Как только он понял суть того, что перед ним происходит, он ощутил это, как чудо, как взрыв; если бы Извицкий возился с любовницей или с кем-нибудь еще, он, не задумываясь, прикончил бы обоих; но... убить человека, который так любит себя; любит неистово, до умопомешательства, до слез; это значило бы прервать жизнь столь чудовищно-самовлюбленную, представляющую для самой себя не только сверхценность, но и абсолют... У кого бы поднялась на это рука?!.. Все это в секунду, в единую обобщенную мысль пронеслось в мозгу Федора; он чувствовал, что не в силах убить существо, столь неистово, патологически любящее себя; это значило бы коснуться чего-то нового, невиданного, болезненно-потустороннего, слишком сверх-родного для себя.
   Федор вообразил, как ужасающе-непредставимо было бы этому существу прощаться (хотя бы на миг) с самим собой, с родным, бесконечным; тем более в такой момент неистового оргазма по отношению к себе; ему почудилось, что умирая этот человек будет лизать собственную кровь, как сперму, как истекающее наслаждение и плакать такими слезами, от которых перевернется мир.
   Между тем, нож поблескивал в руке Федора и отражался в глубине зеркала, где-то рядом с портретом Достоевского. Однако Извицкий, поглощенный страстью к себе, ничего не замечал; как огромная потусторонняя жаба он ползал по зеркалу, стараясь обнять свое отражение... Федор дрогнул, бросил в карман нож и испугался его смертоносного прикосновения; теперь он боялся даже на секунду прервать этот чудовищный акт; страшась самого себя, своего неожиданного взрыва и возможного удара по этому дрожащему телу, он попятился и, незамеченный, тихо проник за дверь. Не шелохнувшись простоял около нее минуты две, дыша в камень. И стал крадучись, оглядываясь на пустоты, спускаться по черной лестнице...
   И вдруг Федор услышал - из только что покинутой им комнаты, дверь была полуоткрыта - холодный, отвлеченный, нечеловеческий хохот, точно раздающийся из огромного, непостижимо-оборванного кресла. И память об этом хохоте преследовала Федора до самого конца его пути, по всей черной, с бесконечными поворотами и провалами лестнице. Очевидно, все было окончено и Извицкий "отдыхал", глядя на себя в зеркало.
   Ничего не различая, в пене, Федор выбежал во двор. Но между тем прежнее, всевластное состояние: убить этих невероятных, встретившихся ему личностей, не покидало его. Он весь выл от противоречия. Это было несравнимо более значительное, чем срыв с Михеем, о котором он даже не пожалел. Здесь был другой, страшный, глубокий срыв, когда собственной потусторонности тоже противостояла иная, но уже не менее мощная потусторонность, которая пронзила его своими флюидами. В бешенстве Федор решил тут же броситься дальше, под Москву, в Падовское гнездо, чтобы застать всех, и Падова, и Анну, и Ремина, и осуществить наконец свой замысел.
   XX
   Уже несколько дней Алеша Христофоров не мог придти в себя: папенька, его папенька исчез. Действительно, Алеша, с трудом разысканный Падовым, вскоре приехал в покинутое Лебединое, чтобы забрать "Андрея Никитича". Сначала все было хорошо: Алеша, правда, с неприятностями, нашел обезжизненного куро-трупа где-то в стороне, на печке; благополучно, держа его за руку, как мертвого идола, довез до дому; в Сонновском доме осталась одна поганая кошка, которая, не находя пустого места Михея, лизала столбы. Алеша положил спать папулю рядом с собой, на соседнем диване, хотя куро-труп вяло сопротивлялся, кажется, воздуху. Дело еще осложнялось тем, что наутро должны были прийти, обеспокоенные долгим отсутствием Андрея Никитича, его нетерпеливые ученики, которых Андрей Никитич воспитывал в духе христианства и всеобщей любви. Алеша, разумеется, не надеялся на какую-либо коммуникацию: он понял это сразу по мертво-надменному лицу куро-трупа, в котором не было даже бессмыслия; по абсолютному молчанию. Он даже не попытался рассказать отцу в чем дело; все его мысли были направлены на то, чтобы как-нибудь съюлить и отвадить жаждущих спасения юных христиан. Усугублялось еще тем, что молодые люди уже подозревали что-то неладное в том смысле, что Алеша-де прячет своего отца, и были настроены весьма воинственно.
   Рано утром Христофорова разбудил показавшийся ему ублюдочно-настырным стук в дверь; впопыхах, в одной рубашке, он открыл и обомлел: перед ним стояло несколько учеников Андрея Никитича.
   - О чем бы вы хотели с ним поговорить? - нелепо проговорил Алеша.
   - Как о чем, - обиделся один из юношей. - Наша тема:
   "Бог есть любовь"; мы уже два месяца ждем этой беседы.
   В этот момент вдали коридора промелькнуло мертвое, ни на что не похожее лицо куро-трупа; юноши тем не менее что-то радостно вскрикнули; но перепуганный Алеша, в отчаянии, обалдело захлопнул перед ними дверь; юноши завыли, Алеша бросился к папеньке, но последний не реагировал на происшедшее, совершенно не замечая ничего вокруг; Алешенька опять бросился к двери, в которую колотили; разыгралась шумная, психопатическая сцена, во время которой собрались почти все жильцы со двора и растерзанный Алеша колотил себя в грудь. Когда все относительно уладилось, Алеша кинулся посмотреть на отца; но куро-трупа нигде не было, ни в здании, ни в окрестности. Не помог и розыск милиции. В крике Алешенька метался по Москве, от одного священника к другому, от одного приятеля к третьему. Наконец, узнав, что "падовские" осели в своем старом гнезде, расположенном в двадцати километрах от Москвы, Алеша ринулся туда, ожидая от Падова и Анны услышать что-нибудь об отце.
   Гнездо Падовских приютилось на отшибе одного селения, около довольно безлюдной дороги; оно представляло собой одноэтажный домик, скрюченный и покосившийся, прикрытый не то травкой, не то кустами. В доме была всего одна большая комната, но рядом различные закутки; одно окно было сбито набекрень, второе почему-то заколочено.
   Христофоров прямо-таки влетел в дом; в комнате было темно, две свечи освещали сидевших на полу людей; то были Падов, Ремин, Анна, Игорек и еще двое, Сашенька и Вадимушка, совсем юные, из новичков, которых Падов привез, чтобы воспитать молодую поросль. Их еще почти детские розовые мордочки млели от радости в мрачном полусвете свечей. Кажется, только что кто-то выл. Вместе с тем доносились слова знаменитой шизоидной песни:
   " ...И увидев себя на портрете, мой козел подхватил трипперок...".
   Христофоров с хода, неожиданно закричал:
   - Отца, отца потерял! Папу!!
   - Куро-трупа? - сонно проговорил Падов.
   - Не куро-трупа, отца! - взвизгнул Алешенька, надвигаясь на стену.
   - Да ты успокойся, расскажи, - пробормотал Ремин.
   - Господь вон тоже своего Отца Небесного, потерял; на время; но потом же, говорят, нашел, - не удержавшись, вставила Анна.
   Через несколько минут, каким-то странным, непонятным образом разговор о потери куро-трупа перескочил на Бога.
   - Не приемлю, не приемлю! - визжал Падов, - я хочу быть Творцом самого себя, а не сотворенным; если Творец есть, то я хочу уничтожить эту зависимость, а не тупо выть по этому поводу от восторга.
   Из угла поднялась Анна; ее лицо горело.
   - Наша тварность может быть иллюзией; по существу это вера; решительно утверждать можно только то, что мы как будто не знаем откуда появились; поэтому мы имеем право, такое же как и вы, верующие в Творца, верить в то ибо это для нас предпочтительней - что мы произошли из самих себя и не обязаны жизнью никому, кроме себя. Все в "я" и для "я"!
   Но Христофоров уже затопал ногами:
   - Ничего не хочу слышать, верните мне моего отца! Он, как тень, метался по комнате из угла в угол, расшвыривая какие-то тряпки, лежащие на полу; Сашенька и Вадимушка, разинув рты, как два галчонка, с любопытством смотрели на него.
   - Это вы довели моего отца до сумасшествия! - кричал Христофоров. - До вас он был тихий и верующий; вы сделали его идиотом...
   Каковы наши-то христиане, - хихикал, корчась от утробного восторга, Падов. - Сразу за рационализм схватился... Сумасшедший... Больной... Медицина... Где врачи?!! - передразнивал он. - А невдомек, что никакие врачи тут не при деле...
   - Вот в том-то и гвоздь, - подхватил Ремин, - что это псевдо-христианство слишком рационально для нашего сознания; в конце концов оно просто недостаточно абсурдно для нас...
   - Ничего не хочу слышать! - вопил Христофоров. - Вы обернули моего отца в идиота...
   - Если конечно идиотом называть каждого, кто находится не в этом мире, пискнул в ответ Игорек.
   Наконец, Христофорова уняли. Под конец он разрыдался. "Простите меня", нелепо пробормотал он.
   - Ну ты же видишь, Алеша, что мы не при чем, - растрогалась Анна, - кто знает, что может с каждым из нас произойти...
   - Но все-таки мы верим в наше "я", в его бессмертие и победу над миром, вдруг загорелся, вмешавшись, Ремин. - Больше не во что верить, а тем более любить.
   - Что с вами произошло? - вдруг, словно очнувшись от своего горя, проговорил Христофоров. - Вы никак стали Глубевцами?!..
   Он был прав наполовину.
   События развивались так, что покинув Лебединое, Ремин ринулся искать встречи с глубевцами и в конце концов нашел тех, кого искал. Он провел в их обществе несколько дней и поехал от них в Падовское гнездо - куда уже прибыла (после истории с Извицким) радостно встреченная Анна преображенный, взъерошенный, охваченный каким-то приступом веры в религию Я. Здесь он заразил всех своим упоением: вероятно все ждали этого взрыва или просто в душе накопилось слишком много любви к "я" и жажды его вечности и бессмертия. Даже Падов - по мере сил и возможностей - утихомиривал свои негативные силы...
   Поэтому Христофоров попал в самую точку; при упоминании о религии Я и Анна, и Падов, и Ремин, и даже Игорек взвыли; юные - Сашенька и Вадимушка сидящие бок о бок, насторожились.
   Ремин, шатаясь, отошел в сторону, к окну. Искаженный свет выделил его белое лицо; казалось, что-то ворочалось по углам; но старые бутылки из-под водки, нелепое тряпье на полу были безжизненны.
   - Наше "я" - единственная реальность и высшая ценность, - заговорил Ремин, - надо не только верить в его бессмертие и в его абсолютность; не только любить свое "я" бесконечной духовной любовью; надо попытаться реализовать это высшее Я при жизни, жить им; испытывать от этого наслаждение; перевернуть все на сто восемьдесят градусов; и тогда мир превратится в стадо теней; все, что есть в нас тварного, зависимого, исчезнет; а Бог - это понятие имеет смысл только, если оно не отделено от "я"... - Ремин захлебывался. - Жить в "я", жить новой духовностью...
   Было такое чувство, будто все метались в самих себе и к себе; руки Анны словно тянулись ввысь; казалось, воздух дрожал от тайных желаний и всплеска спасения; один Христофоров угрюмо молчал.
   Анна, мельком взглянув на него, вдруг почувствовала ощущение какого-то органического превосходства; не удержавшись, чуть согнувшись, так что по всему телу прошло это ощущение превосходства, его дрожь, она подсела и с умилением погладила руку Христофорова; ему показалось, что где-то сзади него, в углу, запричитала помойная крыса.
   - Одна деталь, Алешенька, одна деталь, - прошипела Анна, погрузив Христофорова в свои глаза. - Я хочу сказать об усладе солипсизма. Причем, это особенный необычный солипсизм... Так вот, Алешенька, - погладила она Христофорова, - тебе никогда не познать, понимаешь... никогда, какое наслаждение считать себя не просто центром мира, но и единственно существующим... А всего остального - нет... Тень... И даже не тень, ...А как бы нет... Какая это радость, какое самоутверждение... Никакая гениальность, никакое посвящение с этим не сравнится... Подумай только, вживись, столкнись с этим фактом - ничего нет, кроме меня, - ноздри Анны как-то даже чувственно задрожали от наслаждения.
   Христофорова передернуло от отвращения. - Какой это восторг, какая тайна, какое объятие!.. Чувство исчезнования мира пред солнцем "я"!!... Ничего нет, кроме меня!.. Это надо ощутить во всей полноте, каждой клеточкой, каждой минутой существования; жить и дрожать этим... А "абсурд", чем абсурднее, тем истиннее...
   ведь "я" над всем, и ему плевать... Тьфу - миру, все в "я"...
   Падов затрясся от восторга; в пыли и тенях этой странной, огромной комнаты он пополз к Анне и Христофорову.
   - Солипсизьм - слово-то какое, - утробно захихикал Падов. - Правда, Аннуля, в самом этом слове есть что-то склизкое, тайное, извивное... Даже сексуальное.
   Анна захохотала.
   - Представляю себе: два солипсиста в постельке, он и она, - Аннуля подмигнула Падову. - А недурственно: любовь между двумя солипсульками.
   Падов завопил, протянув к ней руки: "Родная!" Он, так и причмокивая, просюсюкал это извивно-сексуальное слово: "Солипсулька!" В этот момент Христофоров вскочил с места. Больше он не мог терпеть. Картина целующихся солипсистов стояла в его глазах, как кошмар. Он даже забыл, что любил когда-то Анну, с него хватало и чисто трансцендентного ужаса. Оттолкнув какую-то табуретку, Христофоров двинулся к выходу.
   - А как же папенька!! - провыл ему вслед Падов.
   Но Христофоров уже хлопнул дверью. Его встретили дождь, ветер и прячущееся солнце.
   Тем временем в комнате Падовского гнезда, накаленной от обнажившихся душ, продолжалась мистерия веры в "я".
   Но старые, темные силы противостояния и ухода вдруг снова оживились в Падове.
   - Господа! - произнес он. - Хорошо, вы стремитесь к бессмертному вечному Я, которое в вас самих. В человеке есть разные "я". Все дело в том, к какому "я" вы стремитесь!.. Есть своего рода Я на уровне Брахмана, Бога в самом себе, Абсолюта; есть Я на уровне богов; есть наконец, псевдо-я, эго, иллюзия Я, есть и другое... Допустим-допустим, я не спорю, вы найдете может быть, скажем в пределах индуизма правильный путь к высшему Я, путь к Богу, который внутри вас, и который неотличим даже от Брахмана, от Абсолюта; и это ваше высшее Я, этот Бог, и окажется вашим подлинным, реальным Я; пропадет ненавистное отчуждение Я от Бога, рухнет дуализм... Может быть, иное: вы придете к этом вечному в пределах глубевской религии Я, которая еще более радикальна, чем индуизм, и которая идет несколько другими путями... Может быть... Но вот что: если я захочу послать все в Бездну: и это я, и абсолютную реальность, и Нирвану, и Бога, и даже Бога, который во мне и который есть мое же высшее Я... Если я все это захочу отвергнуть! Что вы на это скажете!? Конечно это все прекрасно, и к тому же бессмертие, человеческая тоска и надежда... Но я слышу зов какой-то бездны...
   К тому же я извечный негативист, отрицатель... Наконец, другой момент: а что если появление иного принципа? У окна захохотал Ремин.
   - Но что же ты предлагаешь? - начал он. - Что?! ...Бездну?! ...Да от этого с ума можно сойти! ...Главное: ведь существует любовь, любовь к этому своему вечному Я! Ведь в любви к нему, в стремлении обладать им во всей его вечности - вот в чем дело! Значит, у тебя нет полной, окончательной любви к своему высшему Я, раз тебя тянут какие-то немыслимые бездны или просто скорее всего отрицание... Нет, нет, все должно быть направлено на то, что любишь, на свое бессмертное Я: и вера, и порыв, и метафизические знания, и вс°, вс°, вс°. И тогда, используя древние методы, знания, медитацию, мы воочию, практически обретем вечность и рухнут все завесы, и потустороннее перестанет быть потусторонним...
   ...Вдруг послышалось некое шевеление, писк и из-за какого-то рваного, ободранного стола вылез юный Сашенька. Губы его дрожали. Он плохо понял, конечно, главную нить этого разговора, ибо мысли его двигались только в одном направлении.
   - А если не хватает терпения!.. - закричал он каким-то нечеловечьи визгливым голосом. - Если не хватает терпения!.. Я, например, уже больше не могу...
   ожидать смерти и того, что там, за занавесом! У меня болят нервы... Надо порвать, порвать - наглядно, чтоб всем было доступно, а не только единицам этот занавес, чтобы воспринимаемый тогда потусторонний мир стал повседневностью, частью нас самих! - закричал он, весь трясясь.
   - Чтоб рухнула преграда... Чтобы все слилось... И тогда и тогда,
   - он внутренне как бы усладился, - все изменится... человечество освободится от всех своих земных кошмаров; голод, война, страх перед смертью потеряют свой смысл; рухнет тюрьма государства, ибо она бессильна перед духовным миром... все перевернется...
   - Ишь, куда понесло, - улыбнулась Анна. - В социальщину... Ну, это по юности...
   Ты еще организуй партию под названием "Загробная"... Программа и цель: порвать занавес... Со всеми последствиями... Сашенька, ведь до сих пор все старались наоборот уберечь человечество от знания потустороннего. Боюсь, что ваш прорыв приведет к замене земных кошмаров другими, более фундаментальными... Впрочем, все это имеет смысл.
   Но никто не реагировал на все ее ворчание, все берегли и щадили "юных"; вместе с тем непомерный взрыв Сашеньки, сам его вид: еще мальчика с блуждающими глазами, точно устремленными в неведомое, спровоцировали у каждого виденье своего запредельного.
   Воздух опять был напоен непознаваемым, истерически инспирированными призраками и хохотком, утробно-потусторонним, точно лающим в себя, хохотком Падова. Все это смешалось с потоками, судорогами любви к "я", с патологическим желанием самоутвердиться в вечности и с видением собственного "я" - в ореоле Абсолюта.
   Самое время было не вместить... Но душа как-то выносила все это... Только Сашенька и Вадимушка вдруг чего-то не выдержали и попросились домой. Игорек вывел их за ворота.
   - Личность должна взять на себя и бремя рода и бремя запредельного! провизжал он им на прощанье.
   Лицо Вадимушки было даже чуть радостно.
   Опускалась ночь. В гнезде Падова остались только хозяин, Анна и Ремин. Игорек тоже уехал.
   XXI
   Федор наблюдал за всем этим из щели. В гнезде Падова было так много соседних полу-комнат закутков, что не представляло труда стеречь рядом, в ожидании.
   "Смыть, смыть надо их... недоступные", - бормотал Федор, когда вечером пробирался полутемной тропинкой к дому Падова, когда лез в окно, когда проходил сквозь дыры. Душа вела дальше, в запредельное; каждое дерево, качающееся от ветра, казалось платком, которым махали из потустороннего; каждый выступ, каждый предмет точно неподвижно подмигивали вымученно-нечеловеческими глазами. Федор вспоминал Анну, ее хохотки и улыбку; думал о метафизическом дерганьи Падова.
   Оскалясь, вспоминал про себя стихи Ремина.
   Описанный бурный разговор между обитателями и Христофоровым медленно входил в его душу. Надежно приютившись рядом, по соседству, он медлил, ожидая своего часа. В воображении плыл вспоротый живот Анны и ее крик: "Я.. я.. я.. В вечности, в вечности!" Поэтическую головку Ремина, застывшую в самолюбии, он представлял себе отрезанной и тщетно пытающейся язычком поцеловать самое себя.
   "Футболом ее, футболом!" - неистово бормотал Федор, вцепившись в косяк двери. Он словно видел себя на полянке, пред Падовским гнездом, в одной майке, без трусов, потно гоняющим мертвую голову Ремина в качестве футбольного мяча. "Футболом ее, футболом, - причитал он. - И забить, забить навсегда в ворота".
   О Падове была особая речь; Федор хотел просто его задушить, глядя в глаза, своими руками; чтобы вместе с хрипом из красного рта выдавливалась и душа, кошмарная, наполненная непостижимым ужасом, задающая себе патологически-неразрешимые вопросы. Он представлял себя накрытым этой душой, как черным покрывалом, и выбегающим из этого дома, как бык, в слепоте, вперед, вперед, в неизвестность!
   Все это не в словах, а в каких-то невыразимых мыслях-состояниях, понимая все по-своему, переживал Федор. Как огромный идол, переминался с ноги на ногу, чуть не подпрыгивая, вслушиваясь в хрип и бормотанье там, за стеной.
   Но постепенно некий томный и потусторонний елей обволакивал его душу. Ему стало казаться, что он частично уже нашел то, что искал: в самой душе "метафизических", в их существовании. Смрадно щерился каждому, направленному на "главное", слову Падовских. От этого общения он получал почти такое же ощущение как от убийства.
   Это неожиданно немного снизило его желание убивать; однако ж, с другой стороны, это желание еще более вздернулось и укрепилось, именно чтоб разрешить парадокс и реализовать себя во чтобы то ни стало.
   Федор настороженно прислушался к этому вдруг нахлынувшему противоречию; чуть дрогнул, испугавшись неосуществления; но потом почувствовал, что мертвая радость от бытия Падовских все равно ведет только к стремлению получить идентичную, но еще более болезненно-высшую радость от их убийства. (Одно напряжение снимается другим, еще более катастрофичным).
   Но все-таки он не мог избавиться от искушения продолжать ощущать их живыми. Ибо, о чем бы они ни говорили, он, особенно почему-то сейчас, перед их приближающейся смертью, продолжал ощущать их как нечто потустороннее, присутствующее среди живого здесь; а потустороннее нечего было превращать в потустороннее, то есть убивать; оно и так частично было тем, чем Федор хотел бы видеть весь мир.
   Но только частично - все равно и здесь завесу надо было порвать...
   Тем временем Федор услышал, что Сашенька и Вадимушка уходят; ушел и Игорек; Христофоров убежал еще раньше.
   Это приближало бытовое выполнение его плана: все-таки трудно было бы даже изощренным способом уничтожить столько людей. Теперь оставались только трое:
   Анна, Падов и Ремин. Но - главные. И притом наступала ночь.
   Федор метался душою в поисках подходящей смерти. Сначала ему пришла в голову мысль их сжечь, живьем, ночью, во время сна, когда видения подступают к горлу.
   Тем более, рядом, в сарае, было сено.
   Огонь, огонь! - сейчас это соответствовало его душе. Но недостаток этого способа был в том, что тогда отпадала возможность заглянуть в глаза умирающим, насытиться их видом. Поэтому имел смысл действовать топором тоже во время сна.
   В конце концов, уничтожив сразу двоих, одного кого-нибудь - лучше Падова! - можно было бы обласкать, завести с ним разговор, даже поцеловать перед умерщвлением.
   Федор не знал на что решится.
   Между тем Анна, Ремин и Падов оставались одни в комнате. Большей частию молчали
   - каждый по своим углам; иногда только раздавались сдавленные стоны, вздохи и обрывочные, точно скачущие между ними, слова.
   Анна вставала и как бледный, самонаполненный призрак подходила к окну пить.
   Ремин тихо выл - ему виделось собственное, родное "я", покинувшее тело и бродящее в раздвинутых мирах. Оно светилось невиданным яйным светом, расширяясь как звезда, как Вселенная... все дикие, умопостигаемые чудовища исчезали, растворяясь в его лучах. "Я", отожествленное с чистым духом, расширялось и расширялось, и не было конца его торжеству... Но был ли это предел?..
   Федор неслышно шевелился за стенкой; он чувствовал дыхание этих состояний; ворочал ржавый, большой топор.
   "Только вечность, вечность!!" - кричал Падов, простирая к себе, в небеса, руки.
   Словно ломались преграды на пути к зачеловеческому сознанию.
   Соннов ждал, сам не зная чего, с топором в руках.
   Анна плакала в углу.
   Ее пронзила гностическая жалось к себе; по форме, правда, Анна видела свое "я" - по крайней мере внешне - в более человеческой оболочке; она являлась себе девчонкой, бродящей в адо-раю непознаваемого, девчонкой, играющей в прятки с Непостижимым...
   "Бессмертия, бессмертия!! Сию же минуту!!" - стонала Анна, лежа на досках ржавой кровати, прильнув к каким-то железным прутьям. Волосы ее разметались, на губах выделялась пена. Казалось, она была готова отдаться этому бессмертию, лишь бы вобрать его в себя.
   "Моя милая, моя милая", - лепетала она, останавливая взгляд непонятно на чем.
   ...Вот она уже плывет среди звезд... А вот - на земле - просто сидит на скамейке... И это свято.
   - Бессмертия, бессмертия! - выла она, и пытаясь обнять, зацеловать свое "я", точно простирала из своего сознания к себе самой, духовные руки.
   Иногда глаза ее выкатывались от непостижимого счастья и ум мутился от желания объективизировать любовь к себе. Казалось, она сойдет с ума, стараясь выразить любовь к своему "я"; вскочит с постели и, завопит как марсианское чудовище, выбежит на улицу, простирая руки неизвестно к чему.
   Федор вслушивался в каждый стон и бормотание "метафизических"; ему снова захотелось вступить с ними в контакт, услышать их разговор и в полной мере ощутить живых Падовских.
   Но стоны становились все тише и тише. Очевидно, внутренние бури приближались к концу. Все явственней стояла тишина, даже какая-то духовная тишина. И Падов и Ремин и Анна не издавали ни одного звука.
   Федор упрямо ждал. Ночь углублялась и темень в его углу вскоре стала такой, что он ощущал ее, как предмет. В середине ночи Федор почувствовал, что его любимые уснули.
   Теперь, как практически, так и по существу, тянуть было нечего.
   Но, точно наперекор судьбе, ему захотелось подождать. У него даже возникло желание разбудить их, попить чайку, заглянуть в глазки, поговорить, ни в чем не выдавая себя. И потом - когда они опять заснут - убить. Осторожно он вышел в небольшой коридор - рядом, за чуть прикрытой, стеклянной дверью были и Падов, и Анна, и Ремин.
   Федор ступал неслышно, как летучий медведь. Взрыв - в потустороннее чувствовал всей своей открытой пастью. Неслышно дышал, точно выделяя одиночество. Топор был в руке, и она угрюмо тянулась к двери. Стены застыли, уходя в несуществование.