Мы с Катей продолжали играть в какую-то шумную игру, но искоса на женщину поглядывали. Она же открыто за нами наблюдала с доброй, чуть иронической улыбкой.
   Когда я в очередной раз посмотрел на женщину, она спросила:
   - Что ты так на меня смотришь?
   - А как вас зовут? - спросил я.
   И с того дня Вера Васильевна стала для нас очень близким другом. Мы ждали ее прихода, как ждут прихода волшебника, Деда Мороза, или еще какого-нибудь доброго друга. Она великолепно делала кукол, знала массу интереснейших историй. Все она делала размеренно, очень тщательно, и мы, невольно подражая ей, эту тщательность перенимали. Говорила Вера Васильевна тихим голосом, не спеша. У нее было удивительно выразительное лицо и богатая мимика. Я до сих пор помню, как у нее "двигается парик" (нет, нет! - парика она не носила! Двигались волосы, когда она морщила лоб). Потом и мы научились этому.
   Однажды Вера Васильевна меня спросила:
   - А ты умеешь двигать ушами?
   - Да! - радостно ответил я и "явил свое уменье".
   - Ну, теперь я знаю, кто ты,- сказала Вера Васильевна.
   Тут и до меня дошло! А ведь она не сказала "осел". Если бы она сказала... Нет, тогда она не была бы Верой Васильевной.
   Фантастического терпения был человек! Болела Вера Васильевна ужасно! Приступы бронхиальной астмы с каждым днем у нее становились сильнее и сильнее. Однажды я пришел к ней домой (а жила она в Басковом переулке, кстати, в том доме, в котором вырос наш президент В. В. Путин), она лежала совершенно без сил после только что купированного приступа:
   - Передай маме, что и сегодня мне удалось не умереть.
   Вера Васильевна заразила нас страстью к кукольному театру. Кукол мы делали под ее руководством - из хлеба вылепливали головы, потом обтягивали их проклеенной марлей, а когда они высыхали, разрисовывали гуашью. Туловища для кукол делал Федор Степанович Дорожкин - столяр из "Ленфильма", он тоже часто у нас бывал и на даче, и дома. И туловища кукольные он делал очень подробно: руки у них были на пружинках, шея поворачивалась. И ставили мы кукольные спектакли.
   Помню, как в одном спектакле, я сказал за своего героя:
   - Не видать тебе принцессы, как своих уш.
   Потом поправился:
   - Своих ух.
   И еще поправился:
   - Своих ухей.
   Весной 1955 года и папа и мама одновременно оказались в больнице. Папа с диабетом, а маме делали гинекологическую операцию. И с нами, детьми, жила Вера Васильевна. Каждый день она подробно записывала все свои расходы в особую тетрадочку, чтобы отчитаться перед мамой (хотя мама никогда и не спросила бы ее о расходах. Более того, даже когда Вера Васильевна ей пыталась рассказывать и показывать расходы, мама слушала крайне невнимательно. Ее совершенно это не волновало. Сама, конечно же, истратила бы гораздо больше - и она это хорошо осознавала). Ходила Вера Васильевна со мной в Пушкинский театр получать папину зарплату, терпеливо ждала, пока чуть ли не все актеры объяснят мне, что болезнь у папы не опасная, что теперь есть такое средство, как инсулин.
   По утрам Вера Васильевна нас поднимала в школу, готовила нам завтрак, ходила в школу на родительское собрание, просматривала домашние задания. А летом, когда уже родители вышли из больницы и мы все уехали на дачу, Вера Васильевна поехала с нами. И, по-моему, впервые в истории нашей дачи была собрана вся красная смородина! (Обычно сбор этого урожая забрасывался на середине, и смородину склевывали птицы или она просто осыпалась). И здесь мы получили тихий урок тщательности, подробности, добросовестности.
   Собственно, после смерти нашей бабушки, уход которой я не воспринял как трагедию, кончина Веры Васильевны была первым ощутимым ударом, первой встречей с неизбежной бесконечностью. И поэтому, наверное, в деталях помню тот день 8 февраля, когда позвонила племянница Веры Васильевны, В. В. Малахиева (замечательный художник-скульптор Ленинградского театра кукол) и сообщила о смерти нашей дорогой Кюбли де Монар. Папа грустно сказал тогда:
   - Отмаялась...
   Вот написал я о Вере Васильевне и подумал: ведь читатель ждет от меня "громких" имен, а я все - о Вере Васильевне, еще о двух тетях Верах, о тете Гале, да о столяре Федоре Степановиче. Но, поверьте, все эти люди, которые были близкими нашей семье, не менее (а иногда и более) заслуживают биографии, чем иные артисты и писатели с громкими именами. А потому, прошу Вас, уважаемый читатель, если это возможно и если убедит Вас мною написанное: проникнитесь хотя бы частью той любви к людям, о которых я пишу, какую испытываю к ним я, какую испытывали к ним мои родители. Это и был круг их общения, среда их обитания. Среди самых близких папиных друзей были водолаз Николай Иванович Тихомиров - едва ли не самый близкий друг последних 19-ти лет папиной жизни, полковник Геннадий Иванович Гончаров начальник той воинской части, которая располагалась вблизи нашей дачи, шофер Леонид Петрович Остапенко и его жена Клавдия Федоровна, бывшие почти что членами нашей семьи, генерал Ленинградской милиции Иван Владимирович Соловьев, инженеры Валентин Павлович Андреев - друг папиного детства, и Федор Павлович Масленников - самый близкий друг моего дяди, Петра Васильевича, инженер Борис Николаевич Павловский, юрист, папин земляк, Борис Пантелеймонович Румянцев и его жена Мария Васильевна. И их в нашей семье любили, возможно, больше, чем коллег-артистов.
   * * *
   Ближе к весне 1956 года (точно не помню: то ли это был конец февраля, то ли самое начало марта) позвонил Леонид Сергеевич Вивьен. Это было явлением из ряда вон выходящим - Вивьен почти никогда не звонил нам. Если что было нужно, он мог это сказать папе в театре. А здесь он попросил к телефону маму:
   - Ирина! Поздравляю! Полностью реабилитирован Всеволод Эмильевич.
   Рассказывают, в тот же вечер Вивьен пришел в Ленинградский Дом искусств, прервал своим выходом на сцену шедший там вечер и сказал примерно следующее:
   - Товарищи! Я думаю, вы меня извините, когда узнаете о причине моего вторжения на сцену. Только что мне сообщили из Москвы, что полностью реабилитирован Мейерхольд.
   Одни вспоминают, что зал встал и разразился бурной овацией. Другие что зал встал в скорбном молчании. Я там не был. Да и не важно это сейчас! Важно то, что Мейерхольд реабилитирован, а ленинградцам об этом сообщил Вивьен. Тот самый Вивьен, который никогда не скрывал своего уважения и, более того, восторженного отношения к Мейерхольду; тот самый Вивьен, который не разбивал бюста Мейерхольда, стоявшего у него на столе, не снимал со стены портрета, не сжигал книги. Тот самый Вивьен, который, если при нем говорили о Мейерхольде плохо, перебивал говорящего словами:
   - Я не знаю, чем провинился Мейерхольд, но режиссер он был гениальный.
   Безусловно, мужественный был это человек. Папа был абсолютно предан Вивьену буквально с первых дней учебы у него и до самой смерти Леонида Сергеевича, хотя оснований для обид на своего учителя у Меркурьева было предостаточно.
   Весной 1956 года родители должны были выпустить спектакль "Кремлевские куранты". Он уже был готов, но тут произошло назначение главного режиссера Большого драматического театра. Им стал Георгий Александрович Товстоногов. Тут же сняли и Василия Алексеевича Мехнецова с поста директора. Директором назначили Георгия Михайловича Коркина. Даже пошел анекдот: "За большие заслуги БДТ награжден двумя Георгиями".
   Товстоногов пришел смотреть прогон "Кремлевских курантов" и не пропустил спектакль. На обсуждении он сказал только одну фразу:
   - Это должен быть эпический спектакль.
   Родители были подавлены. Эта история послужила поводом к тому, что родители очень долгие годы слышать не могли фамилию "Товстоногов". И даже много лет спустя, когда, казалось бы, должна была рана затянуться, они не могли простить Товстоногову этой обиды. А, собственно, Товстоногов не хотел их обижать. Он пришел в театр со своей программой, со своим видением театра. Да, он очень жестоко входил в театр. Были уволены несколько актеров (один из них, Г. П. Петровский, даже покончил жизнь самоубийством, одна актриса вскрывала вены, одна попала в психиатрическую больницу). С Товстоноговым из Театра имени Ленинского комсомола в БДТ пришли Евгений Алексеевич Лебедев, Олег Валерианович Басилашвили, Татьяна Васильевна Доронина, из других театров перешли очень хорошие актеры - Павел Петрович Панков и Николай Николаевич Трофимов - из Театра Комедии, откуда-то возник Иннокентий Михайлович Смоктуновский - никому не известный актер.
   Первые же постановки Товстоногова привлекли в Большой драматический огромное количество зрителей - беспрецедентное! Ни один ленинградский театр таким успехом похвастать не мог. Маму мою это угнетало, папу угнетало мамино состояние. В БДТ они не ходили, спектаклей Товстоногова смотреть не хотели. Довольно долго. Но однажды они пошли на "Три сестры". Пришли со спектакля восторженные. Отец даже позвонил Товстоногову и поздравил его. Мать мне говорила об игре Дорониной восторженно, и даже показывала, как Доронина говорила свое "В Москву! В Москву!". "Иркутскую историю" мать не приняла, хотя ей понравились Доронина, Смоктуновский, Семенов, Макарова и Юрский. А я посмотрел "Идиота" со Смоктуновским. Описать свои впечатления не берусь. Здесь нужна музыка, которая, как известно, начинается там, где кончается слово. Тогда я понял, что Смоктуновский - гений. Прошло сорок лет, и я свою оценку не изменил. Да, он гений. Как Моцарт, как Данте, как Пушкин, как Раневская.
   Чтобы закончить рассказ о Товстоногове, скажу, что через несколько лет отец встретился с ним в работе - отца вводили вместо Толубеева в "Оптимистическую трагедию". Товстоногов практически не работал с отцом, не делал ему замечаний, не высказывал никаких эмоций по поводу его игры. Мне кажется, что этот ввод был ошибкой и театра, и Меркурьева. Спектакль ставился из расчета на индивидуальность Толубеева, шел несколько лет с Толубеевым, и попытка уложить такую яркую индивидуальность, как Меркурьев, в толубеевское (не хочу сказать "прокрустово") ложе была бесперспективна.
   Мне очень жаль, что в 1956 году родители, не познакомившись даже с Товстоноговым, сразу с ним вошли в конфликт. От этого потеряли обе стороны.
   Для меня 1956 год стал знаменательным еще по одной причине. В весенние каникулы меня впервые отпустили в Москву. А я так давно мечтал об этом! Я столько слышал о Москве, мне даже снилась Москва. Помню, когда к нам на дачу приехала семья Петра Мартыновича Алейникова, я бесконечно расспрашивал у его тещи о Москве:
   - А где вы в Москве живете? На Большой Якиманке? А из вашего окна Кремль виден? А бой кремлевских курантов вы слышите?
   И вот - совпало! Папа едет на "Мосфильм" сниматься в картине "Летят журавли", а меня берет с собой. Встал вопрос: где мне жить? Мама не хотела, чтобы я жил у тетки, Татьяны Всеволодовны Воробьевой: никак сестры между собой не могли что-то поделить. Это осталось у них на всю жизнь (ох уж эти сестринские характеры!). И тут мама сказала:
   - Я позвоню Шурке Москалевой.- И она звонит в Москву.
   К телефону подошел Лев Наумович Свердлин. Сначала мама поговорила с "Левушкой", а потом к телефону подошла "Шуренька".
   - Примешь моего Петьку на каникулы?
   - Конечно, приму! - ответила Александра Яковлевна.
   Так я попал в семью Свердлиных, да и, можно сказать, остался в ней на всю оставшуюся жизнь.
   СВЕРДЛИНЫ
   Лев Наумович, в отличие от моего отца, не имел никакого хобби. Василий Васильевич любил рыбалку, любил копаться в земле. Льва Наумовича с трудом удавалось вытянуть на улицу просто погулять. Если Льва Наумовича просили куда-то позвонить, чтобы за кого-то попросить, он откликался на это всем сердцем, но сделать звонок - было для него страшным испытанием: он долго к этому готовился, чуть ли не писал текст. Ему казалось, что его не знают, что ему откажут. Василий Васильевич звонил сразу, умел убедить собеседника. Лев Наумович не имел организаторских способностей - Василий Васильевич обладал ими в огромной степени.
   Для Василия Васильевича было почти безразлично, что съесть на завтрак, что на обед. Лев Наумович был очень придирчив в еде. Василий Васильевич мог не обратить внимания на отсутствие пуговицы на рубашке, а уж тем более на то, что не так разглажен воротничок. Льва Наумовича такая небрежность приводила в ярость (при том, что был он человеком добрейшим!). В Льве Наумовиче совмещались "мягкость и неукротимость, долготерпение и непокорство, тишина и взрывчатая сила" - так писал о нем Даниил Семенович Данин, один из последних друзей Свердлина, обретенных им в самый страшный период жизни - незадолго до трагической развязки.
   Василий Васильевич мог одновременно делать несколько дел - Лев Наумович погружался в свою работу полностью и с большим трудом переключался на что-то другое. Для Льва Наумовича и профессия, и хобби были едины: он жил только театром. И, конечно же, своей Шурочкой - самым близким другом, женой, матерью единственного, и, увы, так рано потерянного сына.
   Лев Наумович органически не переносил перестановок в квартире (Александра же Яковлевна очень любила "переезжать" мебелью по квартире). Василий Васильевич спокойно относился к перестановкам (которые очень любила Иришечка), или, скорее, терпел их. В доме Меркурьева - Мейерхольд главенствовала Иришечка, и спорить с ней было бесполезно. В доме Свердлина - Москалевой, хотя и главенствовала, конечно же, Александра Яковлевна (Шурочка), но никак своего "главенствования" не показывала, ничем не раздражала своего мужа. И никогда с Львом Наумовичем не спорила. Помню, как-то Лев Наумович на что-то очень раздражился, нашумел, накричал... Александра Яковлевна абсолютно молча это восприняла, а когда Лев Наумович выскочил из комнаты, Александра Яковлевна пошла за ним, но при этом показала мне характерный жест: отвела руку назад, изобразила своей кистью собачий хвост и повиляла им. Только с юмором! Только с добротой! И никогда - с желанием самоутверждения.
   Иришечка была другая. Но юмора и доброты и у нее было чрезмерно!
   Александра Яковлевна Москалева была человеком невероятно мудрым, терпеливым, добрым. Я даже не могу назвать ни одного ее человеческого недостатка. Сколько бы ни пытался! Актриса была замечательная. Мои сверстники и те, кто постарше, хорошо помнят ее роли: Вонлярскую в "Побеге из ночи", Дергачеву в "Персональном деле", Суходолову в "Сонете Петрарки". А как она блестяще играла гротескные роли в штейновском "Океане", в "Кавказском меловом круге"! А чего стоила ее Бабушка в "Родственниках", где после фразы "Свадебный катафалк прибыл" зал взрывался овацией! Незабываемо играла Александра Яковлевна Кабаниху в "Грозе". Совершенно по-другому, нежели Пашенная или Глизер. Москалева играла абсолютно органично, более того - она оправдывала Кабаниху как хранительницу чести семьи, а образ от этого становился еще страшнее. А как очаровательно, музыкально играла она Бережкову в "Кресле № 16" - ей-богу лучше, чем Бабанова, которой эта роль не удалась! (Мария Ивановна в старости была уже не той Бабановой, которую помнят зрители театра Мейерхольда, или Театра Драмы, где она играла арбузовскую "Таню"). Но не повезло Александре Яковлевне - играла она всегда, что называется, "второй", а посему и вся критика, и основная "театральная" публика отмечала первых исполнителей. Сама Александра Яковлевна, казалось, это не очень переживала, но Лев Наумович страдал от этого ужасно! Перед спектаклями, в которых была занята Александра Яковлевна, Свердлин обзванивал всех, кого только можно, звал в театр и говорил, что Шурочка играет замечательно! Александра Яковлевна на это смотрела критически, но, конечно же, с благодарностью. Последняя совместная работа Льва Наумовича и Александры Яковлевны - спектакль "Душа поэта" О'Нила, который ставил сам Лев Наумович (первая и последняя его режиссерская работа).
   Когда я первый раз попал в дом Свердлиных, мне было 13 лет. Я приехал в Москву и почти не выходил из дому, не бродил по Москве, а хвостом ходил то за тетей Шурой (так я звал ее много лет, потом к этому добавилось еще "матушка"), то за дядей Левой. Из московских театров я "осваивал" только Театр имени Маяковского, знал там все спектакли, имел свое, подчас слишком суровое мнение, чем вызывал "тревогу" в доме Свердлиных: они мне подыгрывали и "всерьез" просили не увольнять того или иного артиста, мотивируя просьбу тем, что артист, узнав, что я смотрю спектакль, очень разволновался, зажался...
   Рядом со Свердлиными я прожил много лет. В 1969 году я хоронил Льва Наумовича, который умер 29 августа от рака поджелудочной железы. В год смерти он успел сняться в замечательной роли - сыграл Грэгори Соломона в миллеровской "Цене" у Михаила Калика. Сам он фильм уже не увидел.
   Александра Яковлевна пережила мужа на 8 лет. Неоднократно она говорила, что если вдруг заболеет неизлечимой болезнью, то, чтобы не быть обузой для близких, примет снотворное. А здесь скажу, что помимо мужа, Александра Яковлевна похоронила своего шестнадцатилетнего сына, умершего на ее руках в 1945 году, на ее руках от рака умер и ее отец, Яков Семенович, угасла в 1952 году 88-летняя мама, Вера Васильевна. Тетя Шура была спортсменкой, в свои 74 года была очень подвижной, делала жестокую гимнастику, практически никогда не болела. И вдруг... Она стала худеть, слабеть, а самое главное - потеряла присущий ей оптимизм и даже юмор, который был едва ли не главной составной частью ее натуры. Я был свидетелем ее угасания. Все друзья обеспокоились, повели ее к врачам (чего она терпеть не могла):
   - Ну их, этих врачей! Обязательно что-нибудь найдут! - говорила она.
   Врач-онколог сказал ей:
   - Не волнуйтесь, надо пройти обследование.
   - А в чем оно будет заключаться? - спросила тетя Шура.
   - Надо проглотить кишку, потом...
   Тетя Шура не дослушала.
   Я в это время снимался у Марка Семеновича Донского в "Супругах Орловых" в Серпухове. Мы с Ириной Борисовной Донской ежевечерне звонили тете Шуре. Накануне воскресенья 17 июля 1977 года мы позвонили, тетя Шура поникшим голосом сказала, что в понедельник ей надо пройти серьезное обследование, что сегодня она ляжет спать пораньше, чтобы мы ей поздно не звонили и с утра звонили бы не очень рано.
   На следующее утро я был в Москве и сразу с Курского вокзала позвонил. Никто не отвечал. Я все понял. Тут же позвонил Лазареву с Немоляевой - они уже побывали в квартире.
   Тетя Шура оставила паспорт, деньги, костюм, в котором ее надо было похоронить, завещание и письмо: "Я прожила большую жизнь и больше не хочу жить. Умоляю! Не пытайтесь меня спасти - это будет большой жестокостью". Дальше в письме она благодарила всех поименно, кто сделал ей добро - и это был огромный список. Потом - подробная расшифровка завещания (чтобы никто, не дай Бог, не был обижен!). По завещанию мне, например, досталась вся библиотека. Те самые книги, по которым осваивал я великую литературу.
   Тетя Шура читала безумно много! Она выписывала все журналы (тогда с зарубежной литературой можно было знакомиться только по ним. Да и с новой нашей литературой - Граниным, Айтматовым, Дудинцевым - только по "Новому миру"). Книги тогда достать было трудно, на них записывались, их разыгрывали в лотереях. Но у Свердлиных они были. Как-то тетя Шура спросила меня:
   - Петр, почему ты так мало читаешь? Я все время около твоей кровати вижу только "Мастера и Маргариту". Посмотри, сколько я за это же время прочла?
   И в другой раз:
   - Чего это так Ильф и Петров растрепались?
   Я ей отвечаю:
   - Матушка, так ведь книги-то бумажные, вот и треплются.
   - Ну да, только что-то Анатоль Франс уже сколько лет как новенький стоит.
   А я ей в ответ:
   - Матушка, вот вы все время читаете. А когда вы думаете над прочитанным?
   Тетя Шура посмотрела на меня, лукаво улыбнулась и ответила:
   - Уел. Один - ноль в твою пользу.- И отправилась читать "Мартовские иды".
   Свердлин читал мало. Газеты он просматривал очень внимательно, но, как выяснялось, почти ничего в них не замечал. Видимо, он их просматривал просто по традиции. В политике разбирался очень плохо. И часто попадал впросак. Был случай на похоронах Сталина, когда Свердлина, как одного из исполнителей роли вождя (кстати, это была замечательная его работа), допустили стоять в почетном карауле. Он попал в одну "восьмерку" с Ильей Эренбургом. Когда они уже отстояли свое время у гроба и направлялись в комнату за сценой Колонного зала, Свердлин тихим голосом сказал Эренбургу:
   - Я вас поздравляю! - Он имел в виду недавнее награждение Ильи Григорьевича орденом Трудового Красного знамени.
   Эренбург резко повернулся и зашипел:
   - Тише вы!
   Свердлин даже обиделся. Но только дома он понял, что натворил. Слава Богу, никто больше этого не слышал. Кстати, в доме Свердлиных отношение к Сталину было такое же, как и в нашем. И даже более откровенное. В 1947 году, когда был выпущен очередной внутренний государственный заем, мама Александры Яковлевны, восьмидесятитрехлетняя дворянка Вера Васильевна Москалева, сказала:
   - Шурочка, я тут стихи написала.
   Вот эти стихи:
   Благодарим, родной отец,
   Что обобрал ты нас до нитки.
   И прожилися мы вконец,
   И продали свои пожитки,
   Но подписались на заем,
   Тебе мы славу все поем.
   Двоюродная сестра тети Шуры, замечательный человек, Нонна Попова, с которой мы дружим и по сей день, в отличие от нас, к Сталину всегда относилась в высшей степени положительно. Ну что делать! В каждой избушке свои игрушки! Однажды Нонна пришла к тете Шуре, а та с блаженством смотрит по телевизору выступление Муслима Магомаева - очень его любила! Нонна говорит:
   - Не понимаю тебя, Шура, как тебе он может нравиться?
   Тетя Шура очень спокойно парировала:
   - Ты любишь Сталина, я - Муську.
   В театре Маяковского было много "мейерхольдовцев". Прежде всего - сам Николай Павлович Охлопков, главный режиссер театра. Незадолго до моего первого появления в Москве Охлопков поставил "Гамлета", потрясшего не только театральную Москву, но и всю страну. На "Гамлета" приезжали из других городов. Главную роль играл Евгений Валерианович Самойлов - тоже ученик Мейерхольда. Полония блистательно играл Свердлин. В театре Маяковского работали и другие "мейерхольдовцы". Поэтому, когда я появился, был некоторый шок. В гримуборную Свердлина заглядывали люди, и только что не крестились. Кто-то даже сказал: "Мистификация! Как похож!" И только в Москве, тогда, в 1956 году, я стал понимать, кто такой Мейерхольд. Помню реакцию Ю. А. Завадского, когда он увидел меня в Доме актера, куда меня привели Свердлины. Он схватился за подбородок и впился в меня глазами. А Эраст Гарин встал как вкопанный и прокричал: "Мейерхольд!!!"
   И о Мейерхольде я стал узнавать уже не только от своих родственников (нет пророка в своем отечестве! Рассказы мамы ведь всерьез не принимаются это не только у меня, у всех! Мы с сестрами посмеивались, когда мама рассказывала о дяде Артуре, о его имении, о животных, которые там жили; когда мама рассказывала о тете Маргот, которая Маргарита Эмильевна, или о дяде Володе, то есть Владимире Эмильевиче,- мы тоже воспринимали эти рассказы как о каких-то абстрактных родственниках. Ну и что же, что они были братьями и сестрами нашего дедушки! А Всеволод Эмильевич Мейерхольд для нас был тогда только лишь дедушкой, которого незаконно арестовали).
   Однажды Александра Яковлевна мне рассказала, как она и еще многие актрисы театра Мейерхольда вдруг расстались с театром. Их уволили без всякого объяснения причин.
   - Но я на Старика никогда не обижалась. Значит, не видел он нас.
   Я спросил ее:
   - Матушка, а может быть, вам тогда просто казалось, что он такой гениальный, поскольку вы были молодыми, а он уже в возрасте? Может, Охлопков сейчас для молодежи то же самое, что для вас был Мейерхольд?
   - Ну что ты! Ну, во-первых, у Мейерхольда была такая эрудиция, что к нему обращались за консультацией академики. Он мог прочитать лекцию не только по театру, литературе, но и по музыке, архитектуре, астрономии, физиологии. И все - блестяще. Мог вступить в спор с самыми крупными специалистами и в споре побеждал! А какая у него была фантазия! И потом: до него ведь режиссуры, как профессии, просто не существовало! Нет, сейчас просто нет таких.
   Тетя Шура была образованнейшим музыкантом. Великолепно играла на рояле. Правда, в последние двадцать лет к инструменту не подходила. Однажды попробовала сыграть каденцию Первого фортепьянного концерта Шопена, а пальцы-то и не слушаются! Она засмеялась и сказала: "Вот пойду на пенсию, начну снова заниматься на рояле". Музыку знала замечательно, но очень долго не воспринимала Шостаковича. Однажды, когда в Москве гастролировал Мравинский, мы пошли с ней и слушали две Пятых симфонии: Чайковского и Шостаковича. После концерта домой возвращались молча: и Шостакович, и Мравинский потрясли.
   МАРК ДОНСКОЙ,
   ИЛИ КАРЛСОН, КОТОРЫЙ ЖИВЕТ
   НА КРЫШЕ
   - Ирина, принеси белое, которое мажется!
   - Несу, несу, мой котик! - отвечает из кухни Ирина Борисовна и приносит творог.
   - А где белое, которое сыплется?
   - На, мое солнце, на, мой противный старикашка! - отвечает Ирина.
   - Никогда не могу вспомнить, как это все называется,- показывая на творог и сахарный песок, говорит Донской.
   - Все время придуривается,- тихо говорит Ирина.- Ну пусть играется, пусть придуривается.