Так как она продолжала сидеть неподвижно, он вообразил, будто ей холодно, хотя воздух был теплым и солнце просушило сырую землю. «Ледяная статуя, – подумал он. – Она всегда была ледяной статуей, за исключением той ночи, когда я заключил ее в свои объятия…» Он взял ее руку – она была холодной, но против ожиданий вовсе не ледяной.
   – Ты простудишься, – сказал он. – Возьми, надень мои перчатки. – Он снял перчатки и натянул их на руки Дельфины – она не оттолкнула его, но и не помогла. С удивлением он обнаружил, что перчатки пришлись ей впору: тогда он вспомнил, что у нее всегда были большие руки. «Этими руками она отчаянно впивалась в мои плечи», – подумал он, а вслух сказал: – Оставь их себе, видишь, они тебе как раз.
   Подняв голову, он увидел в окне троих мужчин, игравших в карты. Они высовывались наружу и без стеснения наблюдали за ними серьезным немигающим взглядом. Хотя они находились далеко и были всего лишь больными, Онофре отпустил руку Дельфины, которую держал в своих. Она безучастно положила руку себе на колени рядом с другой.
   – Теперь уже бесполезно думать обо всем этом, – продолжил Онофре. – Я делюсь с тобой, поскольку недавно находился при смерти и мне страшно. Тебе можно об этом сказать. Я всегда знал: ты единственная на свете, кто меня понимает. Ты понимала, что именно руководит моими поступками. Остальные нет, даже те, кто меня люто ненавидит. У них своя система взглядов, так сказать, целая идеология, свои привилегии, свои исключительные права; благодаря этому они могут объяснить абсолютно все, оправдать любой поступок, повлекший за собой как успех, так и провал, а я для них словно сбой в системе, они воспринимают меня как случайно затесавшийся в предложение противительный союз, который затрудняет речь.
   Они упрекают меня не за действия, не за цели и средства, выбранные для их достижения, обогащения и продвижения наверх, – это свойственно всем, и при необходимости они поступили бы точно так же, если бы у них достало храбрости. Они упрекают меня за проигрыш. Я действительно проиграл, так как думал, что стоит мне стать плохим, и мир будет у меня в руках. Но я сильно ошибался: мир оказался намного хуже меня самого.
 
   Поздней весной он получил письмо; его написала монахиня, возможно, та самая, с которой он виделся в санатории. В письме сообщалось о кончине Дельфины: смерть настигла ее спящей, – писала монахиня. Она сообщала об этом печальном событии именно ему, хотя знала, что он не приходился ее подопечной ни родственником, ни близким другом. Она писала ему, принимая во внимание особую духовную и эмоциональную близость, соединявшую Вас с усопшей. Хотя с того дня, как он ее навестил, к Дельфине не вернулись ни речь, ни память, она взяла на себя смелость утверждать, что Дельфина умерла, если так можно выразиться, с Вашим именем на устах. В комнате усопшей были найдены исписанные от руки листы бумаги, и, возможно, это послание было адресовано ему вместе с другими листами интимного и скабрезного содержания, которые мы посчитали нужным уничтожить. Дельфина писала: В действительности, окружающий нас мир – это лишь раскрашенный занавес, по другую его сторону нет иной жизни, там такая же жизнь, как здесь, и тот свет – это наша жизнь, но по другую сторону занавеса; останавливая свой взгляд на занавесе, мы не различаем, что творится за ним, а там – то же самое, и когда мы поймем, что реальность – этолишь оптический обман, мы сможем пройти сквозь раскрашенный занавес, а пройдя сквозь этот раскрашенный занавес, мы попадем на тот свет, он такой же, как этот, на том свете находятся все те, кто умер, и те, кто еще не родился, но сейчас мы их не видим, потому что нас разделяет этот раскрашенный занавес, который мы принимаем за реальный мир, когда же мы пройдем сквозь занавес в одном направлении, будет легко проходить сквозь него и в обратном направлении, тогда можно будет жить по эту сторону в одном мире и по другую сторону в другом мире; часом, когда, надлежит сделать переход, будут сумерки в том мире и рассвет в этом, только в этот час можно добиться результата, в другой ничего не получится, не помогут ни мольбы, ни деньги, по другую сторону занавеса не существует нелепого разделения материи на три измерения, в нашем мире каждое измерение даже нам кажется смешным, а те, кто находится по другую сторону занавеса, знают это и смеются, те, кто еще не родился, думают, что мертвые – это их родители. Затем почерк становился неразборчивым.

ГЛАВА VII

1

   Алмаз Регент, уступавший в размерах Куллинаму и Эксельсиору и не имевший столь сиятельных хозяев, каких имели Кохинор (о нем есть упоминание в «Махабхарате»), Большой Могол (собственность персидского шаха) и Орлов (украшавший императорский скипетр России), тем не менее считался самым совершенным из них. Он происходил из легендарных рудников Голконды[127] и прежде принадлежал герцогу Орлеанскому, заложившему его в Берлине во времена Французской революции. Позже, вызволенный из лап ростовщика, он был вправлен в рукоятку шпаги Наполеона Бонапарта. В тот вечер, когда Сантьяго Бельталь пришел к Онофре Боувиле, последний держал алмаз на ладони и рассматривал через лупу, любуясь его чистотой и лучистостью. Удалившись не без помощи диктатуры от дел, Онофре Боувила решил вложить все деньги, которые Эфрен Кастелс перевел на его имя в Швейцарию, в международный рынок алмазов; в настоящее время его агенты рыскали по Деканскому плоскогорью на полуострове Индостан и в джунглях острова Борнео, болтались по тавернам и борделям Минас-Жерайс и Кимберли. Онофре Боувила вновь становился одним из самых богатых людей в мире, хотя нельзя сказать, чтобы он к этому особенно стремился. Он мог бы покончить с режимом Примо де Риверы одним движением мизинца, отомстить за унижения и причиненный ему экономический ущерб, но ему было недосуг: он всегда относился к политике с презрением, считал ее не более чем клубком интриг, сомнительной сделкой, под которой не хотел ставить свою подпись. Им владела глубокая апатия. «Время застыло на месте и доносит до меня лишь отголоски смерти», – думал он, рассматривая алмаз. Вслед за Дельфиной, скончавшейся в 1925 году, в начале 1927 года ушел из жизни его тесть, дон Умберт Фига-и-Морера, а за ним в конце того же года при невыясненных обстоятельствах погиб брат Жоан. Каждая смерть представлялась ему зловещим знамением, и он не хотел тратить оставшиеся силы на разгром диктатуры, которая благополучно пойдет ко дну и без его помощи. Следуя примеру Муссолини, Примо де Ривера учредил единственную в своем роде партию, названную Патриотическим союзом; при создании этой партии он полагал, что пополнит ее ряды незаурядными личностями разных политических взглядов, соберет под ее знаменами цвет нации, однако смог привлечь только жаждущих крови старозаветных пиявок и горстку молодых карьеристов, изо всех сил карабкавшихся наверх; армия, еще недавно с ликованием провозгласившая его диктатором, теперь перестала оказывать ему поддержку, и сам король отчаянно искал способ от него отделаться. Против диктатуры один за другим возникали заговоры как внутри Испании, так и за ее пределами. На заговоры Ривера отвечал арестами и депортациями, но, не будучи кровожадным, никого не убивал. На вершине власти, за которую он с маниакальным упорством цеплялся обеими руками, его удерживали только никчемность оппозиции, жесточайшая цензура, коррупция административного аппарата и страх народа перед любыми переменами. Он не понимал простой вещи: его власть была недолговечна и зиждилась лишь на случайном совпадении одного из векторов развития его личности с максимальным отклонением маятника истории в том же направлении. Его правление нельзя назвать из рук вон плохим, разве только эксцентричным: за короткий срок он создал институт общественных работ, что позволило сократить массовую безработицу и произвести модернизацию промышленности. Для народа он был хорошим правителем и теперь пребывал в совершеннейшей растерянности, не понимая почему, несмотря на позитивный баланс его деятельности, он тем не менее остался в полном одиночестве. В довершение всего рухнула его последняя опора – поддержка испанской короны, и тогда он бросился искать помощи у Онофре Боувилы. Используя в качестве посредника маркиза де Ута, сохранявшего ему верность, он предпринял попытку к сближению, но было слишком поздно.
   В ту пору Сантьяго Бельталю, чье имя останется навсегда связанным с именем Онофре Боувилы, исполнилось сорок три года. Хотя на нем была дешевая поношенная одежда, к встрече с Онофре он привел себя в порядок: помылся, побрился, и кто-то постриг ему волосы, вложив в работу максимум благих намерений при минимальном успехе. Наведенный лоск лишь подчеркивал в нем качества человека, любившего поживиться за чужой счет, и только горящие неугасимой ненавистью глаза на изможденном лице избавляли его от роли шута горохового. Когда мажордом сказал ему, что сеньор никого не принимает без подписанного им лично приглашения, Сантьяго Бельталь извлек из кармана пожелтевшую от времени смятую визитную карточку:
   – Мне дал ее сам сеньор Боувила, – он показал визитку мажордому и добавил: – Думаю, она вполне сойдет за официальное приглашение.
   Мажордом нерешительно повертел карточку в руках.
   – Когда вы получили ее от сеньора? – спросил он.
   – Четырнадцать лет назад, – невозмутимо ответил Сантьяго Бельталь.
   – Надо сильно напрячь воображение, чтобы счесть эту истрепанную бумажку приглашением, – заметил мажордом. – Как ваше имя?
   Сантьяго Бельталь назвался и прибавил:
   – Вряд ли сеньор меня помнит.
   Мажордом с сомнением потер лоб, но все-таки решил доложить сеньору о приходе этого странного субъекта, чья внешность явно расходилась с его представлениями о приличиях. Однако несмотря на благоразумное намерение лишний раз не докучать сеньору, он хорошо знал о его пристрастии к подобным сумасбродам. Предположения мажордома подтвердились.
   – Проведи его ко мне, – велел Онофре Боувила.
   Хотя ночь была теплой, в камине библиотеки жарко пылали дрова. Сантьяго Бельталь почувствовал, что задыхается.
   – Вряд ли сеньор меня узнает, – сказал он с порога.
   В его тоне послышались льстивые нотки. Такой важный человек, как вы, не может помнить о таком ничтожестве, как я, давал он понять словами и поведением.
   Онофре презрительно улыбнулся.
   – Обладай я плохой памятью, которую приписываете мне вы и подобные вам наивные простаки, я бы не был тем, кем стал, – произнес он и поднял сжатую в кулак правую руку.
   На какое-то мгновение Сантьяго Бельталь струсил; ему показалось, что кулак вот-вот обрушится ему на голову, но жест не выражал угрозы. Для того чтобы стряхнуть с себя неприятное ощущение, он заговорил снова:
   – Мы знакомы уже четырнадцать лет.
   – Не четырнадцать, – возразил Боувила, – а пятнадцать. Мы виделись в двенадцатом году в Бас-соре; вас зовут Сантьяго Бельталь, вы изобретатель, и у вас есть дочь по имени Мария, большая строптивица. Что вы хотите мне продать?
   Сантьяго Бельталь потерял дар речи; своей холодностью собеседник выбил у него из-под ног почву и сделал бессмысленной ту речь, которую он подготовил и репетировал несколько часов. Изобретатель густо покраснел. «Похоже, придя сюда, я совершил большую ошибку», – пробормотал он больше для себя, чем для того, чтобы быть услышанным.
   – Приношу свои извинения. – Он совсем сник, но саркастическая улыбка Онофре Боувилы преобразила его уныние в гнев: изобретатель вскочил с кресла и устремился к двери. – Вы даже представить себе не можете, что теряете, – сказал он тонким пронзительным голосом.
   – И что же такое я теряю? – спросил Онофре Боувила с язвительным спокойствием.
   Изобретатель резко повернулся всем телом и с вызовом посмотрел могущественному магнату прямо в лицо: сейчас он чувствовал себя с ним на равных.
   – Вы теряете настоящее чудо, – ответил он.
   Онофре Боувила разжал кулак. Глаза изобретателя вонзились в алмаз; сияние его граней радужной пылью рассыпалось по шелковому халату Онофре, вытканному восточными узорами.
   – Какое чудо может идти в сравнение с этим? – прошептал он.
   – Чудо полета, – тут же ответил изобретатель.
 
   В двадцатых годах ХХ века авиация, бесспорно, достигла уровня, который пресса того времени окрестила «совершеннолетием»; уже ни у кого не возникало сомнений по поводу преимущества летательных аппаратов тяжелее воздуха над всеми другими видами воздушного транспорта. Не было дня, чтобы в газетах не появилось сообщение о новом подвиге, ставшем очередной вехой достижений прогресса в этой области, хотя, естественно, существовали и нерешенные проблемы. Каким бы странным ни показалось данное утверждение сейчас, но надежность и безопасность полетов в ту пору представляли собой наименьшую сложность: случаи аварий в воздухе были редкостью, а тем более серьезные или со смертельным исходом. Кроме того, было бы несправедливым приписывать основную часть крушений техническим сбоям – скорее можно говорить о ребяческом упрямстве и легкомыслии пилотов, которые, желая продемонстрировать надежность аппаратов и собственное мастерство, летали вниз головой, очерчивая в воздухе окружности и спирали, выполняли «мертвые петли», «бочки» и другие фигуры высшего пилотажа. На этом этапе своего развития авиация требовала от пилотов особой быстроты реакции и атлетического здоровья, поэтому, как правило, ими становились молодые крепкие ребята (пятнадцать лет считались идеальным возрастом для испытательных полетов), что и обуславливало проявляемое легкомыслие. Так, в одной барселонской газете за 1925 год читаем: Хотите верьте, хотите нет, но в парижской и лондонской прессе появились сенсационные заметки о том, что некоторые пилоты, так называемые воздушные асы, соревнуются между собой, кто ловчее пролетит под мостами Сены и Темзы на бреющем полете с последующим нырянием в воду и непременным испугом как зрителей, так и самих участников. А поскольку в Барселоне нет ни реки, ни соответственно мостов, то наши пилоты, несмотря на запрещение многоуважаемого муниципалитета столицы каталонского графства, выдумали пируэт, похожий на вышеупомянутый, но более рискованный по исполнению: развернуть самолет крыльями перпендикулярно земле и пропустить его, словно нитку через игольное ушко, между башен собора Святого Семейства, построенного не для подобных забав, а во искупление грехов наших. В этих случаях, писала газета, на верхотуре появлялся неряшливого вида старик с заострившимся от голода лицом и, покрывая пилота отборными ругательствами, потрясал в воздухе кулаком в наивном стремлении сбить самолет ударом своей хилой руки. Главным лицом этого живописного действа (вдохновившего режиссера «Кинг Конга» включить похожую сцену, ставшую сегодня классикой, в свой фильм) был не кто иной, как сам Антонио Гауди-и-Корнет, доживавший в то время последние годы, и это неравное противостояние явилось неким символом: на смену модернизму, который представлял в своем творчестве выдающийся архитектор, в Каталонию пришло новое культурное течение с противоположным знаком, так называемый поисеп-tisme[128]. Если модернизм смотрел назад, предпочтительно в Средние века, то новое течение обращало свой взор в будущее; первое было идеалистическим и романтическим, второе – сугубо материалистическим и с налетом скепсиса. Почитатели noucentisme поднимали Антонио Гауди на смех, издевались над ним и его архитектурным шедевром, высмеивали его в карикатурах и язвительных статьях в прессе. Старый гений невыносимо страдал, но далеко не молча: с годами он становился желчным и начал терять контроль над разумом. Он одиноко жил в подземной часовне собора Святого Семейства, временно превращенной в мастерскую, в окружении огромных статуй, каменных розеток и других декоративных деталей, не занявших своего места в архитектурном ансамбле из-за отсутствия средств и остановки строительства. Спал он там же, не снимая одежды, превратившейся в полуистлевшее тряпье, вдыхая цементную и гипсовую пыль. По утрам выполнял легкие гимнастические упражнения, ходил на мессу и к причастию, завтракал горстью лесных орехов или пригоршней ягод, а потом снова с головой окунался в творческий процесс, который поворачивал время вспять, делая невозможным его завершение. При виде идущих к собору людей или просто кучки любопытствующих архитектор спрыгивал с лесов с прытью, не свойственной его летам, бежал навстречу со шляпой в руках и, словно нищий, просил милостыню, чтобы обеспечить продолжение работы еще на несколько дней. В костер его несбыточных мечтаний летели последние дни, отмеренные ему жизнью. За одну песету он подбрасывал в воздух орех и ловил его ртом, делая при этом фантастический прыжок назад – спина колесом, ноги согнуты в коленях. Иногда он попадал в лужу известкового раствора, и приходилось с трудом вытаскивать его оттуда, но это не огорчало старика. Его лицо преображалось, заражая энтузиазмом людей. Однако очутившись в кругу друзей, он не мог сдержать уныния.
   – Между мной и прогрессом идет смертельная война, – говорил он. – Боюсь, в этой войне проиграю я.
   В конце концов на пересечении улиц Байлен и Гран-Виа на него наехал трамвай, и Антонио Гауди-и-Корнет умер в госпитале Святого Креста. Авиационных конструкторов ставила в тупик еще одна проблема, позже сформулированная как автономность полетов. «Если нет возможности улететь, куда тебе нужно, зачем вообще подниматься в воздух?» – возмущались пилоты. Для решения этой задачи самолеты стали оснащать такими большими топливными баками, что они вообще не могли взлететь. Тогда начали облегчать фюзеляж, в результате чего пилотам приходилось летать верхом на баках с легковоспламеняющимся топливом в полном смысле слова. Сейчас они уже боялись не ушибов или переломов, а болезненных и неизлечимых ожогов, которые навсегда оставляют на теле рубцы. Качество топлива улучшалось гигантскими темпами: керосин стали рафинировать, изобретали смеси, которые повышали коэффициент полезного действия. Эти эксперименты дали свои плоды: 27 мая 1927 года североамериканский авиатор Чарльз Линдберг совершил беспосадочный полет по маршруту Нью-Йорк – Париж. Этот подвиг открыл безграничные возможности. Немного погодя, 9 марта 1928 года, его повторила женщина: леди Бейли вылетела из Кройдона (Англия) на авиетке «Хэвиленд Мот» с мотором мощностью 100 лошадиных сил по маршруту Париж – Неаполь – Мальта – Каир – Картум – Табора – Ливингстон – Блумфонтейн и приземлилась в Эль-Кабо 30 апреля. Оттуда после непродолжительного отдыха 12 мая она вылетела назад через Бандунду, Ниамей, Гао, Дакар, Касабланку, Малагу, Барселону в Париж и, наконец, 10 января 1929 года вернулась в Кройдон, откуда начала свое путешествие десять месяцев назад. В Испании авиационная промышленность тоже не плелась в хвосте: ее развитие подхлестнула война в Марокко, как до этого мировая война сделала то же самое в воюющих странах. В 1926 году Франко, Руис де Альда, Дуран и Рада на борту «Плюс Ультра» вылетели из Палос-де-Могера 22 января и приземлились в Буэнос-Айресе 10 февраля; в том же году Лорига и Гальярса вылетели из Мадрида на сескиплане[129] 5 апреля и приземлились в Маниле 13 мая, а самолет-разведчик «Атлантида», управляемый Льоренте, слетал из Мелильи в Испанскую Гвинею и обратно за пятнадцать дней, то есть находился в полете с 10 по 25 декабря. Каждый такой полет являлся еще одним многообещающим шагом к завтрашнему дню, но за каждым из них следовали новые проблемы: компасы сходили с ума, когда самолет оказывался в другом полушарии, традиционная картография не отвечала современным нуждам воздушной навигации, было необходимо постоянно совершенствовать альтиметры, катетометры, барометры, анемометры, радиопеленгаторы и прочие приборы; в новых условиях в совершенствовании нуждались не только они, но и одежда, питание и многие другие вещи. Помимо всего перечисленного требовалась еще и большая точность в предсказании малейших изменений атмосферных условий: ураганный южный ветер или пыльная буря могли оказаться роковыми для пассажиров и экипажа. Если поезд или машину, которые попадали в экстремальные погодные условия, можно было остановить, а корабль мог лечь в дрейф, то пилот, находясь на максимальной высоте в сотнях миль от ближайшего аэродрома, да к тому же с ограниченным запасом топлива, ничего не мог предпринять. Безвыходная ситуация создавалась и при поломке мотора в полете. Ученые всего мира бились над тем, как противостоять этим трудно учитываемым факторам. Они с интересом возвращались к изучению анатомии летающих насекомых и завидовали их способности садиться без малейших осложнений на крохотную поверхность, например на пестик растения, тогда как самолет, чтобы не разбиться, нуждался в длинной посадочной полосе, горизонтальной и гладкой. Это объяснялось тем, что приземление не могло осуществляться при минимальном пороге скорости, равном 100 километров в час: в такого типа летательных аппаратах поступательное движение и подъемная сила не являлись самостоятельными, не зависящими друг от друга величинами.
 
   Онофре Боувила рассеянно выслушал пространные объяснения изобретателя, потом нажал на кнопку звонка. Явившемуся на зов мажордому он приказал подбросить в камин поленьев, а сам задумчиво следил за его движениями.
   – Похоже, мое предложение не совсем вас убедило, – сказал Сантьяго Бельталь, когда мажордом оставил их одних.
   Это тривиальное замечание вывело Онофре Боувилу из состояния прострации. Он вопрошающе посмотрел на изобретателя, словно видел его впервые.
   – Просто оно мне неинтересно, – сухо заметил он; мысли унесли его далеко, и сейчас он желал только одного – избавиться от докучливого визитера. – Не то чтобы неинтересно, – торопливо прибавил он, прочитав на лице изобретателя огорчение: любезность, проявленная Онофре в начале разговора, заронила в его сердце ложные надежды, которые теперь таяли на глазах, – возможно, я возьму на вооружение вашу идею, но попозже… – сказал он машинально и даже не потрудился закончить фразу.
   В течение следующих нескольких недель до него время от времени доходили вести о Сантьяго Бельтале. Изобретатель обратился со своей идеей к нескольким частным лицам и в некоторые государственные учреждения. Никто не хотел брать на себя конкретные обязательства: произносились лишь слова одобрения и общие, ни к чему не обязывающие обещания. «Мы изучим ваш проект со всем вниманием, коего он безусловно заслуживает», – говорили ему. От своих людей он узнал, что Бель-таль и его дочь снимают меблированные комнаты на улице Сепульведа. Соседи были категоричны: оба не в своем уме, ни на что не годны и не имеют ломаного гроша за душой. Онофре решил выждать – в любом случае рано или поздно все прояснится само собой. И однажды мажордом доложил ему о визите; это случилось в пасмурный день: низкое свинцовое небо, дальние раскаты грома.
   – Вас спрашивает сеньорита и просит уделить ей несколько минут для беседы наедине, – сказал мажордом безразличным тоном, однако у Онофре по спине пробежал холодок.
   – Проведи ее ко мне и сделай так, чтобы нам не мешали, – приказал он, поворачиваясь к двери спиной, словно хотел скрыть свое смятение. – Подожди, – задержал он мажордома, поспешившего исполнить его поручение. – Передай шоферу, чтобы он не ложился вплоть до моего особого распоряжения и держал машину наготове – она мне может потребоваться в любую минуту.
   Выслушав хозяина, мажордом вышел из библиотеки, осторожно прикрыл за собой дверь и направился в вестибюль.
   – Извольте следовать за мной, – сказал он. – Сеньор примет вас тотчас же.
   Ее тоже била дрожь. «Я догадываюсь о том, что может произойти, – подумала она и пошла вслед за мажордомом. – Господи, помоги мне!»
   Онофре узнал ее сразу, как только она переступила порог библиотеки; он вспомнил ее с настораживающей отчетливостью, будто ее появление спрессовало и вывело на экран подсознания все те годы, которые разделяли их давнюю мимолетную встречу и сегодняшнее свидание, будто с того момента прошло всего несколько мгновений, тем не менее достаточных для того, чтобы охватить одним взглядом все свое прошлое, похожее на зыбкий расплывчатый сон, и с болью ощутить, как сильно ему не хватало этой девочки. «Неужели вся прожитая мною жизнь была лишь наваждением?» – промелькнуло у него в голове, и в этот момент он услышал: