдая укрощение, чему-то научились. Но когда бы она ни спрашивала мужчин, чему же мальчику следует научиться, — дабы научить этому Роберта, — те лишь неловко и озадаченно переглядывались: может, несуразен был вопрос, а может, то, что задавала его женщина Каррика.
 
   И теперь, годы спустя, кое-что снова вспомнилось мисс Балфур. Как это несообразно, раздумывала библиотекарша, что она так мало помнит; будто чуть ли не весь век свой провела с завязанными глазами. По молодости верила, что однажды оглянется на свою жизнь и увидит в ней смысл. Но сейчас, постарев, оглядывается и отнюдь не уверена, что жизнь вообще имеет смысл.
 
   Ныдаюсь, те нейдошь в свией жлзны смесл, Миксвалл, — сказала мисс Балфур.
   Слушая ее воспоминания, я глядел, как временами слезы затуманивают ее глаза, особенно когда она говорила о годах после смерти жены Александра и своих попытках занять место этой женщины. Даже когда она спала в постели Александра, сказала она, он часто видел покойную жену во снах. Мисс Балфур это понимала, ибо, очнувшись от этих снов, он взирал на нее с отвращением.
   Мне хотелось сжать ее плечо, сказать, как я ей сочувствую. Я бы так и поступил, однако меня осадил источаемый ею запах вкупе с родимым пятном, что подпрыгивало У нее на шее. И к тому же она, очевидно, примирилась с судьбой.
   — Нат, Мексвелл. Оте бэлу но сыждоне, — сказала она. Ночави ну слечеетсо, ясли ну сеждене. — Она очень устала, но у меня еще оставались вопросы.
   — Кто был этот бригадир, про которого вы говорили, — тот, что работал на Шахте в день взрыва?
   Ее родимое пятно подпрыгнуло, будто я его напугал.
   А! О ве на зныле, Миксвалл? Нуидовительны, чте вя тыкай ресторанной. Брагидорим бал Ыдом Свайнстен.
   — Адам Свейнстон? — Я вздрогнул.
   — Де. Одам Свуйнстан песло Выйно стал пастохам. — Голос ее понизился до шепота: — Топирь чту-небодь приоспялесь?
   Я отчаянно жаждал узнать больше:
   — Почему все так волновались, когда Кёрк с ним разговаривал?
   — Нат. Е скызола вся, что мно бело дёзвалоне. — Она совершенно вымоталась; казалось, голубизна ее глаз блекнет, точно акварель. Но мисс Балфур снова забормотала, и я склонился ближе, несмотря на запах. — Реборт хирешо мани озобярзол? — спросила она.
   Как и прочие, она хотела знать, что я думаю о ее портрете в рассказе Айкена.
   — Очень мило, — сказал я. А затем из чистого любопытства спросил: — Только правдиво ли?
   — Привдова? Привдова? — Видимо, вопрос ее слегка взбодрил. Она ответила согласно канону, лишь слегка его исказив: — Гивороть привду вазможни, лошь кегда на слошком мнего зиоошь.
   Она слабела на глазах, но я не отступал: — Мисс Балфур. Умоляю вас. Зачем Роберт Айкен всех отравил?
   Она пыталась повернуться на бок, но в последний раз с усилием заговорила; она улыбалась и едва шевелила губами:
   — Аи нос всох рездавал иднам михом. — Вот что сказала она в своей путаной манере; затем упала на бок, и какой-то миг ее глаза сияли мне. Если глаза — душа лица, сие истрепанное лицо принадлежало святой. Какой-то миг они сияли, а затем остекленели.
   Я кликнул часового, и он совершил музыкальное восхождение. Ступил в комнату, огибая груды книг, глянул на мисс Балфур и покачал головой:
   — Умерла.
   Скорость потрясла меня. Как и у прочих, жизнь мисс Балфур будто вытекала с чередой слов. Я смотрел на ее тело и различал, как даже за эти считаные мгновения смерть отчасти вернула ее лицу былую красоту; кожа стала матовее, не так видны вены. Однако родимое пятно все равно упорно выглядывало, и я не мог ее так оставить. Я подтянул воротник ночной рубашки повыше, прикрыл пятно, а затем проманеврировал сквозь книги к дверям.
   — Полчаса назад забегал сержант, — отрапортовал часовой. — Сказал, что городовой Хогг умер. Уже мало народу осталось. Скоро мы отсюда уедем.
   Я вышел на лестничную площадку. За последний час ветер выдохся, и теперь в город вползал прозрачный туман. Я пытался вздохнуть поглубже; но туман был словно этот запах, только материальный, и я давился им.
   Я спустился по лестнице — все ниже по гамме. Последняя нота — зловещий бас. Я миновал проулок и пересек Парк, стараясь не глядеть на Околоток, на Аптеку, на антикварную лавку. Я радовался, что никого не встретил, когда свернул на дорогу и отчаянно заторопился к баракам.
 
   В тот вечер, явившись ко мне, комиссар Блэр уселся на жесткий деревянный стул; я же примостился на краешке воронки, служившей мне матрасом. По-моему, атмосфера в голой комнате была вполне монастырская. Прослушав сегодняшние пленки, комиссар, исповедник, захотел узнать, каковы мои впечатления; а я, послушник, подчинился, и батарея распевала свою мантру, заклиная бога тепла. Мой исповедник выслушал меня бессловесно, однако я жаждал от него слов.
   — Много ли из этого, комиссар, вы знали до моего приезда?
   — Слух на слухе, и слухом погоняет. Мистерия на мистерии. — Волшебное слово «мистерия» должно было утешить меня, однако я не утешился. Он понял и провозгласил свой символ веры: — Я верю в тебя, Джеймс. Я верю: если ты не выяснишь, что тут произошло, этого никто не выяснит. Я верю, что никому больше не будет дарован шанс.
   — Ммммммммм, — распевала батарея.
   Я поведал, как опечалила меня смерть Анны, и городового Хогга, и мисс Балфур. В особенности Анны.
   — Джеймс, — сказал он, — сегодня ты кое-чего заслуживаешь. — Он поднялся и налил мне стакан виски из непочатой бутылки, которую я привез с собой. Некоторое время я сосал виски, и мне полегчало.
   Лицо комиссара Блэра, кажется, смягчилось, хотя по нему никогда не скажешь наверняка; голос совершенно точно смягчился, даже больше обычного:
   — Я знаю, тебе понравилась Анна, Джеймс, и не могу сказать, что я тебя упрекаю. Ты, несомненно, думаешь, будто я слишком предан своей профессии и временем на женщин не располагаю. Как ты меня назвал — каббалист? Или ты думаешь, что человек на такой работе, где столько грязи и ужаса, не способен влюбиться. Ты же так думаешь, правда? О нашей профессии нам часто говорят подобное. И действительно, некоторые из нас заражены. Однако не все. И отнюдь не всем. Порой, видя столько ужасов, начинаешь больше ценить любовь и красоту. К твоим летам я два года отслужил в самых паршивых трущобных районах Столицы. Я наблюдал такое, что тебе видится только в кошмарах. Но это не помешало мне впервые в жизни влюбиться.
 
История любви комиссара Блэра
   (расшифрована с кассеты и сокращена мною, Джеймсом Максвеллом)
   В двадцать лет он вернулся в Юридическую академию для повышения квалификации. Он знал Веронику только в лицо — она работала официанткой в «Полисмене», кафе на импозантной террасе на полпути между его гостиницей (он снимал номер в «Чертополохе») и академией. Каждую ночь перед отходом ко сну он заглядывал в кафе и выпивал последнюю за день чашку кофе. Вероника была миниатюрной черноволосой женщиной с высокими скулами; она быстро двигалась и быстро говорила. Но она была немолода. Точнее, сам он был молод в те дни, и ему она молодой не казалась. Когда она попривыкла видеть его за своими столиками по ночам, они стали перебрасываться словом-другим (Вероника любила поговорить — она была общительная). Он выяснил, что ей лет сорок пять и всю жизнь она проработала официанткой в столичных барах и кафе. Десять лет назад развелась, дочь живет на Юге Острова.
   Твоего примерно возраста, — сказала она. Кто разберет, как комиссар Блэр в нее влюбился? Поначалу он только сознавал, что вечерами все нетерпеливее ждет визита в кафе и еженощных бесед с Вероникой во время затишья — по ночам в кафе нередко бывало тихо. Ему очень нравился (во всяком случае он так думал) просто разговор, не замусоренный никакими сексуальными закавыками. Он предполагал, что видит в Веронике фигуру матери, которая заменила ему настоящую мать, потерянную давным-давно в Войну. Он предполагал (сначала он увлекался предположениями), что Вероника видит в нем более или менее своего ребенка.
   Даже решив впервые пригласить ее на свидание, он не усомнился, что намерения у него сугубо дружеские. Он не был общителен и никогда не имел друзей: теперь у него завелся друг. Блэр считал Веронику «другом». Ему это нравилось. Она согласилась прийти, и они договорились встретиться у кафе «Полисмен» как-то вечером, когда она рано заканчивала работать.
   Он приехал, и она его ждала. Она чуточку накрасилась, и под расстегнутым плащом (в Столице выдался прекрасный вечер, довольно теплый) он увидел черное шелковое платье и белый жемчуг вокруг шеи. Прежде он видел Веронику лишь в тусклой униформе ее ремесла. А теперь внезапно разглядел то, чего не замечал прежде, — она была красавица.
   — Вероника. — Он с трудом ворочал языком. — Ты потрясающе выглядишь.
   Она улыбнулась, взяла его под руку, и они зашагали по улице.
 
   С той ночи он больше не считал Веронику фигурой матери. Он желал ее, как прежде желал бы других женщин, гораздо моложе. И однажды вечером после кино он привел ее в свой номер в «Чертополохе». Он ни разу не заикнулся о своих чувствах, однако поцеловал ее теперь, и она его не оттолкнула. Она не оттолкнула его и когда он взял ее за руку и повел к постели. Но едва он принялся расстегивать пуговицы платья у нее на спине, Вероника мягко высвободилась.
   — Одну секунду, — сказала она. Отошла, щелкнула выключателем и вернулась.
   — Зачем ты выключила свет? — спросил он. — Я хочу тебя увидеть.
   Она обняла его в темноте.
   — Прошу тебя, — сказала она. — Я не против лечь с тобой в постель. Я этого хочу. Но я не хочу, чтобы ты видел мое тело. Пожалуйста, не проси.
   И он больше не просил. Это не имело значения. Когда они занимались любовью в ту ночь и во все ночи, что последовали, он поклонялся ей во тьме руками и поцелуями, и она яростно обвивалась вкруг его тела.
   Несколько месяцев он был счастлив, Как никогда в жизни. Он любил — любил, и жизнь стала чудом. Он не просто любил — он хотел жениться на Веронике. Он сделал ей предложение, и она сказала нет. Не захотела обсуждать. Когда он попытался снова, она ответила, что он все испортит.
 
   Однажды ночью в номере «Чертополоха», после того как они любили друг друга — Вероника все время была очень молчалива, — она ушла в ванную и пробыла там столько, что он забеспокоился. Он выскользнул из постели и пошел выяснить, что случилось.
   Дверь в ванную была чуть приоткрыта, горел свет. Он увидел, что она стоит и разглядывает себя в высоком зеркале: фигура хороша, но на грудях, с тех пор как они наливались молоком, остались растяжки; рваный шрам от кесарева сечения бежал по животу (Блэр часто нащупывал его пальцами), отмечая место, где явилась на свет ее дочь; а волосатый холмик ниже уже поседел. Блэр взглянул ей в лицо и увидел, что она за ним наблюдает.
   Когда она вернулась в постель, он все обнимал и обнимал ее, но она не шевельнулась.
   — Прости, что подсмотрел, — сказал он.
   — Время увидеть, — сказала она. — Время увидеть. На следующий вечер, когда он заехал за ней, в кафе работала новая официантка. Она сказала, что Вероника ушла с работы. Из квартиры тоже съехала и скрылась из города.
   На Острове прятаться затруднительно, и Блэр без труда ее разыскал. Она поездом уехала на Юг и нашла работу в баре при гостинице на пасмурном курорте возле свинцового моря. Он на несколько дней отпросился из академии и поехал к Веронике. Он сидел на скамейке на молу перед гранитным фасадом гостиницы, где Вероника работала, и ждал. День был прохладный и ветреный, пляж пуст, за вычетом чаек.
   Около двух часов дня она вышла из распашных дверей. Он поднялся и пошел ей навстречу.
   — Вероника! — сказал он. Она, кажется, не удивилась.
   — Уходи, — сказала она.
   — Пожалуйста, поговори со мной, — сказал он.
   — Уходи, — сказала она. — Ты не представляешь, как я несчастна. Я себе позволила влюбиться в человека вдвое моложе меня. Я заставила себя забыть, что придет день, и он посмотрит на меня и возненавидит.
   — Мне совершенно плевать на возраст, — сказал он. — Я люблю тебя.
   — Да, ты влюблен, и поэтому ничего не видишь. С юнцами вечно так, — сказала она. — Я тоже тебя люблю, но меня любовь не ослепила. Я не хочу, чтобы мое счастье зависело от любви, которой не суждено продлиться. Это слишком трудно вынести. Я прежде научилась быть счастливой без любви; я знаю, как это, и я научусь заново, пока еще не поздно. Если ты меня любишь, уходи.
   — Прошу тебя. — сказал он.
   Ее лицо опустело, закрылось, будто она его ненавидела.
   — Нет, — сказала она. — Лучше бы я могла тебя возненавидеть за то, что ты со мной сделал. Уходи.
   * * *
   — Знаешь, Джеймс, — сказал комиссар Блэр, — единственный человек, кому я рассказал о Веронике. С тех пор я любил других женщин, но никого не любил так, как ее. Она любила меня, но отвергла. Не доверяла мне, ибо я был молод.
   Мне польстило, что комиссар Блэр мне доверился; меня поразила эта новая его сторона, которая не могла мне и присниться. Разумеется, я сам виноват — на меня подействовала его суровая внешность. С той ночи, каким бы ни мнился он аскетом, я ни на миг не забывал, как он обнажил предо мной свою человечность.
 
   Наутро я мучился от ощутимого похмелья — у меня не имелось привычки к питию даже в микроскопических дозах. В половине девятого я прошагал по дороге в город. Пасмурное небо на востоке едва приотворилось. Типичный сумрак Каррика, но сегодня я был за него благодарен: мои глаза еще не были готовы к свету.
   На улицах вокруг Парка я не заметил ни единого шевеления. Часовые в дверях домов — только зловещие силуэты, в коих человеческого не больше, чем в трех фигурах Монумента. Витрины и двери в лавку Анны были забиты досками.
   Я свернул направо по мощеной улочке, ведя пальцем по очертившей ее изгороди, пока не приблизился к темному дому. Симметричные железные шипы, задуманные как украшение, торчали из садовой ограды.
   Я постучал в дверь, и моим костяшкам она показалась свинцовой. Солдат, ее открывший, секунду разглядывал меня, точно мое явление удивило его. Я сказал, что мне назначена встреча, и он впустил меня и направил вверх по лестнице, обшитой панелями красного дерева, мимо распахнутой двери в кабинет, где толпились высокие книжные шкафы. Справа деревянная табличка на закрытой двери гласила:
   ВРАЧЕБНЫЙ КАБИНЕТ
   ПРИЕМНАЯ
   Взбираясь по ступенькам, я распознал едкие миазмы, словно воспарявшие от плюшевого ковра. Стремившись к лестничной площадке, я почти не дышал. Оттуда я разглядел обшитый деревом коридор и шесть дверей. Из одной выступила медсестра; жестоколицая женщина с колообразным телом, что крепилось налево. В отличие от солдата, медсестра не удивилась.
   — У вас ровно час, — сказала она. — Он и помирать отказывается, потому как с вами хотел поговорить. — Она протиснулась мимо меня (такое тело создано, чтобы протискиваться) вниз по лестнице. Я включил диктофон и направился в комнату, откуда вышла медсестра.
   Доктор Рэнкин восседал на кровати под балдахином. Вся комната — сплошное красное дерево. Единственное окно заперто накрепко; тепло, пахнет сильно и прогоркло. На тумбочке под лампой я увидел экземпляр рукописи Айкена, а на ней очки-полумесяцы в серебряной оправе.
   Доброе утро, — сказала я, поскольку он меня не заметил. — Доктор Рэнкин?
   Он поднял голову и улыбнулся:
   — И вам доброе утро, какашка куриная.
   Меня такое приветствие от совершеннейшего незнакомца изумило — а кого бы не изумило? Впрочем, комиссар Блэр предупредил меня, что таким вот образом подействовал на эскулапа яд: доктор Рэнкин пересыпал свои тирады детской руганью, о чем, судя по всему, сам и понятия не имел.
   Поэтому я смолчал, лишь пригляделся внимательнее. Маленькая голова, волосы отливают сталью и густы для человека, которому уже за семьдесят. Черная пижама — кажется, шелковая.
   — Я бы предложил вам стаканчик чего-нибудь, горшок зассанный; но у меня больше нет служанки. Умерла на той неделе. — Голос его был тонок, но полон сил; улыбаясь, доктор скалил зубы, желтые, как и глаза.
   Интересно, отчего Айкен так перед ним трепетал. Кем бы ни был доктор Рэнкин прежде, ныне это лишь умирающий человечек.
   — Вы говорили с остальными, да, клизма давленая? Думаете, всё на свете стали понимать? — Его язык высуггулся из крошечного рта, и я представил себе затычку в сливе бочки. — А если я вам скажу, что ничего-то вы и не поняли, дятел безмозглый?
   Оскорбления эти по большей части излагались предельно вежливо. Но теперь беседа сменила направление, точно краб попятился, и голос стал резче — впрочем, этого не скажешь о лексиконе.
   — Довольно болтовни. Времени мало, а я должен многое рассказать о Грубахах и о матери Роберта; слушайте внимательно, свиное рыло.
   Я как мог достоверно изобразил внимание, и он приступил к рассказу:
   — Ох уж эти Грубахи. Вот же недоделки придурочные. Вы представляете, какими они казались странными, когда только приехали в Каррик?
Показания доктора Рэнкина
   (расшифровано с кассеты и сокращено мною, Джеймсом Максвеллом)
   В самом начале Войны они бежали с Континента и осели в Каррике. Они стали пациентами доктора, так что знал он их весьма неплохо. Елена Грубах была высокая сутулая женщина с волосами цвета черного янтаря. Ей за сорок, Якобу — за шестьдесят. Они изъяснялись на новом языке неловко и высокопарно, а некоторыми оборотами давились. В Каррике, где фамилии не менялись веками и выгладились, точно галька в ручье, иностранное имя напрашивалось на дразнилки. («Эй, Грубах. Ты к кому был так груб, что ах?» — кричали им дети.)
   В своей стране Якоб преподавал историю и собирал антиквариат по традиции семьи Грубахов. Но в годы перед Войной его версию истории объявили официально неприемлемой, и началось систематическое преследование всего семейства.
   Формальные процедуры при таких издевательствах были традиционны и диктовались протоколом: Грубахов оскорбляли, в них плевали, затем им били окна, а со временем начали бы ломать кости и наконец отдали бы на заклание. Пока не случилось это последнее, Якоб присоединился к Сопротивлению. За один буйный год он обрел весьма неакадемические навыки: как установить мину-ловушку и минировать мосты; как взрывать тоннели, когда по ним мчатся поезда. Но, видимо, сопротивление только раззадоривало угнетателей; стало ясно, что единственная надежда Якоба — хватать Елену и бежать. Им посчастливилось найти рейс на Остров: сочувствие капитана судна удалось купить.
   Местом изгнания стал Каррик. Елену их беды сокрушили; Якоба злило одно — что нельзя отомстить врагу: он слишком стар, сказали ему, и не может записаться в армию Острова. Поэтому он открыл антикварную лавку напротив Парка и погрузился в историю своей новой родины со страстью, непостижимой для доктора Рэнкина, с которым Якоб нередко о ней дискутировал. Ибо, невзирая ни на что, в историю Якоб верил по-прежнему. Он верил, что обладание прошлым государства — почти то же самое, что обладание его твердью. Он хотел, чтобы история его приемной страны была доброй — такой, чтобы добрый человек мог встроить в нее свою жизнь. Якоб таскал Елену по промозглым столичным музеям. Грубахи близко познакомились с кладкой средневековых аббатств и увитыми плющом скорлупками разрушенных замков. По изрытым полям они совершали паломничества на места древних сражений — пока за границей каждодневно вспыхивали новые.
   В ходе сих исторических изысканий Елена выяснила, что беременна, — к великому ликованию супругов. И вскорости они равно возликовали, когда их лучший каррикский друг, аптекарь Александр Айкен, поведал, что его жена ждет ребенка. Александр, естественно, тоже ликовал.