- Комарик, комарик, - пропищала она самодовольно и вымороченно. И вдруг накинула на голову Падова сачок. - Попался.
   Падов захохотал. Весь мир Клавуши встал перед его глазами. Секс пропал, был только замороченный взгляд Клавеньки.
   Не то радуясь, не то увертываясь, не то хохоча, Падов, сбросив сачок, скакал из стороны в сторону от оживленно-брызжущей Клавуши, норовившей опять накрыть его сачком, как комарика. Кусты трещали от нелепо-прыгающих тел. "Скок-скок, не уйдешь", - кричала Клавуша каким-то потусторонне-радостным голоском. Мир принимал явный реально-бессмысленный вид. Вдруг завопив, Падов скрылся во тьму...
   XII
   Наутро все, казалось, улеглось в мягкие провалы мышления. Не тяготели в душе ни прыжки с сачком, ни последняя безобразно-философическая сцена по поводу Сатаны и мышки. Только Падов угрюмо думал: "Ну и огромен же секс и его сдвиг у этой бабы... К ней с обычными мерками не подойдешь".
   Но какой-то внутренний подземный гул нарастал. В душе Клавуши точно взбесились, встали на дыбы и со страшной силой завертелись ее клавенько-сонновские силы. Это было видно по движениям и особому пьяно-мутному, обнимающему взгляду.
   Козу она уже принимала за волшебницу, дерево - за идола, грибы - за мысли, а небо - за клетку. Повсюду стояли истуканы ее нелепости. Однажды, когда пошел дождь, который она приняла за Господние слезы, вынесла огромное корыто, чтобы собрать слезинки. Но внутри ее что-то пело. Может быть, этим пением сопровождался распад старого мира. Суть состояла в том, что прежняя сущность вещей упала на дно и сами они были онелепены голой волей и силой сознания. От этого весь мир погрузился в хаос и квазиуничтожение, но душа Клавеньки за счет этого приобрела устойчивость.
   Беспокойство (для других) внушало лишь явное, видимое ускорение процесса в последние дни.
   Между тем и все остальные были в своем давешнем верчении. Дух их был объят прежним, родным, но манеры - благодаря взвинченности общей обстановки - все больше напоминали манеры обитателей сумасшедшего дома. Нелепая непосредственность внешнего поведения сочеталась с тайнами в душе.
   Дня через два Клавуша, совершенно расслабившись от особой духовной теплоты, свойственной только нелепости, вышла во двор с совершенно замороченными глазами.
   Даже ее движения ускорились, словно она ловила невидимых мух. Подбросила гуся на дерево. И вдруг, словно ее кто-то стал подгонять, начала вычищать мусор на улицу. Выпускала и живность. Понимающе-удивленный Падов хохотал около нее.
   Но она и его ринулась прогонять, чуть не тряпкой, на улицу.
   Толя хотел было объясниться, но, очевидно, она его принимала за предмет. В доме уже творилось черт знает что. Передвигались стулья, зачем-то связывались узлы.
   Клавуша работала не покладая рук.
   - Что это?! - спрашивала Анна.
   Но Клава добродушно-опустошенно выгоняла всех из дома, как метафизических колобков. Только свое пальто повесила почему-то высоко у самого потолка. Даже Федор не сопротивлялся ей.
   Не было и особой озлобленности (только Извицкий чего-то урчал), так как выпровождение было каким-то слишком потусторонним и не от мира сего. Да и сама Клавуша обмолвилась, что уезжает со всеми и запирает Сонновский дом.
   "Вперед, вперед!" - только указывал рукой в пространство белокурый Игорек.
   Опять захлопали окна, зашевелился Федор. Поганая кошка искала деда Михея.
   "Метафизические", сгрудившись во дворе, на травке, наблюдали, как Клавуша с помощью Федора заколачивает окна.
   - Куда теперь-то, куда теперь! - нетерпеливо восклицал Игорек.
   Клавуша повесила несколько странных плащей на деревья.
   Все двинулись. "Темен, темен жир-то у Клавеньки", - шептал Падов, вдумываясь в ее плоть. Выйдя за ворота, они, оглянувшись, увидели опустошенное гнездо:
   большой, деревянный дом с несколькими забитыми окнами.
   Казалось, каждое его бревнышко пропиталось людским мракобесием. Но теперь дом грустил, словно спрятав все тайное.
   Клавушенька оказалась такая сама по себе, что даже Федор не знал, куда она едет.
   И в молчании они прошли почти до самой станции. Очевидно, нужно было расставаться.
   XIII
   В опустелом Сонновском доме, словно глаз, остался один куро-труп*. Иногда он выглядывал наружу из-за забора, точно высматривая несуществующее. Глаза его обледенели, волосы с "головы" свисали непонятным барахлом, и сам он уже своим внешним обликом напоминал не мертвую курицу, а куб. Иногда соседке старушке Мавке слышался по вечерам его деревянный лай, вернее, лай, точно исходящий из дерева.
   Странно однако ж, что по утрам куро-труп умывался. Вернее гладил неподходящие части мокрой рукой. Он, конечно, совершенно не заметил отсутствия всех обитателей. Только крысы одни, наверное, знали, как он ел. Но и они часто не видели его "головы", которую он вбирая в себя, словно прятал куда-то в угол.
   Крысы, наблюдая за ним, щерились, но почему-то не могли подобраться близко, словно Андрей Никитич не был даже трупом. Целый день "куб" прислушивался к своим стукам. Однажды, когда появилась луна, он ткнул в ее направлении пальцем. Но очевидно внешний мир для него уже давно умер, и начисто исчез из души.
   Но в деревянном лице между тем проглядывало странное, вытянутое величие. Словно в его "личности", как в подставленной, кто-то невидимый молился еще более Невидимому, но потом отходил в сторону. А в долгих промежутках между этими " молитвами" внутреннее "куба" было заполнено голым воем мыслей без значения. Это был тихий, полумертвый вой. Мысли, не наполненные никаким содержанием, даже бессмысленным, тихо вращались, точно ожидая своего "наполнения". Но оно не приходило.
   Ничто не связывало этот холостой ход мыслей с другими мирами. Но может быть тот, искомый затаенный мир был рядом.
   "Куб" ощупывал пространство острием своих углов, точно играя с пустотой в прятки.
   Единственное, что приносило ему запредельное напоминание - это молитвы через него, как некоей фигуры, того Неведомого. Но это же и убивало его, хотя подобное убийство было последним, что напоминало в нем жизнь. Однако, с течением времени, молитв становилось все меньше и меньше. Куро-труп полностью оставался наедине с самим собою.
   И его большие обледеневшие глаза уже ни о чем не спрашивали.
   Один, не очень странный мужичок, пробирающийся Сонновским двором на улицу, вдруг остановился и поцеловал его. Но "куб" не обратил на мужичка никакого внимания, даже не заметив этого поцелуя.
   XIV
   У станции произошло расставание. На прощание Падов прошептал Федору: "И часто такие взрывы бывают у Клавеньки?.. Обычно ведь она не такая..." Федор что-то промычал в ответ.
   Клавенька уехала на электричке в одну сторону, Падов, Ремин и Игорек - в другую.
   Федор пошел куда-то пешком. Анна инстинктивно осталась с Извицким. К этому привели изгибы ее отношений с Падовым. Его холод и его замороченность своими состояниями. А если Анна не была с Падовым, чаще всего она тянулась к Извицкому.
   Она даже почувствовала облегчение, когда все рассыпались и они оказались вдвоем.
   И дрожаще-таинственное личико Извицкого выглядело неотчужденным.
   Аннуля подмигнула Извицкому; выпив по кружке пива в честь сонновского мракобесия, они тронулись в Москву на автобусе.
   Понемногу огромный, внешне безобразный, точно составленный из лоскутьев, город охватывал их. Они видели родную грязь, бездонную пыль, нелепые переулочки без единого деревца, как будто стиснутые бракованным железом. Изредка в таких переулочках попадались похожие на деревянные клозеты пивные ларьки, окруженные скопищем обмякших людишек. Иногда вырывались зеленые садики, поганя сердце напоминанием о жизни. И наконец люди - огромное их скопление, поток; и среди них вдруг - странные, радующие глаз, игриво-потусторонние. Аннуля улыбалась, видя таких.
   "Шалуны-то видно у нас опять нарождаются, в Рассеи", - понял ее Извицкий.
   Решили завернуть куда-нибудь к своим, к "метафизическим", как говорил Федор.
   Имелись следующие возможности. Во-первых, в дома к отдельным индивидуумам для личного, сугубо тайного, субъективного контакта. В таких домах обычно не происходило сборищ. Зато сами "индивидуумы" были великолепны, не уступающие - как говорила Анна - Падову и другим крайностям, хотя и в своем роде. Личности эти для непосвященных были глубоко запрятаны, можно даже сказать заколочены.
   Во-вторых, имелись дома, где происходили "сборища", правда более открытых, но все же весьма кошмарных личностей. Наконец, по крайней мере летом, отмечались места, обычно грязные, заброшенные пивные, тяготеющие к кладбищам, где временами собиралась всякая экзистенциальная публика.
   Конечно, можно было пойти в некоторые "левые", достаточно светские, но в то же время просвещенные салоны, где Падовскую компанию относительно неплохо знали, но Анну и Извицкого влекло сейчас только в глухое подполье. И даже промежуточные, тихие обители, вроде той "сонной", где Падов отдыхал с Реминым, не устраивали их. Повинуясь желанию, они поехали в пивнушечку, расположенную недалеко от Богородского кладбища, рассчитывая там встретить кого-нибудь из своих.
   Пивнушечка была донельзя безобразна и именно поэтому так смягчала сердце.
   Безобразие состояло в разбитом единственном окне, в нелепом бревне, валяющемся у входа и в особом смраде, который получался из тонкого смешения запаха близь расположенных могил и винных паров. В остальном пивная была ортодоксальна:
   грязь, блевотина, пропитанные черной пылью бутылки, пьяные, поющие разорванные песни.
   Анна издалека вглядывалась в еле виднеющиеся лица "посетителей". Казалось на этот раз никого не было, но вдруг Извицкий радостно указал... на одиноко стоящего у столика... наглеца по отношению ко всему земному - Таню. Он был один, без остальных бродячих философов.
   Подняв кружку вверх, точно Мессия, он приветствовал их. Извицкий погладил Таню по головке. И сама Анна любовно посмотрела на него, словно сквозь Танино лицо светилось, правда чуть ощеренное, само абсолютное спасение.
   - Где же бродячие? - спросил Извицкий.
   - Расползлись по щелям, - ответил Таня. - Получился конфуз.
   И он рассказал очередную метафизическую сплетню.
   - Теперь здесь никого не бывает, - добавил он, весело-сумасшедше глядя на солнышко. - Только я один. Пью пиво с Ним. С мистером Икс*...
   Тотчас появилось какое-то маленькое, гаденькое, взъерошенное существо с голубыми, преданными, не то Рафаэлевскими, не то собачьими глазками.
   - Это не Он, - осклабился Таня.
   - А кто же это? - воскликнула Анна.
   - Приблудший. Пока пусть сосется.
   Вечер закончился традиционно для здешнего места, то есть на могилках.
   Все разлеглись вокруг. Трупики, над которыми лежали, как бы вдохновляли на удовольствие. Анна даже чувствовала прикосновение чего-то сексуального. От черной и многозначительной земли. Поэтому по белой, нежной и такой чувствительной ножке пробегали знакомые, мутящие токи.
   Но прошло все в мирно-улыбающихся, покойных тонах.
   Только приблудший нехорошо улыбался при каждом слове.
   На следующий день Анна и Извицкий, встретившись и выпив по стакану вина, оказались одни, в комнате, где жила Анна. Анна знала, что Извицкий сильно любил (или любит?) ее; но знала так же, что не было более подземного в сексуальном отношении человека, чем Извицкий.
   Тронутая его загадкой, она близилась к нему всем своим дыханием. Казалось, сама ее кожа источала облако нежности; а дрожь в голосе зазывала внутрь. И Извицкий опять - как было уже давно, летом, за Москвой - не устоял. Точно поддавшись воздействию какого-то одурманивающего поля, он стал целовать полуобнаженную Анну как целуют цветок...
   Вскоре Анна, погрузившись в наслаждение, забыла обо всем. Но в воображении, которое подстегивало чувственное наслаждение и вливало в него "бездны", плыло нечто темное и мертвое. Тем не менее оно, это темное и мертвое, вызывая в душе мракобесный визг, до пота в мозгу усиливало страсть и оргазм... Анна только стонала: "мертвенько... мертвенько... мертвенько" и дергалась тельцем.
   Чуть очнувшись, она взглянула на лицо Извицкого. Оно поразило ее своей мучительностью и крайним отчуждением. Ласки еще не были окончены, как вдруг Извицкий захохотал. Его хохот был совсем больным и точно разговаривающим со стенкой.
   Анна замерла, а Извицкий стал бессмысленно тыкать пальцем в тело, которым только что обладал. По его лицу, сбросившему мягкость удовлетворения, было видно, что он как-то изумлен происшедшим и особенно изумлен видом Аниного тела. Вместе с тем чувствовалось, что между ним и Анной возникла какая-то невидимая, но действенная преграда. Вдруг, слабо улыбнувшись, Извицкий стал гладить свою грудь, точно вымаливая у нее прощение. Страшная догадка мелькнула в уме Анны. - Ты ревнуешь себя ко мне! - воскликнула она.
   XV
   Тайна секса Извицкого уходила далеко в прошлое, когда он был еще "просто" сексуален.
   Он прошел тогда ряд "посвящений", главным образом по отношению к женщине и мужчине. Но ни то, ни другое не захватывало его полностью. Он искал "своего" секса, который пожрал бы все подсознание, не оставив ни одного подземного ручеечка.
   Извицкий считал, что человек, который владеет своим членом, владеет всем миром.
   Ибо весь мир, все потустороннее и тайное для Извицкого болталось на ниточке секса.
   В конце концов, он просто искал подходящий объект для любви. "Не может же быть,
   - думал он, - чтобы такая чудовищная, подпольная, духовная и в то же время чувственная энергия была направлена только на эти ничтожные существа.
   Извицкий метался от одних ощущений к другим, включая все механизмы воображения; населял свою постель всеми представимыми и непредставимыми чудовищами: Гаргонна с поэтическим даром Рембо; некий синтез Чистой Любви и Дьявородицы; сексуализированный Дух; змея с нежной женской кожей и душой Блока - все побывали тут. Это примиряло с жизнью, но не более; параллельно шли контакты и на внесексуальном метафизическом уровне.
   Освобождение пришло не сразу. Оно началось после тайных, мистических сдвигов в душе, но получилось так, что этими сдвигами воспользовалась скрытая, подсознательная эротическая энергия. Но все произошло как-то удивительно органично и естественно.
   Это случилось примерно год назад. В бездне Извицкий сосредоточился на том, что сексуальная ярость и глубина ее проникновения у него увеличивается, чем ближе к "я" предмет любви. Кроме того, он стал замечать, что его, чаще спонтанные, прикосновения рукой к собственной коже (будь то на груди или на другой руке) вызывают в нем какую-то особенную сексуальную дрожь. Это ощущение было совсем иного качества, чем если бы его кожи касалась чужая (скажем, женская) рука. В этой дрожи заключалось что-то до боли интимное и непосредственное. Как будто рушилась какая-то завеса.
   Наконец он видел также, что нечто странное происходит не только с чувственным, но и с духовным объектом любви. Он все время сдвигался в сторону самого субъективного и родного, то есть в конечном счете в сторону собственного "я".
   Еще раньше (но особенно последнее время) его часто тянуло, даже во время любви с обычной, "реальной" женщиной как бы подставлять (хотя бы частично) свое "я" в ее тело. От успеха этой операции в значительной мере зависела мера возбуждения. Ему все чаще и чаще необходимо было или найти в женщине себя или (без этого вообще не обходилось) допустить подлог с помощью воображения.
   Теперь же, после вышеописанных изменений, оболочка женщины вдруг разом и таинственно спала и он явственно увидел за ней свой истинный объект любви самого себя.
   Первый раз (в явном виде) это случилось утром, после дикой и развратной ночи: в воображении предстал он сам - родной и невероятный - и именно туда, к этому образу ринулась эротическая энергия. Даже сердце его забилось от какого-то чудовищного восторга. "Вот она, вот она - любовь! - мысленно возопил он, чуть не рухнув на колени. - Самый родной, самый близкий, самый бесценный...
   Единственный... Ведь ничего не существует рядом!" Взглянув на себя в зеркало, Извицкий вздрогнул: по его лицу пробежала судорога какого-то черного сладострастия. Инстинктивно он дотронулся до щеки рукой и тотчас отдернул ее: пальцы пронзил жар нечеловеческой любви, они дрожали и точно тянулись утонуть в лице, объять его изнутри.
   "Но как, как обладать?" - мелькнуло в его уме. Но само поющее от прилива нежности к себе тело, казалось, отвечало на этот вопрос. Ум мутился, дрожь проходила по членам, со сладостным ужасом он смотрел на собственную руку, которая казалась ему теперь желанней и слаще ручки самой утонченной сладострастницы. Да и качество было другое; "ведь это же моя рука, - стонал он,
   - моя кожа, моя, моя, а не чья-то другая". Рушилась преграда между самим субъектом и предметом любви; тот кто любил и любимый сливались воедино; между ними не было расстояния; та же кожа любила и была любима самой же; "нечего и выдумывать про обладание, - дрогнуло у него в душе, - оно всегда с тобой... ибо ты и твоя любовница - одно и тоже"...
   Разумеется, надо было "научиться" изощренно представлять себя как бы внешним, с помощью воображения. Это было самое простое и верное, так как тогда - в сознании
   - собственная личность виделась целиком и на нее направлялся весь жар. Кроме того, имелись дополнительные, не менее драгоценные возможности: зеркало, фотографии, созерцание невидимых частей тела и наконец совсем особенное состояние неги, когда не нужно было представлять себя, а чистое, без воображения и созерцания, самобытие как бы нежило самое себя. Существование, все тело, все его токи, не разделяясь, словно целовались сами с собой. Последним путем можно было ежеминутно, ежечасно, ежедневно совершать с любимым, с собой тысячи невидимых, нежных, тонких микрополовых сближений.
   Что касается способа непосредственного удовлетворения, то Извицкий сразу же предвидел все возможности. Это не обязательно был онанизм. Вскоре Извицкий, например, выработал потаенную, психологическую технику общения с женщиной (или с мужчиной), когда она (или он) являлась только голым механизмом удовлетворения, а страсть, воображение, любовь и т.д. направлялись лишь на себя.
   Итак, перелом произошел. Однако долгое время Извицкого преследовал призрак женоподобия. Все же, как ни была преображена природа, она упорно пыталась проникнуть в старое русло. Поэтому даже такой предмет любви, как собственное "я" нередко облекался в женскую форму. Извицкий не раз представлял себя в виде женщины, или хотя бы со сладострастно-женоподобными чертами. Так было проще и привычней направлять либидо на себя. Даже в обыденной жизни он старался "обабить", изнежить и выхолить собственное тело. Для этого он много ел и пил, меньше двигался и старался спать в мягкой постели. Даже на стул, прежде чем сесть, он норовил положить подушечку. С нарастающим блаженством он замечал, что его плечи с каждым месяцем округляются, ненавистные мускулы исчезают, живот становится мягче и сладострастнее, там и сям на родном теле возникают нежные ямочки, интимные скопления жирка. Особенно, до истеричности, он старался изнежить кожу, превратить ее в постоянный источник сладострастия. Руки же у него и без того были нежные, бабьи, словно созданные для неги и ласки.
   В конце концов его стремление представлять себя в воображении в виде женщины с течением времени почти стерлось; чаще он видел себя уже непосредственно, в том виде, в каком существовал; это было полноценней с точки зрения любви к "я" и поэтому сладостней; к тому же и вид его все более и более изнеживался, хотя это уже был конечно второстепенный момент... Время окрасилось в бурные, неугасимые тона. Все существование трепетало в легкой, бесконечной, сексуальной дрожи. Это было связано с тем, что жгучий источник полового раздражения, то есть собственное тело, был всегда при себе. Среди грохота и гама раскореженного мира, среди пыли, воя сирен и людских потоков, любое, даже случайное прикосновение к обнаженной части своего тела вызывало судорогу, не только телесную, но и души.
   Мир исчезал, словно делаясь оскопленным, и сексуальная энергия направлялась внутрь, обволакивая "я" безграничной любовью. Легко и радостно было тогда Извицкому проходить сквозь этот оскопленный, лишенный плоти и интереса мир...
   Зато самого себя он чувствовал наполненным не выходящей страстью. Он мог целыми днями ощущать себя как любовницу. Оргазм был сильнее, чудовищней и больше колебал душу, чем во время любви к любым женщинам или мужчинам. Одно сознание плотского соединения с самим собой, плюс сознание, что ты наконец обрел любовь к самому дорогому и вечно-бесценному, придавало ему - оргазму нечеловеческое, последнее бешенство.
   Но и устав от обладания, Извицкий с бесконечной нежностью всматривался в свои отражения в зеркалах. Каждый изгиб собственного тела мучил своей неповторимой близостью; хотелось впиться в него и разбить зеркало. От мира сквозило бесконечной пустотой; даже женщины, которых Извицкий порой использовал в качестве механизма во время любви к себе, настолько не замечались, что казалось их тела и души были наполнены одним воздухом. Зато какая радость была очнуться одному в постели и почувствовать обволакивающую, принадлежащую только тебе нежность своего тела! Каждое утреннее прикосновение к собственной коже, к собственному пухлоокруглившемуся плечику вызывало истерический, сексуальный крик, точно там, в собственном теле, затаились тысячи чудовищных красавиц. Но - о счастье! - то были не чуждые существования, а свой, свой неповторимо родной, неотчужденный комочек бесценного "я"; в восторженной ярости Извицкий не раз впивался зубами в собственное тело... Собственные глаза преследовали его по ночам. Иногда в них было столько любви, что его охватывал ужас.
   Такова была поэма, длившаяся уже целый год. И именно в таком состоянии Извицкий приехал в Лебединое.
   XVI
   Возглас Анны "Ты ревнуешь себя ко мне!" застал Извицкого врасплох. Во время любви к себе ему приходилось использовать женщин в качестве механизма. Но то, что произошло у него с Анной носило уже другую печать. Анну Извицкий не мог воспринимать как механизм. Прежде всего потому, что еще раньше, до возникновения любви к себе, он испытывал к ней сильное, поглощающее чувство. В Лебедином же метастазы этих чувств внезапно ожили. Извицкий почуял пробуждение прежних, уже казалось забытых эмоций, эмоций направленных во вне. Их оживлению к тому же способствовала их двусмысленность: ведь Анна была не просто извне, в тоже время она была неимоверно близка по духу, целиком из того же круга, из того же мира, как бы изнутри. Сначала Извицкий полностью отдался течению эмоций, но потом чувство к Анне натолкнулось на растущее, органическое сопротивление...
   Прежде всего сознание (можно даже сказать высшее "я") встретило крайне враждебно этот прилив чувства, оценив его как измену. Чувства, правда, как бы раздвоились:
   он видел в себе возможности любить как себя, так и Анну. Зная как опасно подавлять влечение внутренней цензурой, он решил не противиться любви к Анне.
   Однако же его опасения были напрасны: за этот год он слишком углубился в любовь к себе, чтобы это чувство могло надолго отступить. Оно продолжало неизменно существовать, хотя одновременно было сильное влечение к Анне.
   Такой раздвоенный, иронизирующий, чуть подхихикивающий над самим собой, Извицкий выехал из Лебединого с Анной. Но, оставшись с ней наедине, в комнате, охваченный ее обаянием, он, упоенный, бросился в ее объятия, целиком отдавшись новому влечению. Прежнее вдруг исчезло. Оно неумолимо предстало перед ним вновь в самый неподходящий момент. Целуя Анну, сближаясь с ней, он вдруг почувствовал какую-то острую, нелепую жалость к себе. Жалость к себе из-за того, что его секс направлен не на себя, что он целует чужое плечо. Одновременно в сознании молнией пронеслась мысль о прежних неповторимых чувствах и ощущениях. Тело его ослабло, а чужое тело показалось смешным и далеким. Именно, потому, что оно - чужое. В этот момент Извицкий захохотал и Анна взглянула на него...
   ...Он выглядел очень смущенным. Анна быстро коснулась его колен: "дорогой"; где-то она любила его даже больше, чем Падова. Одновременно страшная догадка жгла ее; разом осветив все изгибы прежнего поведения Извицкого. Она спросила его: "Да?".
   Извицкий покорно наклонил голову: Да. Иного ответа быть не могло. Нервная дрожь охватила Анну. В обрывочных, но определенных словах Извицкий нарисовал картину.
   Они встали. Некоторое время прошло в полном молчании. Анна уходила на кухню - покурить.
   - Но это ведь Глубев, - вдруг сказала она, вернувшись. Извицкий расхохотался.
   - Скорее всего искажение этой религии или секта внутри нее,
   - ответил он. - Ведь у них любовь к Я носит религиозный и духовный характеры.
   - Да, но и религиозная любовь может иметь сексуальный момент.
   - Но чаще всего сублимированный... И притом только момент. У меня же, как видишь, все по-другому.
   - Дух можно привносить и в голый секс.
   - Разумеется... Конечно - для меня это не составляет тайны - все началось с того, что я - независимо от всех - близко подошел к религии Я; когда действительно - всеми фибрами, всем сознанием - ощущаешь свое "я" как единственную реальность и высшую ценность то... и сексуальная энергия, сначала подсознательно, естественно направляется на это единственное, бесценное... Ведь остального даже не существует... Вот мой путь... вера в "я" дала толчок сексу, освободила поле для него...