Однако тяжело было смириться с тем, что она навсегда покинула жизнь. Почему ей должно будет хотеться есть мышей? Кто будет главенствовать в этом соединении женщины и кошки? Будет ли главным животный инстинкт, примитивный, низменный, или его заглушит независимая воля женщины? Ответ был прозрачно ясен. Зря она боялась. Она воплотится в кошку и съест апельсин. К тому же она станет необычным существом - кошкой, обладающей разумом красивой женщины. Она будет привлекать всеобщее внимание... И тут она впервые поняла, что самой главной ее добродетелью было тщеславие женщины, полной предрассудков. Подобно насекомому, которое шевелит усиками-антеннами, она направила свою энергию на поиски кошки, которая была где-то в доме. В этот час она, должно быть, дремлет на каминной полке и мечтает проснуться со стебельком валерианы в зубах. Но там ее не было. Она снова поискала ее, но вновь не нашла на камине. Кухня была какая-то странная. Углы ее были не такие, как раньше, не те темные углы, затянутые паутиной. Кошки нигде не было. Она искала ее на крыше, на деревьях, в канавах, под кроватью, в чулане. Все показалось ей изменившимся. Там, где она ожидала увидеть, как обычно, портреты своих предков, был только флакон с мышьяком. И потом она постоянно находила мышьяк по всему дому, но кошка исчезла. Дом был не похож на прежний. Что случилось со всеми предметами? Почему ее тринадцать любимых книг покрыты теперь толстым слоем мышьяка? Она вспомнила об апельсиновом дереве в патио. Отправилась на поиски, предполагая найти его около малыша, в его яме, полной воды. Но апельсинового дерева на месте не было, и малыша тоже не было - только горсть мышьяка и пепла под тяжелой могильной плитой. Она, несомненно, спала. Все было другим. Дом был полон запаха мышьяка, который ударял в ноздри, как будто она находилась в аптеке.
   Только тут она поняла, что прошло уже три тысячи лет с того дня, когда ей захотелось съесть апельсин.
   В предрассветных сумерках Мина нашла наощупь платье без рукавов, которое повесила вечером около кровати, надела его и переворошила весь сундук, разыскивая фальшивые рукава. Не найдя, она стала искать их на гвоздях, вбитых в стены и в двери, стараясь при этом не разбудить слепую бабку, спавшую в той же комнате. Но когда глаза Мины привыкли к темноте, она обнаружила, что бабки на постели нет, и пошла в кухню - спросить ее про рукава.
   - Они в ванне, - ответила слепая. - Вчера вечером я их выстирала.
   Там они и висели на проволоке, закрепленные двумя деревянными прищепками. Они еще не высохли. Мина сняла их, вернулась с ними в кухню и расстелила их на краю печки. Возле нее слепая помешивала кофе в котелке, уставившись мертвыми зрачками на кирпичный карниз вдоль стены коридора, который вел в патио: на карнизе стояли в ряд цветочные горшки с целебными травами.
   - Не трогай больше мои вещи, - сказала Мина. - Рассчитывать на солнце сейчас не приходится.
   - Совсем забыла, ведь сегодня страстная пятница.
   Втянув носом воздух и убедившись, что кофе уже готов, слепая сняла котелок с огня.
   - Подстели под рукава бумагу, камни грязные, - посоветовала она.
   Мина потерла камни пальцем. Они и вправду были грязные, но сажа, покрывавшая их, затвердела и испачкала бы рукава только в том случае, если бы камни ими потерли.
   - Если испачкаются, виновата будешь ты, - сказала Мина.
   Слепая уже налила себе чашку кофе.
   - Ты злишься, - ответила она, волоча в коридор стул. - Это кощунство причащаться, когда злишься.
   Она села со своим кофе около роз патио. Когда в третий раз прозвонили к мессе, Мина сняла рукава с печки. Они были еще влажные, но все равно она их надела. В платье с открытыми руками падре Анхель отказался бы ее причащать. Она не умылась, только стерла с лица мокрым полотенцем остаток вчерашних румян, потом зашла в комнату за мантильей и молитвенником и вышла на улицу. Через четверть часа она вернулась.
   - Попадешь в церковь, когда уже кончат читать евангелие, - сказала слепая; она все еще сидела возле роз патио.
   - Не могу я туда идти, - направляясь в уборную, сказала Мина. - Рукава сырые, и платье неглаженное.
   У нее было чувство, будто на нее неотступно смотрит всевидящее око.
   - Сегодня страстная пятница, а ты не идешь к мессе.
   Вернувшись из уборной, Мина налила себе кофе и села около слепой, прислонившись к побеленному косяку. Но пить она не смогла.
   - Это ты виновата, - прошептала она с глухим ожесточением чувствуя, что ее душат слезы.
   - Да ты плачешь! - воскликнула слепая.
   Она поставила лейку, которую держала в руке, у горшков с майораном и вышла в патио, повторяя:
   - Ты плачешь! Ты плачешь!
   Мина поставила чашку на пол, потом ей кое-как удалось собой овладеть.
   - Я плачу от злости.
   И, проходя мимо бабки, добавила:
   - Тебе придется исповедаться, ведь это из-за тебя я не причастилась в страстную пятницу.
   Слепая, не двигаясь, ждала, чтобы Мина закрыла за собой дверь спальни; потом пошла в конец коридора, наклонилась, вытянув вперед пальцы, пошарила и наконец нашла непригубленную даже чашку Мины. Выливая кофе в помойное ведро, она сказала:
   - Бог свидетель, у меня совесть чистая.
   Из спальни вышла мать Мины.
   - С кем ты разговариваешь? - спросила она.
   - Ни с кем, - ответила слепая. - Я ведь уже говорила тебе, что теряю разум.
   Запершись в комнате, Мина расстегнула корсаж и достала с груди три маленьких ключика, надетые на булавку. Одним из них она открыла нижний ящик комода и, вынув оттуда небольшой деревянный ларец, открыла его другим ключом. Внутри лежала пачка писем на цветной бумаге, стянутой резинкой. Она засунула их за корсаж, поставила ларчик на место и снова заперла ящик комода. Потом она пошла в уборную и бросила письма в яму.
   - Ты собиралась к мессе, - сказала ей мать.
   - Она не могла пойти, - вмешалась в разговор слепая. - Я забыла, что сегодня страстная пятница, и вчера вечером выстирала рукава.
   - Они еще не высохли, - пробормотала Мина.
   - Ей пришлось много работать эти дни, - продолжала слепая.
   - Мне нужно сдать на пасху сто пятьдесят дюжин роз, - сказала Мина.
   Хотя было рано, солнце уже начало припекать. К семи утра большая комната уже превратилась в мастерскую по изготовлению искусственных роз: появились корзина с лепестками и проволокой, большая коробка гофрированной бумаги, две пары ножниц, моток ниток и пузырек клея. Почти сразу же пришла Тринидад с картонной коробкой под мышкой; она хотела узнать, почему Мина не ходила к мессе.
   - У меня не было рукавов, - ответила Мина.
   - Да тебе бы кто хочешь их одолжил, - сказала Тринидад.
   Она пододвинула стул и села около корзины с лепестками.
   - Когда догадалась, было уже поздно, -сказала Мина.
   Она сделала розу, потом подошла к корзине закрутить ножницами лепестки. Тринидад поставила картонную коробку на пол и тоже принялась за работу.
   Мина посмотрела на коробку.
   - Купила туфли?
   - В ней мертвые мыши, - ответила Тринидад.
   Тринидад закручивала лепестки лучше, и Мина стала обвертывать куски проволоки зеленой бумагой - делать стебли. Они работали молча, не обращая внимания на солнце, наступавшее на комнату, где на стенах висели идиллические картины и семейные фотографии. Кончив делать стебли. Мина повернула к Тринидад свое лицо, казавшееся каким-то невещественным. Движения у Тринидад, едва шевелившей кончиками пальцев, были удивительно точные; сидела она сомкнув ноги, и Мина посмотрела на ее мужские туфли. Не поднимая головы, Тринидад почувствовала ее взгляд, отодвинула ноги под стул и перестала работать.
   - Что такое? -- спросила она.
   Мина наклонилась к ней совсем близко.
   - Он уехал.
   Ножницы из рук Тринидад упали к ней на колени.
   - Не может быть!
   - Да, уехал, - повторила Мина.
   Тринидад не мигая на нее уставилась. Между ее сдвинутыми бровями пролегла вертикальная морщина.
   - И что теперь?
   Когда Мина ответила, ее голос звучал ровно и твердо:
   - Теперь? Ничего.
   Тринидад стала прощаться с ней около десяти. Освободившаяся от бремени своих тайн, Мина ей напомнила, что надо бросить мертвых мышей в уборную. Слепая подрезала розовый куст.
   - Не догадаешься, что у меня здесь в коробке, - сказала, проходя мимо нее, Мина.
   Она потрясла коробку. Слепая прислушалась.
   - Тряхни еще раз.
   Мина тряхнула во второй раз, но и после третьего, когда, слепая слушала, оттянув указательным пальцем мочку уха, она так и не смогла сказать, что в коробке.
   - Это мыши, которых за ночь поймали ловушками в церкви, - сказала Мина.
   На обратном пути она прошла мимо слепой молча. Однако слепая двинулась за ней следом. Когда бабка вошла в большую комнату, Мина, сидя у закрытого окна, заканчивала розу.
   - Мина, - сказала слепая,- если хочешь быть счастливой, никогда не поверяй свои тайны чужим людям.
   Мина на нее посмотрела, слепая села напротив и хотела тоже начать работать, но Мина ей не дала.
   - Нервничаешь, - заметила слепая.
   - По твоей вине.
   - Почему ты не пошла к мессе?
   - Сама знаешь почему.
   - Будь это вправду из-за рукавов, ты бы и из дому не вышла, - сказала слепая. - Ты пошла, потому что тебя кто-то ждал, и он тебе сделал что-то неприятное.
   Мина, словно смахивая пыль с невидимого стекла, провела руками перед глазами слепой.
   - Ты ясновидица, - сказала она.
   - Сегодня утром ты была в уборной два раза, - сказал слепая. - А ведь больше одного раза ты не ходишь по утрам никогда.
   Мина продолжала работать.
   - Можешь ты показать мне, что у тебя в нижнем ящике шкафа? - спросила слепая.
   Мина не спеша воткнула розу в оконную раму, достала из-за корсажа три ключика, положила в руку слепой и сама сжала ей пальцы в кулак.
   - Посмотри собственными глазами, - сказала она.
   Кончиками пальцев слепая ощупала ключи.
   - Мои глаза не могут увидеть то, что лежит на дне выгребной ямы.
   Мина подняла голову. Сейчас ей казалось, будто слепая знает, что она на нее смотрит.
   - А ты полезай туда, если тебя так интересуют мои вещи.
   Однако задеть слепую ей не удалось.
   - Каждый день ты пишешь в постели до зари,- сказала бабка.
   - Но ведь ты сама гасишь свет.
   - И сразу ты зажигаешь карманный фонарик. А потом, слушая твое дыхание, я могу даже сказать, о чем ты пишешь.
   Мина сделала над собой усилие, чтобы не вспылить.
   - Хорошо, - сказала она, не поднимая головы, - допустим, что это правда; что здесь такого?
   - Ничего, - ответил слепая. - Только то, что из-за этого ты не причастилась в страстную пятницу.
   Мина сгребла нитки, ножницы и недоконченные цветы в одну кучу, сложила все в корзину и повернулась к слепой.
   - Так ты хочешь, чтобы я сказала тебе, зачем ходила в уборную? спросила она.
   Наступило напряженное молчание, и наконец Мина сказала:
   - Какать.
   Слепая бросила ей в корзину ключи.
   - Могло бы сойти за правду, - пробормотала она, направляясь в кухню. -Да, можно было бы поверить, если бы хоть раз до этого я слышала от тебя вульгарность.
   Навстречу бабке, с противоположного конца коридора, шла мать Мины с большой охапкой усеянных колючками веток.
   - Что произошло? - спросила она.
   - Да просто я потеряла разум, - ответила слепая. - Но, видно, пока я не начну бросаться камнями, в богадельню меня все равно не отправят.
   Так как было воскресенье и дождь прекратился, я подумал, что неплохо бы отнести букетик роз на мою могилу. Букетик из белых и красных роз, тех самых, что она выращивает для украшения алтаря и для венков. Утро выдалось печальным - незаметно и мягко подступила зима, и мне вспомнился холм, на котором жители городка оставляют своих мертвых. Это голое место, совсем без деревьев, где останки едва припорошены землей и обнажаются каждый раз после сильного ветра. Сейчас, когда дождь перестал и полуденное солнце подсушило скользкий склон холма, я смог бы добраться до могилы, в которой лежит мое детское тельце, уже, наверное, истлевшее и рассыпавшееся между камней и улиток.
   А она стоит, завороженная, перед своими святыми. Погрузилась в раздумья, так как я притих после неудачной попытки пробраться к алтарю и стянуть самые свежие и самые красные розы. Может, сегодня мне бы и посчастливилось, но мигнула лампадка, и она, очнувшись от оцепенения, подняла голову и посмотрела в угол, на стул. Она, должно быть, подумала: "Опять этот ветер", потому что перед алтарем и вправду что-то скрипнуло и воздух всколыхнулся на миг, едва заметно, будто всколыхнулись старинные воспоминания, обитающие в доме с очень давних времен. Стало ясно, что нужно ждать более подходящего случая, - она все еще встревожена и поглядывает на стул, и обязательно заметит движение моих рук перед своим лицом. Быть может, надо подождать, когда она отправится в другую комнату на обязательную и отмеренную по часам воскресную сиесту, я смогу улизнуть, стащив розы, и пробраться в комнату прежде, чем она вернется сюда.
   А в прошлое воскресенье было еще хуже - мне пришлось ждать два часа, пока она погрузилась в молитву. Что-то тревожило ее, она догадывалась, что ее одиночество нарушено. С охапкой роз в руках она несколько раз обошла комнату, прежде чем положить цветы на алтарь. Затем вышла в коридор, уходящий в глубь дома, и заглянула в соседнюю комнату: я понял, она ищет лампу. Когда она возвращалась по коридору, я увидел ее в дверном проеме она была в темной жакетке и розовых чулках, и на какую-то секунду она показалась мне той давней девочкой, которая сорок лет назад, в этой же самой комнате, склонилась над моей кроватью и сказала: "Эти пятаки в глазницах так похожи на круглые бессердечные глаза". И мне показалось, что нет больше этих лет, отделяющих нас от памятного вечера, когда женщины привели ее в комнату, показали мой труп и сказали: "Плачь. Он был тебе почти братом", и она отвернулась к стене, плача, как ей велели, а платье ее было мокрым от дождя.
   Вот уже три или четыре воскресенья я подбираюсь к цветам, но она ни на минуту не теряет бдительности, оберегая розы с такой ревнивостью, какой не было за все двадцать лет, что она живет в доме. В прошлое воскресенье, когда она отправилась искать лампу, я все-таки успел набрать букет из ее лучших роз. Я уже праздновал победу и собрался нести цветы к своему стулу, но услышал шаги в коридоре и бросил розы обратно на алтарь; она появилась в проеме двери с лампой, поднятой над головой.
   На ней была темная жакетка и розовые чулки, а в лице светилось что-то похожее на отблеск прозрения. Ничто не напоминало женщину, которая двадцать лет неизменно выращивает розы в своем саду; передо мной стояла девочка, которую далеким августовским вечером увели, чтобы переодеть в сухое, и которая вернулась сейчас с лампой в руке, располневшая и состарившаяся, сорок лет спустя.
   Твердая корка грязи, налипшей в тот давний вечер, еще не успела облупиться с моих башмаков, а ведь они двадцать лет сушились возле потухшего очага. Однажды я попытался найти их, вскоре после того, как с порога сняли хлеб и пучок алоэ, закрыли двери и вывезли мебель. Всю мебель, кроме одного стула в углу, того, что исправно служит мне все эти годы. Башмаки поставили сушиться и, покидая дом, забыли о них. А я вспомнил.
   Она вернулась много лет спустя. Прошло столько времени, что запах мускуса в комнатах смешался с запахом пыли, с сухой вонью распавшихся в прах насекомых. Все эти годы я был в доме, в углу комнаты, и ждал. Я научился слышать шорох ветшающего дерева и улавливать перемены воздуха, застоявшегося в закрытых спальнях. Когда она приехала, дом был уже почти разрушен. Она остановилась в дверях, с чемоданом в руке, в зеленой шляпке и в жакетке из хлопка, которой ни разу не изменила с тех пор. Она была совсем девочкой, и еще не начала полнеть, и щиколотки ее еще не распухли под чулками, как теперь. Я был покрыт пылью и паутиной, когда она открыла дверь, и где-то в комнате умолк сверчок, трещавший все двадцать прошедших лет. Но, несмотря ни на что, несмотря на паутину и пыль, несмотря на внезапный испуг сверчка и изменившийся возраст стоящей в дверях, я узнал в ней ту самую девочку, которая далеким августовским вечером ходила со мной собирать птичьи гнезда под крышей конюшни. Она остановилась в дверях, с чемоданом в руке и в зеленой шляпке, и вид у нее был такой, будто она собирается закричать, закричать так, как кричала в день, когда меня нашли лежащего навзничь среди разбросанного сена, все еще сжимающего в руках перекладину сломавшейся лестницы. Когда она растворила дверь, скрипнули петли и пыль хлопьями посыпалась с потолка, будто кто-то стучал молотком по крыше, - она остановилась в нерешительности, обрамленная светящимся дверным проемом, и позвала голосом, каким будят спящего: "Мальчик, мальчик!" А я замер на стуле, вытянув ноги и окаменев.
   Я думал, она пришла для того, чтобы еще раз увидеть комнату, но она осталась здесь жить. Проветрив дом, она открыла чемодан, и прежний запах мускуса наполнил комнаты. Все прочие, покинув дом, увезли с собой мебель и баулы с одеждой, а она забрала из комнат только запахи, чтобы двадцать лет спустя, приехав, вернуть их на прежние места. Она восстановила алтарь, и одного ее присутствия оказалось достаточно, чтобы воскресить все разрушенное неумолимым трудолюбием времени. С тех пор она живет в доме отдыхает и ест в соседней комнате, а дни проводит здесь, в разговорах со святыми. Вечерами она сидит в качалке рядом с дверью и штопает одежду, поджидая посетителей, заглядывающих сюда, чтобы купить цветы. Она всегда раскачивается в качалке, штопая одежду. И когда кто-нибудь покупает букет роз, она прячет монетку в уголок платка, повязанного вокруг талии, и говорит неизменное: "Цветы берите справа, слева для святых".
   Так проводит она в качалке свои дни, вот уже двадцать лет, штопая одежду, покачиваясь в кресле и глядя на стул, посвятив свою жизнь ребенку, делившему с ней некогда вечера детства, словно своему внуку-инвалиду, который живет рядом с ней и день за днем проводит на одном и том же стуле, начиная со времен, когда его бабушке было всего пять лет.
   Возможно, что сейчас, пока она склонила голову, я успею приблизиться к розам. Если мне удастся сделать это, я пойду на холм, положу цветы на могилку и опять вернусь на стул, чтобы на нем дожидаться дня, когда она больше не войдет в эту комнату и все звуки в доме умолкнут.
   В тот день все изменится, так как я должен буду выйти отсюда и известить людей о том, что женщине, жившей в разрушенном доме и торговавшей цветами, требуются четверо мужчин, чтобы снести ее на холм. Сделав это, я останусь в комнате навсегда. А она будет довольна. Ведь в этот день она наконец узнает, что это не ветер приходил каждое воскресенье к алтарю и ворошил ее розы.
   Когда дон Хосе Монтьель умер, все, кроме его вдовы, почувствовали себя отомщенными; но потребовался не один час, чтобы люди поверили, что он умер на самом деле. И даже после того, как в душной, жаркой комнате, в закругленном и желтом, похожем на большую дыню гробу увидели на подушках и льняных простынях тело Монтьеля, многие все равно продолжали сомневаться в его смерти. Он был чисто выбрит, в белом костюме, обут в лакированные туфли, и, глядя на него, можно было подумать, что он сейчас живее, чем когда-либо прежде. Это был тот же дон Хосе Монтьель, который по воскресеньям слушал в восемь часов мессу, только вместо стека в руках у него теперь было распятие. И только тогда, когда привинтили крышку гроба и поместили его в роскошной семейной усыпальнице, весь городок поверил наконец, что дон Хосе Монтьель не притворяется мертвым.
   После погребения все, кроме вдовы, продолжали удивляться только тому, что умер Хосе Монтьель естественной смертью. Люди были убеждены, что погибнуть ему суждено от пуль, выпущенных ему в спину из засады, однако жена всегда была уверена, что он, исповедавшись, тихо умрет от старости в своей постели, словно какой-нибудь современный святой. Ошиблась она разве что в деталях. Хосе Монтьель умер в гамаке в среду, в два часа пополудни, и причиной смерти явилась вспышка гнева, ему строго противопоказанного. Но супруга ожидала также, что на похороны придет весь городок и в доме не хватит места для цветов. На самом же деле прибыли только члены одной с ним партии и церковные конгретации, а венки были только от муниципалитета. Его сын, со своего поста консула в Германии, и две дочери, живущие в Париже, прислали телеграммы по три страницы каждая. Чувствовалось, что писали их на почте, стоя, обычными чернилами и изорвали множество бланков, прежде чем сумели набрать слов на двадцать долларов. Приехать не обещал никто. Ночью после похорон, рыдая в подушку, на которой еще недавно покоилась голова человека, ее осчастливившего, шестидесятидвухлетняя вдова Монтьель впервые узнала, что такое отчаянье. "Закроюсь в комнате навсегда, -- думала она. -Меня и так уже как будто положили в один гроб с Хосе Монтьелем. Не хочу больше знать ничего об этом мире". И в мыслях своих она была искренна.
   Эта хрупкая женщина с душой, зараженной суевериями, в двадцать лет вышедшая по воле родителей замуж за единственного претендента, которого подпустили к ней ближе, чем на десять метров, до этого никогда не вступала в прямое соприкосновение с действительностью. Через три дня после того, как из дома вынесли тело ее мужа, она, хотя и плакала не переставая, поняла, что нужно что-то делать; однако решить, по какому пути пойдет теперь ее жизнь, она не могла. Все нужно было начинать сначала.
   Среди бесчисленных тайн, которые Хосе Монтьель унес с собой в могилу, оказалась и комбинация цифр, открывавшая его сейф. Решением этой проблемы занялся алькальд. Он распорядился вынести сейф в патио и поставить у стены, и двое полицейских, приставляя дула винтовок к замку, начали в замок стрелять. Все утро в спальню вдовы доносились, чередуясь с громкими приказами алькальда, глухие выстрелы. "Только этого мне не хватало, -думала она, -- пять лет молить бога, чтобы стрельба прекратилась, а сейчас благодарить его за то, что стреляют у меня в доме". В тот же день, попытавшись сосредоточиться, она стала звать смерть, но ответа не услышала. Вдова уже засыпала, когда дом сотрясся от взрыва: чтобы вскрыть сейф, пришлось использовать динамит.
   Вдова Монтьель вздохнула. Казалось, что октябрю с его дождями и слякотью не будет конца, и она, плавая без руля и без ветрил по сказочному, пришедшему теперь в упадок имению Хосе Монтьеля, чувствовала себя потерянной. Управление имуществом взял на себя сеньор Кармайкл, дряхлый и добросовестный слуга семьи. Когда наконец вдова Монтьель набралась мужества и взглянула в лицо факту, что ее муж мертв, она вышла из спальни и занялась домом. Она убрала прочь все, что веселило глаз, надела темные чехлы на мебель и украсила висевшие на стенах портреты умершего траурными бантами. За два месяца, истекшие со дня похорон, у нее появилась привычка грызть ногти. Однажды (глаза у нее теперь были все время красные и опухшие) вдова увидела, что сеньор Кармайкл, входя в дом, не закрыл зонта.
   -- Закройте свой зонтик, сеньор Кармайкл, -- сказала она. -- После всех бед, которые на нас свалились, нам еще только не хватало, чтобы вы заходили в дом с открытым зонтиком.
   Сеньор Кармайкл, не закрывая, поставил зонт в угол. Он был старый негр, его черная кожа лоснилась, на нем был белый костюм, а в туфлях, чтобы они не давили на мозоли, были прорезаны ножом дырочки.
   -- Так скорее высохнет.
   Впервые со дня смерти мужа вдова открыла окно.
   -- Столько бед, и ко всему еще эта зима, -- прошептала она, кусая ногти. -- Похоже, что дождь никогда не кончится.
   -- Во всяком случае, не сегодня и не завтра, -- сказал управляющий. -Прошлой ночью мозоли так и не дали мне заснуть.
   Вдова Монтьель не сомневалась в способности мозолей сеньора Кармайкла предсказывать атмосферные явления. Она окинула взглядом безлюдную и небольшую городскую площадь, безмолвные дома, чьи обитатели так и не открыли дверей, чтобы посмотреть на похороны Хосе Монтьеля, и почувствовала, что ногти, необозримые земли и унаследованные от мужа бессчетные обязательства, в которых ей никогда не разобраться, довели ее до последней грани отчаянья.
   -- Как страшен мир! -- прорыдала она.