– Поздравляю, – сказал Онофре. – В этом фильме есть то, чего я так долго добивался, – взгляд, вобравший в себя все иллюзии и страхи человечества.
   Фаустино Цукерманн с пьяной настойчивостью уставился на него немигающими, налитыми кровью глазами, и он увидел в них подтверждение своей правоты. «Они под стать друг другу: то же страстное желание и то же отчаяние. Скоро эти глаза, пока еще сияющие истовым светом, потускнеют, сначала превратятся в тлеющие угольки, а потом – в кучку холодной золы, но это последнее мгновенье будет навеки запечатлено на пленке», – думал Онофре Боувила.

ГЛАВА VI

1

   Человек, вышедший ему навстречу, уже перевалил за ту грань, когда любые не имеющие непосредственного отношения к возрасту события могут влиять на внешний вид. Круглая, без единого волоска голова казалась вылепленной из темной глины; загар заострял и без того мелкие черты лица и оттенял первозданную голубизну глаз. На нем были твидовые брюки с веревкой вместо пояса, линялая фланелевая рубашка и альпаргаты. При ходьбе он опирался на суковатую палку; за веревку, подвязанную на бедрах, была заткнута складная пружинная наваха огромного размера и такого устрашающего вида, что по сравнению с ней внешность незнакомца выглядела совершенно безобидной. За ним по пятам шла гадкая маленькая собачонка с большой головой, коротким хвостом и тонкими кривыми ножками. Собачонка не спускала с хозяина преданных глаз, а тот время от времени оглядывался, будто искал у нее одобрения всему, что говорил или делал. Человек повернулся к Онофре спиной и надел шапку.
   – Идите за мной, сеньор, – сказал он. – Сюда. Дорога тут плохая – я вас предупреждал.
   Онофре Боувила двинулся вслед за человеком и собакой. Шофер, оставив машину на лесной прогалине, направился было к нему, но Онофре остановил его жестом руки.
   – Жди меня здесь, – сказал он, – и не волнуйся, если я задержусь.
   Шофер уселся на подножку автомобиля, положил рядом форменную кепку и стал скручивать сигаретку, наблюдая за тем, как мужчины и собака углублялись по извилистой тропинке все дальше в лес, пока не скрылись в густых зарослях. Несмотря на возраст, старик очень ловко обходил выступавшие из-под земли корни, острые камни и цепкий кустарник. Меж тем Онофре Боувила с трудом продирался сквозь колючки, то и дело вонзавшиеся в пиджак. Когда он останавливался, старик возвращался к нему, срезал ветки терновника навахой и просил тысячу извинений у сеньора, уже поставившего крест на своем костюме.
   Созданная им в 1918 году кинематографическая индустрия достигла расцвета два года спустя, в конце 1920-го; это был год ее блеска и славы, а потом все пошло вкривь и вкось. В 1923 году, в атмосфере всеобщего застоя, Боувила передал Эфрену Кастелсу, с которым состоял в доле с самого начала, причитавшуюся ему часть акций и объявил, что оставляет кинематограф и удаляется от всех прочих дел. Те, кто хорошо его знал, – хотя, за недостатком таковых, правильнее будет сказать: те, кто поддерживал с ним тесные контакты, – не особенно удивились его решению. Они смутно догадывались о происходивших в нем изменениях еще тогда, когда он положил начало своему самому амбициозному проекту и в тот же день вдруг задумал переехать в другой дом, а сейчас, припоминая то время, поняли, что это совпадение было отнюдь не случайным: в неожиданном решении проявилось зревшее где-то в глубине сознания предчувствие скорого краха всех его грандиозных начинаний.
   – Здесь раньше были задние ворота для въезда по всяким хозяйственным нуждам, – сказал человек. – Пусть сеньор меня простит, но это единственная возможность попасть в поместье, не перелезая через ограду.
   В упорных поисках нового жилья Онофре Боувила осмотрел сотни домов и, казалось, был готов ко всему, но только не к тому, что увидел. Поместье находилось в возвышенной части Бонановы, и имя прежних его владельцев произносили то Роселл, то Роселли. От господского дома, возведенного в конце XVIII века и перестроенного в 1815 году, мало что уцелело. В тот же год на одиннадцати гектарах был разбит садово-парковый ансамбль, изначально задуманный в духе романтического приюта, однако выполненный весьма безвкусно и бестолково. С южной стороны, слева от особняка, вырыли искусственное озеро, которое подпитывалось водами реки Льобрегат, втекавшими через акведук в романском стиле и вытекавшими через отводной канал. Он проходил перед домом, а затем огибал весь парк; по нему катались на плоскодонках и маленьких лодках, укрываясь от зноя в прохладной тени верб, сливовых и лимонных деревьев, росших по обоим берегам. Через канал было перекинуто несколько мостов. Самый большой, каменный с тремя пролетами, вел к парадному входу; другой, поменьше, с парапетом из розового мрамора, назывался «мостом кувшинок»; были еще мост Дианы со скульптурой богини, вывезенной из руин Ампурии[110], крытый мост из тикового дерева и японский, который, сливаясь со своим отражением в воде, образовывал совершенную по форме окружность. В озере и отводном канале водилась всякая рыба с разноцветными плавниками, над цветами порхали бабочки редких видов, завезенные с берегов Амазонки и из Центральной Америки. Ценой неимоверных усилий и прилежания этих бабочек смогли приспособить к местному климату и растительному миру, что свидетельствовало об обширных познаниях каталонцев во многих областях. В 1832 году, после путешествия в Италию, откуда семья была родом, предположительно обосновавшись там во времена каталонского владычества на Сицилии и в Неаполитанском королевстве (возможно, именно тогда фамилия владельцев поместья и претерпела изменения), и куда постоянно ездили потомки этой барселонской ветви древнего рода для совершения бракосочетаний (подобное поведение не было продиктовано капризом или сердечной склонностью, а являлось лишь результатом продуманной и неоднократно проводимой в жизнь стратегии, выраженной в нежелании родниться с каталонскими фамилиями; в противном случае это, по их мнению, могло рано или поздно привести к распылению родового имущества), – так вот, после очередного путешествия в Италию, где в ту пору входили в моду декоративные гроты, в парке возвели похожее сооружение, удивительное по тем временам. Грот состоял из двух помещений: первое было очень большое, с десятиметровой высоты сводом и искусственными сталагмитами, искусно сделанными из гипса и фарфора; второе было меньше по размерам и без украшений, но зато расположено вблизи озера чуть ниже его уровня, поэтому подводную часть можно было осматривать через стекло толщиной 50 сантиметров, вставленное в скалистую стену. В солнечный день, когда лучи света пронизывали водную толщу до самого дна, перед изумленными взорами посетителей открывался красочный мир с водорослями и кораллами, стайками разноцветных рыб и парой гигантских черепах, вывезенных из Новой Гвинеи, которым удалось приспособиться к новой среде и счастливо дожить, хотя и без потомства, до ХХ века.
   – Мой отец, – сказал старик, – поступил в услужение семьи Роселл егерем, а когда оглох, стал исполнять обязанности лесника, и я уже в утробе матери был обречен появиться на свет слугой, если можно так выразиться.
   Кроме перечисленных чудес парк имел множество извилистых тропинок, павильонов, беседок, ротонд, часовенок, оранжерей и таинственных аллей, намеренно проложенных самым причудливым образом, чтобы путник мог без страха затеряться в их лабиринтах, а затем неожиданно для себя наткнуться на конную статую императора Августа или столкнуться с суровыми ликами Сенеки и Квинтилиана, неподвижно застывших на пьедесталах. Затаившись в густых зарослях, можно было подслушать чужие разговоры, застать на месте преступления тайных любовников, даривших друг другу страстные поцелуи под луной. По лугам, устилавшим зеленым ковром склоны горы в виде семи ступенчатых террас, парами шествовали королевские павлины и египетские журавли.
   – Меня взяли пажом к сеньорите Кларабелье, – продолжил свой рассказ старик, – и это была первая работа, которую я стал выполнять, когда мне едва исполнилось шесть лет, а сеньорите – лет тринадцать-четырнадцать, если мне не изменяет память. Владея несколькими языками, сеньорита Кларабелья всегда обращалась к слугам по-итальянски, и мы, естественно, не понимали ни слова из ее приказов. В остальном моя служба не представлялась трудной: на мне лежала обязанность выгуливать ее комнатных собачек. Да, сеньор, у нее было семь чистокровных собак разной породы; да вы, должно быть, их видели.
   Дом имел три этажа, каждый площадью в тысячу двести квадратных метров; главный фасад смотрел на юго-восток в сторону Барселоны; на двух верхних этажах было по одиннадцать балконов и десять огромных окон; парадный вход находился внизу. Принимая во внимание все балконы, комнатные и слуховые окна, террасы, витражи и двери, в доме насчитывалось две тысячи шесть стекол, что делало уборку долгим и трудоемким процессом. Сейчас стекла были разбиты, дом разграблен, а парк превратился в джунгли. Мосты обвалились, озеро высохло, грот разрушился; экзотических животных растерзали дикие звери, и повсюду хозяйничали крысы. Лодки и экипажи превратились в груды обломков и валялись под навесами с выбитыми дверями, а фамильный герб семьи Роселл, помещенный на фризе над центральным входом, был едва заметен и походил на бесформенный нарост, выщербленный ветрами и покрытый мхом.
   – Расскажите мне, что тут произошло, – попросил Онофре Боувила.
   Они с опаской перешли через полуразрушенный мост и очутились перед входной дверью. Старик уселся на спину каменного льва, у которого не хватало головы и хвоста, уперся подбородком в скрещенные на клюке кисти рук и глубоко вздохнул; собачонка вытянулась у его ног. Онофре Боувила приготовился выслушать еще одну историю, на этот раз куда длиннее и необычнее, чем все предыдущие.
 
   – Хотя, как известно, семья Роселл не имела, сеньор, обыкновения заключать браки в Каталонии, – снова завел старик, – и не роднилась с соотечественниками, чем навлекла на себя неприязнь общества, словно факт рождения на одной земле и под одним солнцем дает кому-нибудь право распоряжаться судьбой и чувствами других, а также выступать в роли судьи, тем не менее, как я уже говорил, сеньор, жизнь, которую она вела, нельзя назвать ни жалкой, ни уединенной – скорее наоборот. Не было дня, чтобы под вечер, возвращаясь домой после обязательной двухчасовой прогулки с собаками – это входило в мои непосредственные обязанности даже в самые жаркие месяцы года, – я не сталкивался с кем-нибудь из прибывших гостей; тут раньше простирался луг, да, сеньор, большой луг, и на него падала прохладная тень вот этих самых тополей, нынче не в пример более высоких, чем прежде; конечно, с той поры утекло немало воды, сеньор, минуло столько лет, что многие из этих деревьев, бывших свидетелями моих прогулок и детских мечтаний, уже умерли. – Он говорил длинными фразами без пауз, точно ему стоило большого труда воскрешать в памяти те далекие события и делиться ими с чужаком; иногда, погружаясь в свои мысли, старик замолкал и краснел, словно проштрафившийся школьник, – тогда его смуглая от природы кожа становилась темно-бурой с синеватым отливом. Когда тяжелые воспоминания уходили прочь, он встряхивал головой и, оторвав от клюки руку, указывал ею на заросшие сорняком пустоши, будто хотел вызвать из прошлого цветущие зеленые луга с толпами гуляющих людей и снующими туда-сюда каретами. – Так вот, когда появлялись гости, я, сколько ни старался, никак не мог сдержать рвавшихся с поводков собак, возбужденных возможностью лишний раз поиграть и порезвиться на воле. И часто случалось так, что они, несмотря на миниатюрность, преодолевали мое сопротивление, валили на землю и с веселым лаем и прыжками волокли меня, тоже не бог весть какого великана, да к тому же еще и неловкого, по ухоженному газону, меж тем как я всхлипывал, размазывая по щекам слезы, на радость приезжему, который, прежде чем въехать на мост и остановиться перед гостеприимно распахнутой двухстворчатой дверью дома, задерживал экипаж, чтобы полюбоваться зрелищем моего падения.
   Онофре оставил старика наедине с его разглагольствованиями и вошел в вестибюль. Через голые, без ставен и занавесок, проемы окон лился поток солнечного света. Пол устилала сухая листва. Повсюду валялись разрозненные, случайно сохранившиеся после разграбления предметы: разноцветный мячик, бронзовая ваза, сломанный стул, что лишь усугубляло тяжелое ощущение пустоты и заброшенности. «Сколько же нужно вещей и мебели, чтобы обставить такой дом! – промелькнуло у него в голове. – А ведь некоторые состоят из множества частей, и для их сборки требуется особая сноровка. Если перевести это в рабочие часы, то обустройство подобного особняка требует жизни нескольких поколений, а его разрушение обесценивает эти жизни, превращая их в никому не нужное вложение капитала. Какая расточительность!» – подумал он с дотошностью финансиста. Его размышления прервал старик, бесшумно возникший у него за спиной и как ни в чем не бывало продолживший свой рассказ.
   – А праздники, сеньор! А вербены и кермесы![111]
   Острым концом палки он раздвинул листву; на паркете проступил фрагмент изображения женской ступни. Продолжи он расчистку дальше, открылась бы вся мифологическая сцена, выложенная мозаикой на полу огромного вестибюля, но на это ушли бы многие часы работы. Старик, отказавшись от своей затеи, засеменил вслед за Онофре и, пока они шли по анфиладам комнат, обстоятельно описывал пышные празднества и приемы. Как и следовало ожидать, ему не позволяли принимать участие в ночных увеселениях, но он убегал из своей комнаты и в одной ночной рубашке, несмотря на сырость, босой, прятался где-нибудь в уголке, откуда наблюдал за всем происходящим в доме. На фоне всеобщей суматохи его эскапады проходили незамеченными: прислуга была слишком занята, чтобы тратить время на какого-то сопляка, объяснял старик. Он горестно обвел взглядом зеркальный зал: в потолочных балках вили гнезда стрижи, по лепнине сновали мыши, и это не прибавило ему радости. Он помолчал, а потом заговорил быстро, сбивчиво, глотая слова и окончания, словно хотел поскорее положить конец прогулке по старому дому, которая приносила ему явную боль, должно быть, оттого, что он совершал ее впервые за долгие годы и в компании чужого человека.
   – Однажды летом, сеньор, – продолжил он, – в тот кошмарный день, воротившись домой после ранней прогулки с собаками, я нашел все перевернутым с ног на голову, точно в разгар смерча, а его обитателей – растерянно метавшимися по комнатам, что заставило меня подумать о подготовке к новому грандиозному торжеству, однако я тут же отбросил эту мысль, поскольку совсем недавно у нас уже состоялись два праздника подряд – постойте, какие бишь это? Ах да – вербена Сан-Жоана и приезд театра святого Карла Неаполитанского, приуроченный к летним каникулам. Сеньор Роселл пригласил театр представить для его семьи и некоторых ближайших друзей Le Nozze di Figaro[112]сеньора Моцарта; это вызвало неимоверную суету, так как надо было разместить и обиходить певцов, хористов и оркестрантов, а также остальной персонал театра – всего около четырехсот человек; да еще прибавьте к этому инструменты и костюмы. Пережитые в тот раз волнения, казалось бы, должны были надолго угомонить хозяев и предостеречь их от повторения затей подобного размаха, но не тут-то было: в тот незабываемый день я вновь увидел, хотя и не верил собственным глазам, как целая армия каменщиков, столяров, штукатуров и маляров готовила новое пышное празднество. Возбужденный неожиданным переполохом, я точно угорелый побежал в глубь дома, преследуемый моими семью собаками, в поисках кого-нибудь, кто мог бы объяснить мне суть происходившего или того, что должно было произойти, пока на кухне не наткнулся на ключницу, состоявшую со мной, как бы это поприличнее выразиться, в некоем родстве. Видите ли, сеньор, среди слуг, работавших в доме, нередко заключались браки, что, к слову сказать, порождало щекотливые ситуации, например: одна почтенная сеньора, будучи по одной линии моей двоюродной теткой, по другой приходилась мне кузиной, а один из братьев моей матери одновременно был моим племянником, и тому подобное. Но это к делу не относится. Ключница, с которой я находился в родстве, и, возможно даже, как я сейчас думаю, не таком уж отдаленном, – словом, она могла быть мне матерью, поскольку мой отец, когда выбирался из лесу и ночевал дома, часто залезал к ней в постель, хотя, разумеется, это ничего не доказывает; так вот, ключница, стало быть, приходившаяся мне матерью, сидела за столом и ощипывала фазана, чью голову только что аккуратно отрубила топориком, лежавшим у нее на коленях; она-то и рассказала мне, что сегодня во второй половине дня верхом прискакал какой-то человек в плаще и фетровой треуголке, к тому времени уже вышедшей из моды, на полном скаку спрыгнул с лошади, нимало не заботясь о том, чтобы привязать животное или хотя бы передать уздцы груму, который, услышав стук копыт по мосту, уже бежал к нему на помощь, – кстати сказать, лошадь воспользовалась свободой и тут же нырнула в канал, – шепнул что-то на ухо мажордому – должно быть, условный сигнал, – и тот сразу же открыл перед ним двери и доложил о нем сеньору Роселлу, для чего бесцеремонно вытащил его из постели, прервав послеобеденную сиесту. Хозяин тотчас распорядился готовить большой бал (в тот же вечер!) в честь знатного гостя, чье имя тем не менее прислуге не открыли. Эмиссар вскоре ускакал, а вслед за ним понеслись гонцы, чтобы на словах передать приглашения избранным участникам приема, – все это рассказала мне ключница, моя предполагаемая матушка. Я с любопытством, свойственным моему нежному возрасту, спросил, о ком шла речь, однако матушка поначалу наотрез отказалась выдать мне этот секрет, поскольку, даже узнай я имя таинственного гостя, оно ничего бы мне не сказало. Потом призналась: она все-таки подслушала его, стоя за дверями, правда уловив лишь отдельные доносимые ветром слоги, но я так упорствовал, апеллируя к нашей родственной связи в надежде разбудить в ней материнские чувства, если они вообще существовали, что в конце концов она сдалась и сказала мне, что гость, в честь которого готовился прием, был не кто иной, как сам герцог Арчибальдо Мария, чьи претензии на испанский трон уже много лет поддерживала семья Роселл.
   На втором этаже сухих листьев было меньше, зато пол покрывал толстый слой пыли и трухи – все, что осталось от истлевшей мебели. «Однако сколько же грязи может накопиться в одном месте! – подумал Онофре Боувила. – Даже подумать страшно, что произошло бы, если бы вдруг все или почти все прекратили заниматься каждодневной уборкой своей части планеты, выпавшей им по жребию. По-видимому, именно в этом и состоит подлинный смысл существования человека: Господь послал его на землю для поддержания чистоты и порядка, а остальное – всего лишь химера».
   – В те времена высказывание в пользу того или иного претендента на трон не свидетельствовало о душевной склонности либо о простой предпочтительности, сравнимой в наши дни, к примеру, с отношением к какому-нибудь тореро, а считалось ясно заявленной политической позицией, ставившей зачастую под удар человеческую жизнь, и, принимая во внимание тот накал враждебности, который вызывали междоусобные войны, последствия таких политических взглядов могли стать необратимыми, – продолжал бубнить старик. – А тут еще, – добавил он, помолчав, – человек, которого мы ожидали в тот вечер, в одном невразумительном документе – какая-то мешанина из идеологической тарабарщины, нудных рассуждений и программы действия, – провозглашенном в Монпелье и названном непонятно почему «эдиктом», пообещал предоставить Каталонии ограниченную независимость или что-то похожее на статус, который связывал и поныне связывает Индию с британской короной. Ради этих туманных посулов семья Роселл была готова отдать жизнь и состояние. И теперь претендент на трон неожиданно объявил о своем визите, чем вызвал нездоровую обстановку в доме и поставил его обитателей в двусмысленное положение: с одной стороны, надо было встретить гостя с почестями, подобавшими его будущему королевскому рангу, а с другой – требовалось во что бы то ни стало сохранять секретность, так как официальные власти, преодолев разногласия между соперничавшими политическими группировками, выступили с ними заодно и назначили цену за его голову. Все эти обстоятельства вкупе с поспешностью самого визита подвергли серьезным испытаниям воображение, утонченность и savoir faire[113]семьи Роселл.
   Ступая по осколкам фарфора, которые хрустели под ногами, оба перешли в следующие покои. Онофре поднял с пола один осколок, поднес его к глазам и, рассмотрев, определил, что перед ним остатки севрского или лиможского сервиза не менее чем на двести персон без учета супниц, солонок, подносов и фруктовых ваз. «Если столовая находится внизу, – подумал он, – то хотел бы я знать, как попал сюда этот сервиз? Я также не прочь спросить, если бы знал у кого, кто его разбил?» Старик молчал, погруженный в свои воспоминания.
   – Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: этот человек не принесет нашему дому ничего, кроме несчастья, – наконец проговорил он. – Герцогу Арчибальдо Мария в ту пору было лет сорок, сорок пять, и он всегда жил в изгнании. Эта обособленная кочевая жизнь сделала из него порочного типа, попиравшего всякую мораль. Он появился в поместье сильно пьяным и, въезжая на мост, свалился с лошади. Думаю, он даже не заметил, как плывшие на лодках слуги приветствовали его высоко поднятыми подсвечниками и шандалами, образуя на воде движущийся круг света. Адъютант герцога, субъект по прозвищу Флитан, сильно смахивавший на цыгана, с ловкостью циркового наездника соскочил с седла, помог ему подняться и волоком потащил к парапету моста. Его высочество навалился на парапет грудью и начал блевать в канал; тем временем сеньорита Кларабелья, выполняя инструкции отца и учителя танцев, который потратил весь день на то, чтобы показать ей наиболее изящные жесты и движения, присела в грациозном реверансе и поднесла ему на шелковой клетчатой подушечке копию золотого (а может, просто позолоченного) ключа и белую лилию… Не знаю, говорил ли я вам, сеньор, но в ту ужасную летнюю ночь стояла нестерпимая жара. Герцог не брился несколько дней и не мылся несколько месяцев; от его одежды шел терпкий дух, с носа свешивалась густая сопля, а смеясь, более от свирепости, нежели от веселости, он показывал острые гнилые зубы – никогда еще королевский дом не был представлен в таком плачевном виде. Он оценивающим жестом взвесил на ладони золотой ключ и передал его адъютанту, затем бросил на землю лилию и ущипнул сеньориту Кларабелью за щеку. Та покраснела до корней волос, заученно повторила слова приветствия и, повернувшись, побежала прятаться за спиной у матери.
   Онофре и старик поднялись на второй этаж по полуразрушенной лестнице; от перил остались только разбитые в щепки балясины, торчавшие из ступеней. Когда они добрались до верха, старик, передвигавшийся тяжелыми шаркающими шагами и подолгу отдыхавший в каждой комнате, сделал вдруг стремительный скачок и стал напротив Онофре Боувилы, словно хотел преградить ему путь.
   – Здесь прежде были спальни, – выпалил он без всякой связи с предыдущим рассказом, поскольку до этого не утруждал себя пояснениями насчет расположения и принадлежности покоев тому или иному обитателю дома. – Я хочу сказать, спальни хозяев, – добавил он поспешно, испугавшись допущенной неточности. – Слуги, естественно, жили наверху, в мансарде – самой жаркой части дома летом и самой холодной зимой, – но эти незначительные неудобства с лихвой восполнялись тем великолепным видом, который открывался оттуда на поместье и его окрестности. Я тоже спал там и имел отдельную комнату… Говорю это не для того, чтобы напустить на себя больше важности: ведь мне приходилось спать вместе с семью собаками сеньориты Кларабельи, но зато я жил отдельно от остальных слуг вопреки сложившемуся в доме укладу; это давало мне некоторую свободу и избавляло от насмешек, розог и содомского греха, хотя, по правде говоря, не совсем, но по крайней мере большую часть недели; в общем, я хочу сказать, что пока я здесь жил, то подвергался издевательствам, поркам и насилию приблизительно раз в неделю, чего не могли сказать о себе другие, находившиеся в таком же, как я, положении. В остальное время меня оставляли в покое. Тогда я садился на подоконник, свешивал ноги наружу и смотрел на звезды, а иногда вниз, в сторону Барселоны, в надежде на какой-нибудь пожар, потому что без него город был погружен в абсолютную темноту, и с моей дозорной башни я не мог его видеть, тем более на таком расстоянии. Потом появилось электричество, и все изменилось, но в этом доме к тому времени уже никто не жил. Пойдемте, сеньор, – он резко потянул Онофре за рукав, – давайте поднимемся в мансарду, и я покажу вам, где была моя комната, та самая, о которой я говорил. Покинем на время эти покои, поверьте, они не представляют никакого интереса.