Двадцать третьего апреля в девять вечера Москва салютовала войскам, прорвавшимся к Берлину, двадцатью артиллерийскими залпами из двухсот двадцати четырех орудий! Далеко на востоке в тихом небе Москвы орудийные раскаты гремели в честь берлинского сражения. А здесь у нас, на западе, орудия били еще по самому Берлину.
   Дивизион подполковника Клименко занял боевые позиции в берлинском пригороде. Орудия закатили в окопы, вырыв их в мягкой земле, покрытой лишь тонкой зеленой шубкой дерна.
   Вокруг виднелись; аккуратные белостенные домики в окружении курчавых садов. Было странно видеть, как стволы пушек высовывались из садовых зарослей, словно бы это были темные стволы упавших деревьев, чудом застрявших на кустах черемухи и малины.
   Пока орудия не вели огня, в садах было тихо, как в мирное время в дачной местности. Если только не обращать внимания на взвивавшееся к небу пламя пожаров над газовыми заводами в Венсензее да на шум моторов, летящих по кольцевой берлинской автостраде.
   Командир дивизиона, высокий офицер со строгой кадровой выправкой, в очках, которые придавали его лицу сердитое выражение, и молодой круглолицый лейтенант, командир топографического взвода, сидели на терраске одного из дачных домиков и пили чай.
   Сквозь разноцветные окна терраски был виден сад, красивая чугунная изгородь и темная дыра входа в землянку около цветочной клумбы. Над входом виднелись торцы бревен наката, как и полагается при сооружении таких землянок вблизи переднего края.
   Случись артиллерийский налет противника, и все бы полезли в блиндаж, но сейчас подполковнику, конечно, было куда приятнее сидеть на терраске за широким столом, по краям которого свисали карты района Большого Берлина.
   - Хотите чаю? - предложил мне Клименко. - На войне сейчас перерыв;.
   Я прислушался: немцы действительно вблизи не стреляли.
   - Перерыв, так точно, я заметил, они в это время завтракают, - вставил лейтенант и улыбнулся, должно быть довольный тем, что его наблюдение никто не оспорил.
   Стакан с крепко заваренным чаем стоял прямо на карте. Клименко пил не торопясь, позванивая ложечкой, как человек, которому приятны эти минуты, ибо впереди день, полный тяжких забот. Чаепитие, однако, не мешало ему легкими уверенными штрихами сине-красного карандаша делать пометки на листе, резче проявлять высотки, низинки, наносить на карту ориентиры, облегчающие прицельную стрельбу, - одним словом, как говорят артиллеристы, "поднимать карту ".
   - Ты уже привязался в этом населенном пункте - Берлин? - безо всякой иронии спросил Клименко у лейтенанта.
   - Привязался, товарищ подполковник, - тут же быстро ответил лейтенант, ибо, как командир топографического взвода, он первым делом на новой боевой позиции производил топографическую ориентировку на местности и сообщал ориентиры командирам батарей. Все это и называлось "привязаться".
   - Здесь вам, топографам, легко - в хороших ориентирах нет недостатка. Правда?
   - Так точно! - звонко ответил лейтенант. - Я к заводской трубе привязался и к шпилю вокзала, хорошо видны!
   - Да уж тут населенный пункт - Берлин, - снова серьезно сказал Клименко. - Сообщил данные на батареи?
   - Так точно!
   Лейтенант с запоздалой поспешностью вскочил со стула.
   - Сиди, сиди! - махнул рукой Клименко.
   Новенькая гимнастерка лейтенанта, золотые его погоны, которые он, видимо, не торопился менять на зеленые, фронтовые, и эта манера всякий раз отвечать подчеркнуто уставным "так точно" - все выдавало в командире топ-взвода вчерашнего курсанта.
   - Прозоровский нарисовал панораму?
   - Заканчивает.
   - Поторопи! Но только вежливо, понял? Может быть, это последнее его произведение. Пусть уж постарается, - сказал Клименко и поднял глаза на лейтенанта.
   - Так точно, мы постараемся, товарищ подполковник.
   Лейтенант козырнул, круто повернувшись на каблуках, сбежал со ступенек террасы, Я видел, как он нырнул в землянку.
   - Вы записали голос наших "деток"? - спросил Клименко.
   Улыбка веселыми искорками мелькнула за стеклами его очков, и суровое лицо командира дивизиона потеплело. Мне это понравилось. Уж если лицо не хорошеет от улыбки, то подчиненным такого офицера тяжело будет воевать.
   - Записали или нет?
   Дело было в том, что подполковник наблюдал долгие мучения Спасского, пытавшегося, увековечить на пластинках грохот залпов по Берлину. Сначала мы установили наш аппарат около огневых позиций. Но при первом же выстреле не только игла соскочила с бороздки, но и сам аппарат едва не свалился с подставки на вздрогнувшую землю.
   Тогда мы отъехали метров за двести. Однако и здесь звуковая волна оказалась слишком сильной, чтобы можно было грохот записать на пластинку. Несколько раз, отступая все дальше и дальше, Спасский менял свою "позицию", пока наконец не отъехал так далеко, что уже совсем не видел батарей. Все это, конечно, вызывало сдержанные улыбки артиллеристов. Все они хотя и сочувствовали нашим "техническим" трудностям, но больше гордились мощью ж звучным голосом своих пушек.
   - Признаться, испортили несколько пластинок, - сказал я подполковнику, - но не беда. Зато ваших "деток" хорошо услышат в подвалах имперской канцелярии.
   - Уж это будьте уверены! Видали, какие надписи бойцы делают на снарядах: "По Берлину!", "Получай, Гитлер, гвардейский подарок!", "Добьем фашистскую гадину!"... И в общем все в таком духе. И все дойдут по адресу.
   - Ваша часть давно воюет? - спросил я.
   - С начала. Как это сказано у поэта Твардовского? Вот точно не запомнил. Кажется, так: "Как от западной границы до своей родной столицы, и от той родной столицы вспять до западной границы, а от западной границы вплоть до вражеской столицы мы свой делали поход!" Я лично в этом полку воюю от Москвы. Там служил кадровую.
   Пока Клименко рассказывал о пути полка, из землянки вылез лейтенант и с ним немолодой боец с большой красивой кожаной папкой в руках. Папка была похожа на те, что носят художники, выезжая поработать куда-нибудь на лоно природы.
   Быстро войдя на терраску, боец привычным движением вытащил ив папки большой лист ватманской бумаги, аккуратно расстелил его на столе, прикрепив края кнопочками. Затем он отошел назад и, наклонив голову чуть влево, потом чуть вправо, слегка прищурившись, издали посмотрел на лист ватмана. При этом он легко вздохнул, что можно было принять за знак удовлетворения или же авторской тревоги.
   - Товарищ подполковник, приказ выполнен, - доложил он, - вот полюбуйтесь, может быть, для нас последний в этой войне передний край!
   Лейтенант, стоящий рядом, от удовольствия по-мальчишечьи зацокал языком.
   - Ты сохрани ее, Прозоровский! - сказал он.
   Лейтенант выглядел моложе Прозоровского лет на пятнадцать, но обращался к нему как к сверстнику, не замечая разницы в возрасте, должно быть, в той же мере, как и сам Прозоровский.
   - Вот он - населенный пункт Берлин! - бесстрастным тоном повторил командир дивизиона полюбившуюся ему фразу. - Да, Берлин, Берлин! Ну поглядим, что ты тут нарисовал? - сказал он, наклоняясь над листом.
   Ватманский лист, принесенный Прозоровским, оказался панорамой переднего края, с обозначенными огневыми точками противника, с секторами обстрелов и квадратами для огневых налетов.
   Одним словом, это была обычная-панорама, которую артиллеристы рисуют для себя на всякой новой боевой позиции. Но сразу же бросались в глаза две особенности, делавшие эту панораму совершенно необычной. Первая - здесь изображался Берлин, вторая - он был нарисован настоящим художником.
   Да, я видел перед собой не обычную схему с условными знаками и линиями, долженствующими изображать селения, поле, лес. Нет. На панораме вырос большой, опаленный огнем город, мрачно освещенный желтым заходящим солнцем. Точнее, та его часть, которую можно было увидеть в натуре с наблюдательного пункта артиллеристов.
   Теперь я внимательно разглядел Прозоровского.
   Он стоял около стола, опершись о него одной рукой, и смотрел на панораму. Пряжка ремня, не туго затянутого, сдвинулась у него набок, и в том, как он небрежно носил обмундирование, безошибочно угадывался человек с глубоко укоренившимися "штатскими" привычками.
   Лицо Прозоровского, худощавое, с немного запавшими глазами, показалось мне усталым. Время от времени мягкая, мечтательная улыбка скользила по его лицу и, как ветерок тучки, постепенно разгоняла выражение озабоченности и печали - только позже я узнал, что у Прозоровского случилось горе. Он спокойно и выжидательно смотрел на командира дивизиона, теперь уже уверенный в том, что сделал свою работу хорошо.
   - Садись, садись, Борис Глебыч, - с лаской в голосе, уважительно сказал ему Клименко, - в ногах правды нет. Я знаю, ты всю ночь не отдыхал. До вечера мы тебя не будем беспокоить, если только не побеспокоят немцы.
   - Ничего. Вы знаете, я, хлипкий интеллигент, на фронте научился спать под грохот канонады, как говорится. Мертвым сном. Даже самому удивительно, улыбнулся Прозоровский.
   - Значит, совесть чиста.
   - И заботы не мучают, товарищ подполковник. Рядовой боец! А начальство, как говорят у нас, никогда не спит, оно только отдыхает.
   - Вот именно, - покачал головой Клименко. - Можете идти все!
   Он взялся за карандаш, кивком головы отпустив лейтенанта, Прозоровского, и в мимолетном взгляде в мою сторону я уловил желание комдива остаться на терраске одному. Он хотел сосредоточиться, работая над панорамой Берлина.
   Прозоровский, узнав, что мы земляки, пригласил меня в блиндаж. Как приятно было встретить под Берлином человека, закончившего в Москве архитектурный институт, много лет проработавшего в разных городах страны и возводившего в столице одну из станций метрополитена.
   По чистой случайности Прозоровский не успел аттестоваться в военкомате и получить офицерский билет. Просто до войны ему было все недосуг заняться этим делом. Но в сорок первом архитектор пошел в народное ополчение рядовым, оттуда же попал снова рядовым в артиллерийский полк.
   Прозоровский рассказал мне, что здесь не раз задумывались над тем, как присвоить ему офицерское звание. Но для училища младших лейтенантов он не подходил уже по возрасту, а в полку Прозоровский не занимал командной должности, которая бы давала право на такое звание. Кстати говоря, по своему удивительно мягкому характеру и полному неумению командовать и распоряжаться людьми Прозоровский и не подходил к такой должности.
   Рядовой в топографическом взводе, он однажды удивил артиллеристов своим мастерством, рисуя панорамы, и с той поры утвердился в штабе на внештатной должности художника.
   Воевал Прозоровский, как и Клименко, от Москвы до границы и дальше, медаль "За отвагу", поблескивала на новой гимнастерке, которая висела в углу блиндажа на деревянных плечиках над койкой художника.
   - Присаживайтесь, мой друг, дорогой земляк, прямо на эту кровать, она и троих выдержит, - сказал Прозоровский, когда мы влезли в блиндаж.
   Он освещался керосиновой лампой, смастеренной из медной снарядной гильзы. Света было достаточно. Красноватые блики растекались по стенам из березовых чурок. Я догадался, что артиллеристы "березовые стены" возят с собой.
   - Память о России, - пояснил Прозоровский, - и как-то мило осветляют землянки здесь, в Германии. Боже ты мой, ведь когда-то я приезжал в Берлин в командировку! - неожиданно вспомнил он. - Жил в гостинице около Александерплац. Ходил в оперу на Унтер-ден-Линден. Могло ли мне тогда прийти в голову, что я буду спать в землянке в берлинском пригороде и рисовать панораму для стрельбы по Александерплац?
   Прозоровский развел руками.
   - Это даже не под силу могучей фантазии романистов-классиков!
   - Жизнь сложна, Борис Глебыч, - сказал я, - знаю и по своему малому опыту, и полна удивительных неожиданностей. Для некоторых даже и сама война оказалась роковой неожиданностью.
   - Не для меня, нет! Я никогда не строил никаких иллюзий, думая о фашистах. Я внутренне содрогался при мысли о возможности какого-либо компромисса с ними и вообще оттого, что они живут на свете.
   - Но в военкомат для аттестации вы все-таки не нашли время зайти?
   - В военкомат? Грешен! Но, честное слово, нет худа без добра. Вот рисую панорамы. Когда надо - стреляю. Там, за нашей границей, случалось, что и штаб в полном составе шел в атаку с автоматами и гранатами. Вы же знаете. И ваш покорный слуга не праздновал труса.
   Сказав это, Прозоровский нагнулся и полез под койку. Оттуда он вытащил фибровый чемодан и, щелкнув замками, открыл его.
   Чемодан на фронте мне всегда казался вещью из другой, мирной жизни. Я сам воевал солдатом, некоторое время служил в артиллерийском полку, мне ли не знать, что все скромные солдатские пожитки укладываются в удобный заплечный мешок. Поэтому я не без удивления взглянул на Прозоровского.
   - Для панорам, - коротко пояснил он.
   В чемодане Прозоровский хранил и, конечно, с большим трудом таскал за собой коллекцию картин, которые он рисовал под Малоярославцем и Вязьмой, на Днестре и у Рославля, в верховьях Днепра и в смоленских лесах, в Полесье и под Варшавой, на Одере и под Берлином.
   Я устроился на кровати, широко расставив ноги, а Прозоровский, бережно вынимая из чемодана, укладывал листы на мои колени.
   - Сколько их у вас?
   - Много, мой друг! Вышла бы картинная галерея. Правда, вы не видите здесь людей. Но они все в моей памяти связываются с этими пейзажами, живые и мертвые.
   Я спросил, сохранилась ли у Прозоровского квартира в Москве, чтобы после войны разместить там на стенах это необычное собрание картин.
   - Квартира сохранилась, но пустая. Неделю назад я получил из дома письмо. Жена попала под трамвай, И погибла. Вот вам судьба! Я четыре года воюю и жив. А она там, в Москве...
   Прозоровский встал, чтобы я не видел его глаз, наполнившихся слезами. Чтобы успокоиться, он вышел из блиндажа, но вскоре вернулся.
   - Простите. Нервы уже стариковские - не держат. Я не говорю о том, что мы, любя, прожили двадцать лет душа в душу. Но во время такой войны попасть под трамвай... Как все это ужасно нелепо и горько!
   Я выразил Прозоровскому свое самое искреннее сочувствие.
   - Не будем больше об этом. Мои панорамы вам понравились. Спасибо. Они нравятся и в. полку. Я не Левитан, конечно. Но, поверьте, старался вложить в эти пейзажи всю свою любовь к России, всю нежность, всю душевную силу. И мне кажется, эти картины, в общем, не просто расчетные панорамы, они эмоционально помогали воевать нашим артиллеристам...
   ...Я уехал из дивизиона Клименко вскоре после того, как батареи открыли огонь по Берлину. От выстрелов лопались стекла на террасках и дрожали стены. Надо было резко напрягать голос, чтобы собеседник, стоящий рядом, мог что-либо понять. Именно в этот момент уставший Прозоровский лег отдохнуть в своем блиндаже.
   К сожалению, я не встречал его больше на дорогах войны. Не видел я его и в Москве. И мне не хочется думать, что эти пейзажи, созданные бойцом-художником, увиденные таким необычайным способом - через наблюдательную щель в блиндаже или в окуляры стереотрубы, - что эти картины земли нашей, польской и немецкой могли затеряться где-нибудь среди имущества артиллеристов, на военных дорогах.
   Встреча на дороге
   Об этом хочется рассказать кратко потому, что слова бессильны, они не могут выразить всю бездну муки и горя, и потому, что, как сказал поэт еще в годы войны: "Об этом нельзя словами, огнем, только огнем!"
   Я имею в виду паши встречи с людьми, угнанными в Германию из всех стран Европы. Их было свыше пяти миллионов. Значительную часть своих пленников гитлеровцы согнали в Берлин. И вот теперь, в последние дни апреля, колонны беженцев двинулись из города. Они выходили из горящих кварталов, из домов и улиц, по которым стреляли пушки, из самого пекла боя. Начался незабываемый исход народов Европы из Берлина.
   Мы видели эти толпы беженцев и раньше на всех дорогах Восточной Германии, но особенно много их было вблизи немецкой столицы.
   Как раз в эти дни в одном из полицейских управлений в Альт-Лансберге, среди брошенных гитлеровцами бумаг, мне попался в руки документ, о котором сейчас нельзя не вспомнить. Это были "Указания по обращению с иностранными рабочими из гражданского населения, находящимися в Империи". Пожалуй, особого внимания заслуживают эти "Указания", - относящиеся к так называемым "восточным рабочим" - советским людям.
   Вот краткие выдержки из этих правил: "Восточные рабочие носят знак "ОСТ" (прямоугольник с бледно-голубой окантовкой, на синем фоне белыми буквами написано слово "ОСТ").
   Восточных рабочих содержать в закрытых лагерях, построенных специально как лагеря для рабочих, под постоянной охраной.
   На мелких сельскохозяйственных предприятиях или в одиночных хозяйствах, может быть разрешено помещать рабочих вне лагеря, в хорошо запирающемся помещении, где есть немец-мужчина, который может взять на себя функции контроля.
   Половая связь между немцами и восточными рабочими запрещена и карается для восточных рабочих смертью, для немцев отправкой в концентрационный лагерь.
   Восточные рабочие имеют право пойти к врачу только в сопровождении немцев".
   "Права на свободное время восточные работницы не имеют", - говорится в особой памятке домашним хозяйкам об использовании восточных работниц в городских и сельских домашних хозяйствах. "Посещение ресторанов, кино, театров и других заведений запрещается. Не разрешается также посещение церквей...
   Немец не должен жить в одной комнате с восточной работницей.
   Одежда, как правило, восточной работнице не предоставляется.
   Русский неприхотлив, поэтому его легче прокормить без заметного нарушения нашего продовольственного баланса. Его не следует баловать или приучать к немецкой пище..."
   ...Я захватил с собой этот листок, на котором ясно обозначился отпечаток каблука, - кто-то наступил на бумагу, валявшуюся на полу, - и несколько раз принимался читать ее, когда мы встречали колонны беженцев.
   Они шли пешком, катя перед собой нагруженные вещами тачки, детские коляски, некоторые ехали на велосипедах или семьями на телегах, запряженных одной или парою лошадей.
   У мужчин и женщин были серые, худые, изможденные лица, усталость проступала сквозь все черты; усталость серой пеленой лежала в глазах, глубоко ушедших в глазницы.
   Только у очень маленьких детей не было на костюмах разноцветных полосок, изображавших эмблему национального флага. Но юноши и девушки, мужчины и женщины на рукавах пиджаков, на пальто, на шляпах - всюду прикрепляли цветные ленты и повязки. Такие же флажки, привязанные к тонким древкам, развевались над телегами, над детскими колясками, над рулями велосипедов, над колесами тачек.
   Обилие этих флажков сначала удивляло нас. Но затем мы поняли, что люди, выходящие из пекла войны, из немецкой каторги, были счастливы уже одной возможностью прикрепить к своему костюму эмблему национального флага своей родины.
   Фашизм пытался уничтожить их национальное и человеческое достоинство в адском котле лагерей, пыток, смерти. И надо ли было удивляться тому, что теперь эти разноцветные повязки на рукавах стали символом обретенной свободы, надежды, символом национальной гордости для всех, кто уходил из немецкой земли на свою родину.
   Мы видели, как бредущие по дороге поляки и французы, бельгийцы и итальянцы, болгары и венгры, чехи и словаки радостно махали флажками нашим танкам и машинам, как с трудом передвигающие ноги, смертельно уставшие люди часто и тщательно поправляли повязки на рукавах.
   И трудно было без волнения наблюдать эти глубоко символичные жесты, и сердце щемило болью, когда мы проезжали мимо, казалось бы, бесконечно текущих колонн беженцев...
   ...Это произошло на дороге под Берлином уже под вечер, когда наша машина остановилась около танка, свернувшего на обочину.
   Один из танкистов, без шинели, в одной испачканной маслом гимнастерке, судя по этому - водитель машины, держал за руку худенькую черноволосую девушку. Рядом стояли две подруги. Девушки были в сапогах и ватниках, с большими заплечными мешками.
   Я услышал русскую речь и подошел к этой группе. Особенно меня поразило лицо танкиста, от волнения оно покрылось пятнами, а глаза жадно и пристально оглядывали фигуру девушки.
   Сначала я подумал, что танкист, которого девушка называла Васей, неожиданно нашел свою жену или сестру-полонянку. Это случалось нередко здесь, на военных дорогах Германии.
   - Землячкам привет, - сказал я.
   Девушки тотчас ответили улыбками, а танкист был так поглощен рассказом той, чью руку он крепко сжимал в своей ладони, что даже не повернул ко мне головы.
   - Как мы жили, Вася, ты спрашиваешь? Жили хуже, чем собаки! - говорила она не торопясь, так, словно бы диктовала письмо, и голос ее, крепкий, мелодичный, раздавался далеко.
   Я подумал тогда, что этой нашей русской дивчине с таким голосом, звенящим молодой силой, было особенно тяжко жить и говорить всегда полушепотом в гитлеровской неволе.
   - Ты спрашиваешь, Вася, как кормили? - продолжала она. - Суп давали такой зеленый, что его никто не мог есть. По двенадцать часов работали голодные. Придет начальник или немка-надсмотрщица и подгоняет: "Мари, арбайтен, шнеллер, шнеллер!"
   Танкист промолчал, а Мария, вздохнув, добавила:
   - Будили на работу в два часа ночи. Открывается дверь - полицай огонь зажигает и кричит: "Ауфштейн!" - это значит - вставать. Сразу же вставали и выходили во двор. Стоим час. Начинают нас считать. Ждем. Дождь или мороз. Мыслимо - все босые.
   - Босые, - повторил танкист и тут только обернулся ко мне. Негодующим своим взглядом он как бы призывал меня быть свидетелем этого горестного рассказа.
   - Ай, Вася, знаешь, у меня от думок иссох мозг и глаза от слез не видели ничего, когда я о доме вспоминала! Мария всплакнула.
   - О доме, - снова тихо повторил танкист.
   - Вот у меня даже газетка есть ихняя. Про наших девчат курских описано. Я перевод знаю, Вася, - поторопилась добавить Мария, потому что танкист взял в руки мятый, уже слегка пожелтевший лист газеты "Франкфуртенцейтунг" с выражением такой брезгливости на лице, словно хотел выбросить эту газету тотчас в канаву.
   И Мария, должно быть по памяти, перевела заметку:
   - "Рабочие оккупированных советских областей стоят в лагере, огражденном колючей проволокой. Этих людей, привезенных из Курского района в Германию, нужно, разумеется, держать в строгости, следить за ними, ибо нет никакой гарантии, что между ними нет большевиков, способных к актам саботажа. Их ближайший начальник поддерживает авторитет при помощи кнута..."
   - Кнута! - сказал танкист. Он схватил и вторую руку Марии, слегка притянул ее к себе и спросил: - Так Катя была не с вами?
   - Нет, Васенька, я же говорила, разлучили нас. В другой лагерь увезли.
   - Жива?
   - Пока мы вместе были, так она болела немного, знаешь, Васенька. Худенькая такая стала, руки как у девочки. Только что на лице одни глаза остались.
   - Не найти мне ее. Где тут встретиться! А если ты встретишь, скажи жив, мол, будет Берлин брать!
   - Милые вы наши, как мы вас ждали! Ничего нам не надо, только бы своих русских увидеть!
   Мария снова всплакнула, и на глазах ее подруг появились слезы.
   - Вот мы пришли!..
   Сказав это, танкист отпустил руки Марии и бросился к танку.
   Я понял, что Мария - подруга жены Василия и они односельчане.
   Танкист появился через три минуты с тремя банками консервов, сахаром и буханкой хлеба.
   - На дорожку.
   - Что вам-то останется?
   - Берите, вам говорят. Солдат жив остался, старшина его накормит. Это вам от всего экипажа.
   Девушки долго отказывались со слезами благодарности, но Василий решительно втиснул им в руки свои подарки. Затем его позвал командир танка.
   - А ну, девчата, шагом марш в Россию, - с улыбкой крикнул он, и танк тронулся дальше по дороге, а девушки некоторое время бежали рядом, распахнув ватники, и махали косынками, пока боевая машина не ушла далеко, оставив в воздухе легкое сизое облачко бензинового дыма.
   Мы тоже двинулись вслед за танками. Метров через пятьсот нам попалась на дороге колонна пленных гитлеровцев. Это была очень длинная колонна, хвост ее загибался за поворотом шоссе. Пленные уныло шаркали ногами, колонна неохотно плелась на восток. Танк, где водителем сидел Василий, поравнялся с головой колонны.
   И вдруг произошло странное. Гусеницы танка круто повернули вправо. Гитлеровцы, идущие в первой шеренге, взмахнув руками и теряя пилотки, панически кинулись в сторону, прямо в канаву. Видимо, кто-то из них решил, что танк гусеницами раздавит их.
   Мощная машина прошла очень близко от головы колонны, но тут танк свернул влево и с резко увеличенной скоростью помчался вперед.
   Колонна остановилась, ряды ее смешались. Убежавшие с бледными лицами возвращались из канавы. Многие крестились.
   Я не знаю, что произошло в танке. Возможно, что тоскующий по своей жене водитель после рассказов подруги проникся такой ненавистью к гитлеровцам, что мог сгоряча повернуть танк ближе к колонне. Но в то же мгновение он взял себя в руки и, включив третью скорость, поскорее поехал вперед.
   Или же, объезжая что-то на дороге, водитель просто свернул в сторону. Все это догадки.
   Но всем нам, наблюдавшим это мимолетное происшествие на дороге, было ясно только одно: гитлеровцы допускали возможность такой мести танкистов. Они знали, что заслужили ее бесчисленными своими злодеяниями. Ведь не случайно пленные всякий раз исподлобья, с затаенной дрожью провожали каждый наш танк.