– Ну же, малый! Почему бы тебе не послать куда подальше все твои переживания? Хотя бы на минуту. Посмотри, какие девахи – свихнуться можно!
   На что Онофре отвечал, мягко улыбаясь:
   – Не дави на меня, Одон. Веселье меня утомляет.
   Одон Мостаса не был мастером по части разгадки парадоксов и покатывался со смеху. Он не верил, что Онофре говорит сущую правду: развлечения требовали от него невыносимой затраты энергии – только ценой сверхчеловеческих усилий он мог бы на мгновение отвлечься от воспоминаний того страшного утра, когда в дом его родителей заявился необычный субъект. Его привез из Бассоры в своей двуколке дядюшка Тонет. На субъекте был потрепанный сюртук, галстук с широким узлом и цилиндр, в руках он держал кожаную сумку, набитую доверху какими-то бумагами. Он с опаской продвигался к дому, стараясь не ступать ногами в лужи. Его пугало все: и разбросанные тут и там сугробы плотно сбитого грязного снега, еще оставшиеся с зимы, и птичка, сидевшая на ветке дерева и трепетавшая крылышками. Войдя в дом, он церемонно представился и, зябко поеживаясь, сразу направился к очагу с горящими углями. Через открытую дверь в дом проникало февральское солнце; его яркие, но холодные лучи доходили до середины комнаты и остро, словно отточенным карандашом, оттеняли контуры предметов. Субъект начал свою речь издалека: в данный момент он представлял сеньоров Балдрича, Вилаграна и Таперу. Сам он Служил помощником в одной юридической конторе Бассоры и попросил хозяев не усматривать ничего личного в том, что он собирался им сообщить.
   – Я чрезвычайно огорчен порученной мне неприятной миссией, которую я должен довести до конца. Такова уж моя профессия – исполнять приказания клиентов, – сказал он и тут же добавил: – Вы должны меня понять правильно…
   Субъект сделал сочувственный жест рукой, непонятно кому предназначенный. Американец, в свою очередь, нетерпеливо передернул плечами, как бы говоря: «Пожалуйста, давайте наконец перейдем к делу». Помощник деликатно покашлял, и тогда мать Онофре вдруг засобиралась идти кормить кур.
   – Мальчик пойдет со мной, а вы тут оставайтесь и спокойно поговорите о делах, – добавила она, глядя мужу прямо в глаза.
   Но Жоан явно не хотел, чтобы они уходили.
   – Лучше мы все вместе послушаем этого сеньора, – попросил он.
   Помощник юриста потирал руки, бесконечно откашливался, точно дым тлеющих углей раздражал ему горло. Наконец тихим, едва слышным голосом сообщил Американцу следующее: его доверители решили подать на него в суд, предъявив иск по обвинению в мошенничестве.
   – Это серьезное обвинение, – проговорил Американец. – Попрошу вас объясниться.
   Помощник юриста начал давать путаные и бестолковые объяснения. По всей видимости, говорил он, Жоан Боувила представился деловым кругам Бассоры как очень богатый делец из Вест-Индии. В своем чудесном наряде из белого льна он нанес визит всем промышленникам и финансистам, давая понять, что ищет надежное помещение своего капитала. Под этим предлогом на его счета стали поступать предоплаты, займы и даже пожертвования. Так как время шло, а обещанное вложение капитала не последовало, сеньоры Балдрич, Вилагран и Тапера, чье предприятие по вине Американца понесло наибольшие убытки, решили предпринять соответствующее расследование – так объяснял помощник. Расследование велось в разумных, соответствующих такому щекотливому вопросу рамках. В результате на свет выплыло то, о чем уже все догадывались: сеньор Жоан Боувила не имел ни реала за душой.
   – Это настоящее мошенничество, – подвел итог помощник и, побледнев, тут же поспешил добавить: – Категоричность данного заявления не имеет никакой тайной подоплеки и не содержит никакого морального осуждения с моей стороны. Я являюсь лишь инструментом в чужих руках и надеюсь, это обстоятельство снимает с меня всякую ответственность за то зло, которое оно может вам причинить.
   Установившееся после его слов гробовое молчание прервала мать.
   – Жоан, – проговорила она, – о чем говорит этот человек?
   Наступила очередь Жоана Боувилы переминаться с ноги на ногу и откашливаться. Наконец он признался: все сказанное было чистой правдой. Он врал всем. На Кубе в то время не делался богачом разве что слабоумный, тем не менее Жоан Боувила не смог заработать даже того необходимого минимума, чтобы просто выжить. То немногое, что ему удалось накопить за первое время, когда у него еще сохранялось присутствие духа, пропало в одной колумбийской авантюре, рассказывал он, явно стыдясь своих слов. Затем ему удалось раздобыть некоторую сумму денег, и он тут же вложил ее в новое дело, заведомо жульнического пошиба, и опять прогорел. В конце концов он стал хвататься за любую грязную работу, от которой брезгливо воротили носы даже чернокожие рабы.
   – В Гаване я мыл плевательницы, чистил прохожим ботинки, отдраивал отхожие места вот этими самыми руками, – говорил он с горечью.
   Жоан был знаком со многими эмигрантами. Сначала они умирали с голоду, а уже через несколько месяцев бросали ему монеты, намеренно целясь в лужу, чтобы полюбоваться, как он, запустив туда руку по самый локоть, выуживает их из грязи. Так они развлекались за его счет. Он обгладывал рыбные кости, ел банановые шкурки и гнилые овощи. О других вещах он не хотел распространяться из чувства неловкости. В конце концов он сказал себе: «Все Жоан, хватит с тебя!»
   – В моем распоряжении оказалось немного денег, – продолжал свой рассказ Американец. – Английские моряки дали мне их, чтобы я подыскал объект для удовлетворения их низменных страстей; на эту сумму, добытую ценой позора и унижений, я купил этот костюм, – он показал на свое платье из белого льна, – издыхающую обезьяну и билет на грузовое судно для проезда в отсеке для слива нечистот. Так я вернулся домой.
   Незадолго до отплытия он назанимал еще денег, прекрасно зная, что не сможет их отдать, и одним дождливым вечером ступил на борт судна. Но прежде ему пришлось раздеться догола и натереть тело и лицо дегтем, чтобы не быть узнанным своими кредиторами, если вдруг случится с ними столкнуться.
   – Таким недостойным для белого человека способом я сделался неузнаваемым, – продолжал Американец, – и обошел улицы Гаваны, в последний раз ступая по этой обетованной земле, которая обернулась для меня рабскими цепями и унижением.
   Пока корабль не вошел в территориальные воды Испании, он ни разу не мылся, не одевался и не покидал своего убежища. Последнее время он жил на деньги, оставшиеся у него после бегства с Кубы, а также добытые путем мелких краж и мошенничества. Однако рано или поздно все это должно было выплыть наружу, поэтому сделанное им горькое признание в действительности сняло с него тяжелый груз. В глубине души он даже радовался – наконец-то рухнуло это нагромождение лжи и подлогов. И все это он совершил не по испорченности или низости своей натуры, не из-за алчности, а всего лишь из неимоверного тщеславия.
   – Но самое главное, – прибавил он, – я сделал это ради моего сына.
   Сейчас он хотел только одного: сын должен понять, что его жизнь могла бы сложиться совершенно по-другому, если бы данный ему Господом отец не был таким ничтожеством, – понять и простить его за это. Между тем дело с кредиторами кончилось без дальнейших осложнений: поняв тщетность своих надежд вернуть все деньги сразу, Балдрич, Вилагран и Тапера отозвали из суда иск. В качестве компенсации они обязали Американца работать на них и регулярно вычитали из его заработка определенный процент в счет долга. Теперь Онофре старался забыть обо всем этом, но не мог. Он стал неумеренно пить, заделался завсегдатаем борделей, много тратил на кричащую безвкусную одежду. При этом никогда не влезал в долги и как чумы сторонился игорных домов. Онофре перестал расти: имея хорошо развитые плечи и крепкий торс и никогда не обещая быть высоким, он превратился в сильного коренастого юношу с почти квадратной фигурой и чертами лица, не лишенными приятности. Несмотря на сдержанность и замкнутость натуры, в общении Онофре старался быть любезным и искренним: всякого рода проходимцы, бродяги, проститутки, сутенеры, торговцы наркотиками, полицейские и их информаторы смотрели на него с обожанием, из кожи вон лезли, чтобы добиться его дружбы, – все инстинктивно, хотя он об этом и не догадывался, признавали в нем прирожденного лидера. Даже сам Одон Мостаса, у которого Онофре формально находился в подчинении, поддался его обаянию: он спокойно позволял Онофре играть в их дуэте первую скрипку, решать, что надо, а чего не надо делать, и улаживать с Арнау Пунсельей, то бишь Маргарито, все спорные вопросы. Эти непосредственные контакты только укрепили подозрения последнего. «Этот мальчик скоро заставит о себе говорить, – думал он. – Еще и года не прошло, как он с нами, а уже ведет себя словно петух в курятнике. Если я заранее не подстрахуюсь, то первая же оплошность с моей стороны приведет к беде. Надо бы с ним покончить, но я не знаю, как подступиться к этому делу, – размышлял он. – Нет, пока нельзя его трогать: он еще слишком мало значит и пройдет у меня сквозь пальцы, словно вода. Попытаться в чем-нибудь его уличить – все равно что ловить руками блох. А с другой стороны, не раздави я его сейчас, потом будет уже поздно с ним бороться». Он решил пойти иным путем, то есть попытаться добиться доверия Онофре, нащупать его слабое место. Он, будто конфетку, подсовывал ему любимую тему для разговоров: хвалил его вкус и восхищался его костюмами, которые Онофре шил на заказ. Как всякий неряшливый человек Маргарито ревностно относился к чужой элегантности. Онофре не догадывался о той ненависти, какую питает к нему его собеседник, и принимал все за чистую монету. Ему казалось, что они совпадают в пристрастии к хорошему покрою одежды и изысканности аксессуаров, и даже спрашивал у него совета, где купить галстук или ботинки. Он сделался завзятым денди: расхаживал по меблированным комнатам в кимоно из набивной ткани, доходившем ему до щиколоток, делал покупки исключительно на улицах Фернандо и Принсеса. Иногда его охватывала смутная тоска. В жаркие летние ночи, когда тело покрывалось липким потом и он никак не мог призвать сон, его била нервная лихорадка. Тогда он набрасывал на плечи кимоно и выходил покурить на балкон. «Что со мной происходит?» – удивлялся Онофре и не мог найти разумного объяснения, хотя мнил себя практичным, трезвым человеком. В действительности, как это часто случается со многими, он был не в состоянии дать себе оценку со стороны, поскольку видел лишь отражение своей личности и своих поступков в других людях. Таким образом, у него сформировалось ошибочное восприятие собственного «Я». При скрупулезном анализе это кажущееся целостным восприятие рассыпалось на обрывочные фрагменты, вызывая смутное неудовлетворение и новые душевные терзания. В памяти вставал образ отца, и Онофре ненавидел его за предательство тех призрачных мечтаний, которыми он подпитывал себя во время его отсутствия, и крушение тех надежд, которые существовали лишь и его воображении. Тем не менее он расценивал эти мечтания и надежды как свое неотъемлемое право и еще больше ненавидел отца. И сейчас он обвинял его в том, что отец лишил его этого естественного права, принадлежавшего ему по рождению. «Это из-за него я убежал из дому и оказался здесь. Именно он в ответе за все, что со мной может произойти», – думал Онофре. Но эта ненависть носила поверхностный характер: в глубине души еще теплилось восхищение, всегда испытываемое им к отцу. Сам не зная почему и не имея никаких доводов в поддержку этого убеждения, он был совершенно уверен, что его отец отнюдь не неудачник, а жертва тайного заговора, в результате чего отца несправедливо лишили состояния и того успеха, который должен был сопутствовать ему в жизни. Именно основываясь на этом убеждении, Онофре присвоил себе право возместить свою потерю и без обиняков завладеть тем, что по справедливости должно принадлежать ему. Потом эти нелепые идеи войдут в противоречие с его натурой и природой окружавших его вещей. Сейчас он был свободен в средствах, омерзительный пансион и воспоминания о Дельфине постепенно растворялись в вихре прожитых месяцев. Теперь у него были друзья, он пожинал богатый урожай успехов, и, когда ему удавалось забыть про мстительное чувство, испытываемое им ко всему миру, он ощущал полнокровный пульс жизни и был почти счастлив. И чтобы заглушить душевную горечь, в эти летние ночи он выходил на балкон и с жадностью прислушивался к знакомым звукам, доносившимся с улицы: стуку тарелок и супниц, звону стаканов, отрывистому смеху, крикам спорщиков, трелям щеглов и канареек в клетках, далеким звукам фортепьяно, экзерцициям начинающей певицы, упорному лаю собаки, мычанию пьяниц, прилипших к фонарным столбам, жалобам слепых нищих, которые просили подаяние Христа ради. «Я смог бы так простоять всю ночь напролет, – умиротворенно думал он, убаюканный звуками безликого в темноте города, и был не в силах покинуть свой наблюдательный пункт. – Да что там ночь! Целую вечность!» Но им снова овладевало страстное желание успеха. Лесть и подобострастие окружавшего его сброда были слишком жалки, чтобы смыть с Души оскорбление, занозой засевшее в памяти, ту печать позора, которая, как ему казалось, была оттиснута у него на лбу. «Я должен добиться большего, – убеждал он себя, – здесь мне не место. Если в ближайшем будущем мне не удастся ничего изменить, – думал он, – моя жизнь кончится и судьба сделает из меня еще одного проходимца». Как бы ни привлекала его легкая жизнь подонков и дешевых шлюх, разум настойчиво твердил: эти маргиналы, в сущности, живут взаймы, общество терпело их постольку, поскольку они были ему выгодны и избавиться от них было бы слишком дорогим удовольствием. Общество благоразумно держит их в определенных рамках, на расстоянии от себя, использует в своих целях и оставляет за собой право покончить с ними раз и навсегда, когда ему это будет угодно. Они же, в свою очередь, наивно считают весь мир собственной вотчиной только оттого, что носят за поясом нож и дешевые шлюхи якобы падают в обморок от одного их взгляда. Онофре все это понимал, однако у него не хватало силы воли покинуть это разудалое братство фанфаронов и веселых плутов. Он не мог отказаться от этой жизни, в которой начинал чувствовать себя словно рыба в воде. Так проходил день за днем, а он все откладывал на потом решение о радикальном изменении своего существования и смене покровителей. Подобные изменения происходят, как правило, по велению сердца, но Онофре этого еще не знал, а поскольку он решил больше никогда не влюбляться и не позволять себе отклоняться от намеченной цели ради женщины, у него отсутствовали побуждения романтического характера для того, чтобы преобразить свою жизнь. Так бы он и продолжал жить год за годом, потеряв ощущение мира, как это произошло с другими, и кончил бы тем же, что и они: был зарезан соперником, замучен в тюрьме или казнен на плахе, а может, и сам превратился бы в профессионального убийцу или алкоголика, если бы не ставший у него на пути Арнау Пунселья. В конце концов, ему пришлось измениться ради того, чтобы выжить.

2

   В те годы тайные рычаги управления политической жизнью Барселоны держал в своих руках дон Алещандре Каналс-и-Формига. Это был мужчина сурового вида, скупой на слова и жесты, с большим открытым лбом и черной бородкой клинышком; одевался он в высшей степени опрятно, и от него всегда исходил запах дорогого одеколона. Он почти никогда не покидал свой кабинет, куда каждое утро приходили цирюльник, маникюрша и массажистка, чтобы доставить ему то единственное удовольствие, какое он мог себе позволить в жизни. Остальную часть рабочего дня, кончавшегося, как правило, далеко за полночь, он проводил за принятием ответственных решений и мер, которые самым серьезным образом влияли на жизнь городской общины: манипулировал результатами выборов, покупал и продавал голоса, возносил людей на головокружительную высоту по политическим лестницам и потом сам же сбрасывал их оттуда. Беспринципный и никогда ни в чем не сомневавшийся, он с головой погружался в эти нечистоплотные дела, отдавая им все время и энергию, и таким образом стал обладателем беспредельной власти, однако никогда ей не пользовался до конца и, подобно скупому рыцарю, копил свои сокровища, наслаждаясь их видом и сознанием того, что они у него есть. Политики и влиятельные люди, испытывая к нему страх и одновременно уважение, без колебаний прибегали к его помощи. Самые дальновидные из них уже ощущали, как на горизонте появилась грозная туча синдикалистского движения, и поговаривали, что он был единственным, кто мог остановить или по меньшей мере направить разбушевавшийся поток в нужное русло. Однако сам дон Алещандре проявлял по этому поводу сдержанность.
   Если для достижения цели надо было употребить насилие, он делал это, не сомневаясь ни на мгновение. Для этого он держал наготове банду убийц и террористов под предводительством некоего Жоана Сикарта. Его жизненный путь был извилист и драматичен: он жил в Барселоне, но родился и вырос на Кубе, куда его родителей, как и отца Онофре Боувилы, занесло в поисках счастья; когда Жоан Си-карт был еще ребенком, оба они умерли от лихорадки и оставили его брошенным на произвол судьбы без средств к существованию. Мальчика с юных лет влекли к себе насилие и дисциплина, поэтому он выбрал карьеру военного, но из-за пустяковой болезни легких его не приняли в военную академию. Ожесточившись из-за неудачи, он вернулся в Испанию, некоторое время жил в Кадисе, несколько раз сидел в тюрьме, пока, наконец, не всплыл в Барселоне, оказавшись во главе нечистого воинства дона Алещандре Каналса-и-Формиги. Жоан Сикарт был худощав, жилист, имел четкие черты лица и глубоко посаженные глаза, что могло бы придать его внешности восточный колорит, если бы не светлые, цвета соломы, волосы.
   Неизбежно вставал вопрос о пересечении интересов этой внушающей ужас организации и банды дона Умберта Фиги-и-Мореры – рано или поздно, но они должны были столкнуться. До этого между ними уже существовали кое-какие трения, но их удалось разрешить без видимых усилий. Как дон Умберт Фига-и-Морера, так и Арнау Пунселья, он же Маргарите, его верный советник и заместитель, были людьми умеренных взглядов и выступали за мировую сделку. Одно время они даже пытались вступить в переговоры с доном Алещандре Канал-сом-и-Формигой, чтобы прийти к окончательному соглашению, но тот, чувствуя себя куда более могущественным, не захотел рассматривать никаких предложений. Банда дона Умберта временно отступила: неравенство сил было бесспорным, и не только по численности, но и в организационном плане. Из людей Жоана Сикарта можно было мгновенно сформировать эскадроны по типу воинских с профессиональными военными во главе; у них также имелся большой опыт по срыву забастовок и разгону митингов, меж тем как банда дона Умберта представляла собой сбившуюся в стаю шпану, которая годилась лишь для пьяных драк. Однако город был слишком беден и тесен для того, чтобы его чрево могло безболезненно переварить членов обеих банд, тем более что количество их беспрерывно росло. Рано или поздно между ними должно было произойти столкновение, и хотя все это прекрасно понимали, никто не хотел себе в этом признаться.
   Встреча состоялась в одну из мартовских пятниц на исходе дня. Последние лучи угасающего солнца скользили по занавескам, закатное небо было безоблачным, и на площади ощущалось ароматное дыхание весны, пробивавшейся на свет сквозь почки Деревьев. Дон Умберт ребром ладони раздвинул занавески, выглянул на балкон, осмотрел площадь и приложил пылающий лоб к оконному стеклу. «Не знаю, правильно ли я поступаю, – подумал он. – Время летит, а ничего не меняется. Мне грустно и тяжело, а почему – и сам не знаю». Он вдруг вспомнил о Всемирной выставке, потом подумал об Онофре Боувиле и бессознательно соединил в уме оба образа: выставку и деревенского парнишку, пытавшегося пробиться наверх всеми доступными ему средствами. Теперь выставка захлопнула свои двери: от колоссальной затраты сил не осталось почти ничего, кроме кое-каких зданий, слишком больших для практического использования, нескольких скульптур и горы долгов, которые муниципалитет не знал, как покрыть. «Все общество, – думал он, – стоит на четырех столпах: тупое невежество, инертная бездеятельность, вопиющая несправедливость и несусветная глупость». Прошлым вечером он виделся с Арнау Пунсельей, и то, о чем сообщил ему верный помощник, сильно его встревожило: дело принимало опасный оборот.
   – Надо либо перейти к активным действиям, – сказал ему Арнау Пунселья, – либо примириться с неизбежным уничтожением.
   – Конечно, это когда-нибудь должно было случиться, но чтобы так скоро, я и представить себе не мог, – задумчиво проговорил дон Умберт. Предложенный его помощником план показался ему совершенно нелепым, даже абсурдным – он не увидел в нем ни малейшей возможности выиграть партию. – И как только тебе пришла в голову такая глупость?
   Маргарито возразил, что речь идет не о победе или выигрыше, а лишь о том, чтобы заявить а себе и таким образом укрепить свои позиции., Надо нанести удар первыми, втолковывал он, и тут же возобновить переговоры.
   – Пусть они видят – у нас есть руки, способные держать оружие, пусть знают – мы их не боимся. Это единственный язык, который они поймут, так как язык разума им недоступен. Мы потеряем несколько наших людей – это неизбежно.
   – А как же мы? С нами, надеюсь, ничего не случится? – спросил дон Умберт.
   – Нет, – ответил его заместитель, – нам нечего бояться. У меня все продумано до малейших деталей. Я тщательно спланировал нанесение удара. Кроме того, у нас есть прекрасный исполнитель: я уже давно присматриваюсь к этому пареньку, он многого стоит и все сделает без сучка без задоринку, = тут он вздохнул. – Вот только придется им пожертвовать – какая жалость!
   Вообще-то у Арнау Пунсельи было доброе сердце, но в тот момент им владело чувство зависти, смешанное со страхом. Он вызвал Онофре Боувилу в свой кабинет и сказал, что собирается поручить ему работу неимоверной важности.
   – Посмотрим, как ты справишься, – сказал ему Маргарито.
   В этот момент распахнулись обе створки высокой узкой двери и в кабинет вошел дон Умберт Фига-и-Морера.
   – Дон Арнау Пунселья охарактеризовал тебя с наилучшей стороны, – проговорил он. – Посмотрим, как ты справишься, – добавил дон Умберт, не подозревая, что точь-в-точь повторил слова своего заместителя.
   Затем оба подробно изложили Онофре план. Тот слушал их с открытым от изумления ртом. «Этот несмышленыш не понял ни слова, – отметил про себя дон Арнау Пунселья. – Все, о чем мы тут толковали, для него так же непостижимо, как существование жизни на Луне».
   И проговорил, обращаясь к Онофре:
   – Главное – осмотрительность и еще раз осмотрительность.
   Оставшись наедине, Онофре несколько часов посвятил обдумыванию услышанного, а затем пошел искать Одона Мостасу. Встретившись со своим задиристым дружком, он сказал ему:
   – Слушай внимательно, мы сделаем так… – и изложил ему свой план. Тот, который предложил Арнау Пунселья, показался ему неприемлемым, и он решил действовать на свой страх и риск. «Хватит подчиняться чужой воле», – решил он. От Одона Мостасы, детально информировавшего его обо всем, он уже давно знал о существовании дона Алещандре Ка-налса-и-Формиги, равно как и о Жоане Сикарте с его прекрасно организованной армией преступников, и даже иногда подумывал о том, чтобы предложить тому свои услуги. Онофре по натуре не был вероломным, но прекрасно отдавал себе отчет, на стороне какой банды находилась подлинная сила, и не был расположен поддерживать заведомо провальное дело. Он также понимал, что вся власть дона Алещандре Каналса-и-Формиги зиждется на Жоане Сикарте, что именно вокруг него крутится вся организация. Принимая во внимание это последнее обстоятельство, Онофре Боувила составил свой собственный, план и тщательно продумал его во всех деталях перед тем, как увидеться с Одоном Мостасой.