- Сама дура! - тоном капризного ребенка отвечает ей семидесятилетний классик мирового кино, уникальная личность нашего искусства, Марк Семенович Донской.
   Один из его помощников, режиссер Валерий Михайловский, сказал однажды:
   - Донской - это Карлсон, который живет на крыше. Он всегда говорит про себя, что он лучший в мире боксер, лучший в мире врач, дирижер, композитор, юрист.
   Действительно, Марк Семенович очень часто рассказывал какие-то истории, где он фигурировал и как врач, и как юрист, и как разведчик. И все тихонько, про себя, смеялись: ну нравится ему, пусть хвастает! Но время от времени вдруг возникают какие-то свидетели, которые вспоминают, как Донской дрался на ринге, как Донской накладывал шину кому-то на сломанную ногу; как Донской в годы гражданской войны проводил в крымском подполье разведывательные операции, как он блистательно вел судебные процессы. Оказывается, все это было! Но настолько несолидно выглядели его собственные рассказы об этом, что всем казалось, что Донской просто фантазирует, чтобы самоутвердиться среди окружающих. Причем единственное, чем он не хвастался, это именно самым ценным, что от него осталось,- своими кинокартинами. А ведь именно Донской - первый советский обладатель "Оскара" за кинофильм "Радуга"; именно Донского считают основоположником итальянского неореализма сами итальянские кинорежиссеры Феллини, Висконти, Антониони - они считают Марка Семеновича своим учителем. Странно, но этим он никогда не хвастался! Именно Донской сделал Марецкую, Наталию Ужвий, Амвросия Бучму всемирно известными артистами. Даже великую "старуху" Малого театра Варвару Осиповну Массалитинову во всем мире узнали после гениальной картины Донского "Детство", где она играла бабушку Максима Горького. Картина Донского "Радуга", которая вышла в 1943 году - картина невероятно жестокая, но и столь же невероятно добрая,- была показана Франклину Рузвельту. Президент Соединенных Штатов был настолько потрясен, что сразу же прислал телеграмму, в которой написал, что считает необходимым, чтобы этот фильм посмотрел весь американский народ.
   Донского не волновали условности. Терпеть не мог этикетов. Озорничал на всех приемах (его даже старались не приглашать, но ведь ничего не поделаешь - классик, он и есть классик! И все чопорные чиновники вынуждены были его терпеть!).
   В нашем кинематографе Донской стоит особняком. Его нельзя упоминать в перечислении. Он не встает ни с кем в ряд. Обратите внимание: когда перечисляют выдающихся режиссеров советского кино, этот ряд звучит так: Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко, Герасимов, Пырьев, Ромм - ну и так далее, уже по возрасту дальше идут Чухрай, Тарковский, Бондарчук. Донской "вы падает". Да, он не вписывается ни в какие ряды. И здесь, по аналогии, мне вспоминаются "композиторские ряды". Великий Римский-Корсаков писал музыку, боясь нарушить каноны гармонии и музыкальной формы. А гениальный Мусоргский плевать хотел на законы - он их сам создавал, соотносясь с жизненной ситуацией, с образами, которые хотел воплотить. Донской - это Мусоргский нашего кинематографа. Он был и Юродивым, и Царем Борисом; он был "Сироткой", и "Семина ристом", и "Озорником", и "Светик-Савишной" (прости меня, читатель, если вдруг встретишь названия произведений, которые тебе не известны. Здесь я говорю о песнях Мусоргского и его великой музыкальной драме "Борис Годунов". Не поленись: послушай эти произведения! Вреда не будет, но зато станет ясно, о чем это я рассказываю). Как говорила Ирина Борисовна Донская, "Донской ставит фильмы не головой, а пупком и позвонком". Да, он был необыкновенно эмоциональным человеком. Когда он ставил фильм, все свои знания он отправлял в подсознание, а работал чувствами, эмоциями. Я снимался у Донского дважды: в "Сердце матери" я играл маленький эпизод, а в "Супругах Орловых", последнем своем фильме, Донской доверил мне одну из центральных ролей. Работать с ним - огромная Радость! Да, да! Именно - Радость! Радость с большой буквы! Когда снимался фильм, Донскому было уже 77 лет. Но его азарт, его неутомимость были примером для самых молодых сотрудников съемочной группы.
   Съемка начиналась в девять часов утра. Донской появлялся на площадке в восемь. Ни окриков, ни раздражения - только шутки и розыгрыши, которые, впрочем, не всеми понимались. Действительно, у Марка Семеновича они, эти шутки, не всегда были "элегантными". Он, как мальчишка-четвероклассник, мог кого-то облить водой, кому-то за шиворот засунуть семечки. Ну и Бог с ним! Зато во время съемки он работал потрясающе. Он обожал артистов, считал их людьми святыми, прощал им все, даже оскорбления в свой адрес (а было и такое)! Одна актриса, в высшей степени невоспитанная особа, когда у нее не очень получался эпизод, вдруг проявила свой антисемитизм. А надо сказать, так получилось, что в группе Донского было немало евреев. Это и сам Марк Семенович, и директор Марк Наумович Айзенберг, и его заместитель Ада Семеновна Ставиская, и замечательный актер Даниил Львович Сагал. Актриса эта, между прочим, очень талантливая, устроила дичайший скандал! Донской остановил съемку, уехал в гостиницу. Вся группа требовала, чтобы актрису сняли с роли, расторгли с ней договор. Донской на это ответил: "Ну что с нее взять! Несчастный человек! Она ведь не знает, что она сама чистокровная еврейка!" У всех был шок: кем-кем, но еврейкой эту актрису никто считать не мог! Да и не была она еврейкой! Но такое заявление Донского сняло все напряжение. Он что, обдумывал это? Да ни Боже мой! Вот так, как говорила Ирина Борисовна, "пупком и позвонком" почувствовал, как надо разрядить обстановку. На следующий день съемка шла как ни в чем не бывало. Актриса прощения не попросила, скандал этот забыт не был другими, но Донской вышел победителем без борьбы.
   Во время съемки актерам создавались все условия: на площадке была тишина, Донской трепетал всеми фибрами своей души и своего тела, смотрел на актера такими "собачьими" глазами, что не сыграть было невозможно. Любой сыграет! Даже самый бездарный!
   Когда съемка заканчивалась, актеры, исполнившие свои роли, реквизиторы, костюмеры, бутафоры, осветители, исполнившие свои обязанности, в высшей степени уставшие, шли в гостиницу и падали в изнеможении. Марк Семенович, исполнявший на съемочной площадке и актерские обязанности, и обязанности плотника, реквизитора, бутафора, костюмера, гримера, и, на всякий случай, режиссера, шел в монтажную, где еще часа четыре монтировал предыдущий материал, который был снят неделю назад. Его рабочий день завершался далеко за полночь. А в восемь часов утра почти восьмидесятилетний классик уже озорничал на площадке: рассказывал анекдоты, вспоминал, что он лучший боксер, лучший хирург, лучший юрист, лучший - все остальное, но ни слова о том, что он великий, гениальный режиссер.
   Мне рассказывали и Чухрай, и Кулиджанов, что когда они были молодыми, голодными студентами, то единственным домом, куда они могли прийти запросто, где их всегда накормят, напоят, спать уложат, да еще денег дадут, был дом Марка Семеновича и Ирины Борисовны Донских. Да я и сам испытал это на своей шкуре. И не только я, но и люди более молодые в семье Донских находили прибежище.
   Донской умер так же парадоксально, как и жил. Может показаться, что он сам срежиссировал свою смерть, сам смонтировал сцену своего ухода из жизни (а фильмы монтировал он гениально!). 18 марта 1981 года вышел Указ о награждении Донского орденом Октябрьской революции в связи с 80-летием со дня рождения. Я позвонил Донским. Подошла Ирина Борисовна:
   - Тетя Ирочка, чем занят классик?
   - Классик гоняется с ремнем за Пафиком (это собака-пекинесс).
   Через три дня мы с Андреем Устиновым (тогда студентом Музыкального училища при консерватории, ныне главным редактором газеты "Музыкальное обозрение". В семье Донских Андрея очень любили) решили пойти поздравить классика (Донского мы всегда так называли). Подготовили открытку, на которой в одном углу был изображен Донской, а в другом - орден Октябрьской революции. А в середине - текст (тоже вырезанный из праздничной открытки) "Поздравляем великого". Мы были на дневном спектакле в Большом театре (я перед началом говорил вступительное слово, кажется, шла "Сказка о царе Салтане" Римского-Корсакова), ушли после первого действия, зашли в телефон-автомат и звоним:
   - Тетя Ира, мы хотим прийти.
   - Приходите, ребята, конечно. А вы знаете, что Донской вчера умер?
   Еще два дня после смерти Донского в его квартиру приносили взаимоисключающие телеграммы: поздравления с наградой и соболезнования в связи с кончиной.
   Донские были самыми близкими, самыми верными друзьями Свердлиных. Дружба эта была абсолютно безусловной. В том смысле, что она существовала без выставления каких бы то ни было условий, была понятием круглосуточным. Вообще меня сейчас очень удивляют рассуждения о том, что-де время было другое, а сейчас нельзя людей обременять, им тяжело, за все надо деньги платить, ну и так далее. А, собственно, какое уж такое сейчас время? Чем оно тяжелее того, в котором жили Свердлины, Донские, Гарины, Меркурьевы, Германы (я имею в виду писателя Юрия Павловича Германа, его сына Лешу, всю их семью)? То время, по-моему, было гораздо тяжелее. И именно вот такая безусловная дружба людей спасала, помогала им не только выжить, но и вдохновенно и плодотворно творить. Такая дружба и помогала создавать нетленные плоды искусств, каковыми являются "Детство", "Радуга", "Фома Гордеев" Донского, Насреддин, Полоний, Косогоров и Мелоди Свердлина, книги Германа, музыка Хренникова, Соловьева-Седого, ну и так далее.
   Тетя Шура (Александра Яковлевна Москалева-Свердлина) была самой задушевной подругой Ирины Борисовны Донской, но кое в чем ее мягко осуждала:
   - Ирка всеядная. Она принимает таких людей, с которыми я бы рядом с... не села (тетя Шура любила крепкое словцо, если оно к месту).
   Да, в доме Донских бывали люди абсолютно взаимоисключающие. "Полезных" людей в доме практически не бывало. Ни министры, ни секретари обкомов - они побаивались Донского, непредсказуемости его реакций - его своим вниманием не одаривали. Они боялись, что он может опрокинуть их "значимость". В доме Донских, наряду с Акиро Куросавой, Джузеппе де Сантисом, Столпером, Стенли Крамером, как в своем "гнезде" чувствовали себя гример Шура Пушкина, молодые режиссеры Валентин Павловский, Михаил Богин, Марк Волоцкий, рабочие студии Горького, да и вообще, порой, неизвестно кто, кому покушать захочется, либо одолжить пятерку или десятку (в большинстве своем эти "пятерки-десятки" Донским не возвращались). У Донских никогда не было дачи. Зато всегда была машина, которой, в основном, пользовался шофер Коля Казарян. Ирина Борисовна иногда униженно просила отвезти ее куда-нибудь, но Казарян делал вид, что просьбы ее не слышит. Он в это время учил Донского, как ставить фильмы. Почему Донские терпели этого нахала - до сих пор понять не могу. Нет, Ирина-то его терпеть не могла! Но у Марка была своя "алогичная логика". К Донскому можно было обратиться с любой просьбой - он обязательно помогал. Скольких режиссеров он вывел на путь истинный! Скольким помог в бытовом плане! Ездил по инстанциям, стучал кулаком, унижался - но добивался, чтобы человека прописали в Москве, либо чтобы дали комнату, квартиру, добивался для них постановок на студии Горького. Сам довольно капризный (по мелочам! В крупном он был очень крупным), если его ночью разбудить и сказать, что кому-то плохо - он не только сам вскакивал и мчался к человеку, чтобы его подбодрить и чем-то помочь, он еще поднимал всех окружающих. Сбегая по лестнице своего дома на Большой Дорогомиловской, он звонил в квартиры Калатозова, Алисовой и кричал: "Человек умирает, а они спят!"
   Когда у Льва Наумовича Свердлина и Александры Яковлевны Москалевой умер их сын Юра, Донской не отходил от Свердлина ни на минуту даже ночью. Он ложился на полу около дивана, на котором лежал Свердлин, и как верный пес переживал за своего друга. Когда умер мой отец, Донской был в Ленинграде. Он после похорон пришел в больницу к моей маме и сказал какие-то такие слова (собственно, слов особых не было - междометия и восклицания), как-то так их сказал, что мама просветлела. Загадочный был человек. Сказочный. Карлсон, который живет на крыше.
   Ирина Борисовна - полная противоположность Марку Семеновичу. Образованнейший, необычайно веселый, жизнерадостный человек. Читала очень много.
   - Петька, я тут взяла детектив, чувствую, что не очень легко читается. Оказывается, он на итальянском! А я думала, что на французском. Но быстро привыкла и дочитала с удовольствием.
   На немецком говорила абсолютно свободно, без проблем справлялась и с английским, и с французским. Причем читала, даже когда готовила обед. Могла читать и во время разговора с кем-нибудь. Эрудиция у Ирины была невероятно широкой. Она знала, например, при какой площади комнаты лучше клеить обои, а при какой - окрашивать стены краской. Могла объяснить принцип работы реактивного и турбовинтового двигателя. Замечательно разбиралась в земледелии. Была прекрасным сценаристом, но из-за мужа своего всегда оставалась в тени (вот еще одно отличие Марка Семеновича от Свердлина и от моего отца: те за творчество своих жен могли глотку перегрызть). По сценариям Ири ны Донской Марк Семенович поставил "Здравствуйте, дети!", "Сердце матери", "Верность матери", "Надежда", но когда выдвигали "Сердце матери" на Государственную премию СССР, сам вычеркнул фамилию Ирины из списка и премию получили Зоя Воскресенская, Марк Донской и исполнительница роли Марии Александровны Ульяновой Елена Фадеева. Конечно же, Ирине это было обидно - она и не скрывала этого, но легкость ее характера и природная мудрость помогали обиду в сердце не лелеять и не взращивать. Очень иронически относилась Ирина к той серьезности, с которой Марк носил звезду Героя Социалистического труда (кстати, Донской был первым кинорежиссером, удостоенным этого звания):
   - Марик, ты только на пижаму звезду не надевай - после нее штопать очень неудобно.
   Когда на съемках возникало напряжение, то разряжать его звали Ирину. Идет она через съемочную площадку со своей собачкой-пекинессом на руках, а Донской орет:
   - Ты куда, дура, прешь?!
   - К тебе, мое солнышко, к тебе, моя радость! - отвечает Ирина, и напряженность как рукой снимает.
   Вообще, здесь хочу сказать, что людям моего поколения повезло несказанно - мы были свидетелями расцвета творчества гигантов мирового музыкального искусства, к коим я, например, причисляю Гилельса, Рихтера, Ойстраха и Мравинского. Пожалуй, это самые великие музыканты ХХ столетия.
   О Мравинском хотелось бы рассказать особо.
   ИСТОРИЯ ОДНОГО ПОРТРЕТА
   Большим другом нашей семьи была известная ленинградская театральная художница Елизавета Петровна Якунина. Талантливый мастер, одна из основательниц Ленинградского ТЮЗа, энергичный, обаятельнейший человек, в последние годы своей жизни она мужественно переносила тяжелый недуг полиартрит, поразивший ее ноги и руки. Но с кистью, карандашом и юмором Елизавета Петровна не расставалась. Как все мальчишки в шестнадцать лет я был достаточно легкомыслен, но к пожилым людям меня почему-то тянуло, и с ними всегда быстро находился общий язык. Подружился я и с Елизаветой Петровной. Целое лето жила она у нас на даче, много трудилась. Я ей позировал - так появились четыре моих портрета: два нарисованные сангиной, два - пастелью. И тогда же Елизавета Петровна поведала мне историю одной своей работы.
   Во время войны Якунина, как и мои родители, жила в Новосибирске. Там же, в эвакуации, находилась и Ленинградская филармония во главе с Евгением Александровичем Мравинским.
   - Красив он был необыкновенно! - восклицала Елизавета Петровна.- Это сейчас он, как общипанный петух: сморщенная шея, волос чуть-чуть. А тогда!.. И захотела я написать портрет Евгения Александровича. Задумала нарисовать его сангиной. Люблю эту технику: теплый тон карандаша как нельзя лучше приближает к живому. Придя к Мравинским, застала лишь жену Евгения Александровича - Ольгу Александровну. Она была веселым, общительным человеком. С нею любой чувствовал себя так легко! Люди прямо таяли от ее обаяния. Я ей объясняю цель визита, а она мне: "Ой, что вы! Он такой несговорчивый! Он ни за что не согласится позировать!" Тут как раз входит Мравинский и укоряет: "Олечка, зачем же ты меня шельмуешь? Я с радостью буду позировать Елизавете Петровне. Только не много и не специально". Условились мы с ним на завтра.
   В назначенный час Ольга Александровна встречает меня и палец к губам прижимает: "Тсс! Женя раздражен чем-то. Что-то у него не ладилось на репетиции - их посетил какой-то начальник, который в музыке не смыслит, а Женя его выгнал. Пришел домой, сорвал простыни с кровати, швырнул их на пол, лег на голый матрац. До сих пор не вставал". Слышу, за дверью шевеленье. Выходит мрачный Мравинский. Поздоровался со мной нехотя, однако спросил: "Где вам будет удобнее рисовать?" Тотчас определяю место, начинаю искать ракурс... Но Евгений Александрович, садясь на стул, заявляет: "Я так буду сидеть. Сколько времени вам нужно?" Отвечаю: "Как пойдет..." А он: "Два часа хватит?" Я промолчала и укрепила лист на планшете.
   Рисовать начала сразу. Два часа мы работали в полной тишине. Я не привыкла к такому - обычно с теми, кто мне позировал, всегда разговаривала, человек менял даже позу: мне важны ведь не только линии, не только внешний облик, но и внутреннее состояние. С Мравинским получилось по-другому. Он промолчал ровно два часа, потом сказал: "Все. У меня больше сегодня нет времени. Извините. Когда вам угодно в следующий раз?" - "Завтра",- робко говорю я. "Хорошо. Завтра в это же время". И он вышел из комнаты. Тут же появилась Ольга Александровна, попросила меня посидеть немного и убежала. В ее отсутствие я нанесла кое-какие штрихи, доработала то, что можно было сделать без Мравинского. Ольга Александровна вернулась со словами: "Нервничает. Есть не стал, пошел на репетицию и строго наказал мне, чтобы я в филармонию сегодня не приходила". Она взглянула на портрет и воскликнула: "Ой, простите, Елизавета Петровна! Я понимаю, что дуракам полработы не показывают, но мне очень нравится!"
   На следующий день Евгений Александрович меня уже ждал сам. Он был в хорошем расположении духа. Спросил: "На чем мы остановились?" Я пошутила цитатой из "Бани" Маяковского: "На "итак, товарищи",- и развернула набросок. Мравинский не взглянул, а только сказал: "Не надо. Дуракам полработы не показывают". Сел в ту же позу, что и накануне. И опять - два часа в полном молчании.
   На этом сеансы закончились, портрет я доработала сама. Принесла его Мравинским. Евгений Александрович посмотрел очень внимательно и произнес: "Похоже". Я была ошарашена - мне казалось, что рисунок очень удачен и заслуживает более высокой оценки. Я сказала: "Хочу подарить его вам". "Спасибо". И Мравинский поцеловал мне руку. Ольга Александровна вся светилась, говорила комплименты.
   Прошло десять лет. У меня готовилась персональная выставка в ЛОСХе, где я решила среди других работ представить и портрет Мравинского. Позвонила ему. Он притворился, что очень рад звонку, а на мою просьбу откликнулся сразу: "Пожалуйста, приезжайте". Дома Евгений Александрович был один. В комнате на столе лежала партитура, над которой он работал, а рядом - трубочка, которую Мравинский мне протянул. Я быстро распрощалась, а когда дома развернула трубочку, она тотчас свернулась обратно: моя работа, видимо, так десять лет и пролежала свернутой.
   На выставке портрет пользовался успехом. Мравинскому я возвращать его не стала. Мы много раз потом встречались в разных ситуациях, но про рисунок мне Евгений Александрович ни разу не напомнил.
   Вот такую историю рассказала мне старая художница и подарила фотографию с того самого портрета. По-моему, он замечательный!
   Сам я с Мравинским близко знаком не был, однако имя его в нашем доме звучало очень часто.
   Для меня Мравинский - бог, кумир, воплощение дирижера-идеала. Для меня он такой же символ Ленинграда, как Адмиралтейская игла, как Большой зал Ленинградской филармонии. Не могу без волнения слушать ЕГО музыку: строгость и стройность, глубина, которые были присущи великому дирижеру в каждом исполняемом произведении - будь то симфония Моцарта или Шостаковича, увертюра Вебера или Глинки,- производят то же художественное впечатление, что и Арка Главного штаба, что и Казанский собор: ты встречаешься с Совершенством!
   О том, как работал Мравинский с оркестром должны написать артисты, которых он воспитал. О том, как работал Мравинский до выхода к оркестру, рассказать практически невозможно: надо рассказывать о каждой минуте жизни дирижера.
   ...Конец 50-х годов. Евгений Александрович попадает на операционный стол - ему делают резекцию желудка. Мой отец лежит в палате напротив и, когда Мравинский уже поправляется, заходит к нему. На столике рядом с кроватью - партитура.
   - Как вы себя чувствуете, Евгений Александрович?
   - Отвратительно. Не знаю, как теперь буду брать медь "на себя",отвечает тот, стучит пальцем по партитуре и делает характерный, только ему свойственный жест вступления медной группы оркестра.
   Спустя некоторое время Мравинский, Николай Константинович Черкасов и мой отец оказываются вместе в реабилитационном отделении больницы имени Свердлова, что в Мельничьем Ручье под Ленинградом. Отец с Черкасовым много гуляют. Евгений Александрович присоединяется к ним один раз в сутки на полчаса. Иногда - с фотоаппаратом. Фотография его работы до сих пор хранится у меня - на ней папа с Черкасовым. И очень хорошо видны характеры обоих.
   Когда умер Черкасов - самый близкий, если не единственный друг Мравинского (а умер он совсем не старым, всего 63-х лет),- на его похоронах Евгений Александрович дирижировал. Ни один мускул не дрогнул на его лице он так же верно служил Музыке и высочайшим профессионализмом отдавал последний долг своему Великому другу... А вспомните 1948 год. Многие ли осмеливались выступить так, как Мравинский:
   - Я любил, люблю и буду любить музыку Шостаковича. Я играл, играю и буду играть музыку Шостаковича.
   Да, возможно, не был Евгений Александрович "теплым" человеком. Да, не мчался он наперегонки с другими, чтобы облагодетельствовать кого-то бытовой помощью или громкими похвалами. Но сумел великий дирижер сделать так, что каждый его концерт был... нет, не праздником, не просто событием, а явлением высокого нравственного порядка. И не заигрывал он со слушателем, не играл ему на потребу, не заботился и о том, "чтобы буфет поработал". Взять хотя бы его концерты в одном отделении: Восьмая симфония Шостаковича, Восьмая или Девятая Брукнера. После этого одного отделения выходила публика на ленинградские улицы и домой шла пешком, подальше от суеты.
   Умел этот Олимпиец создать несуетную атмосферу на концертах!
   Переполненный белоколонный зал Ленинградской филармонии. Артисты оркестра выходят одновременно с двух сторон сцены, не спеша, но очень быстро занимают свои места. Короткая настройка - и тишина... Затихает оркестр, замирает зал. Когда тишина уже становится невыносимой, когда нервное напряжение ожидания достигает апогея, распахиваются красные бархатные занавески и крупным, неторопливым шагом под шквал оваций к дирижерскому подиуму идет строгий, сосредоточенный Мравинский. Один короткий, очень красивый поклон - и он уже спиной к залу. Волевым жестом "срезает" аплодисменты, подготавливает внимание оркестра и...
   Таких ощущений я не испытывал никогда - ни на концертах Караяна, ни на концертах Абендрота. А ведь и они - великие маэстро.
   Многие москвичи, вероятно, помнят последние гастроли Мравинского в столице. Та же напряженная пауза, всегда предшествовавшая его выходу; буря аплодисментов; неторопливая поступь Маэстро к пульту (а пульт приехал с ним из Ленинграда, точеный уникальный пульт!); усаживание на высокий табурет (последние годы Мравинский дирижировал сидя) - и зал наполнился мыслями Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Вот уже позади три части Пятой симфонии, играется финал - и вдруг гаснет свет, остался светить только верхний, тусклый плафон. Но ничто больше не изменилось - музыка продолжала звучать идеально, публика затаила дыхание. И с победными звуками коды свет вернулся в зал.
   Символы, символы. Как хорошо, когда они сопровождают нашу жизнь! Тогда она, жизнь, перестает быть будничной. Тогда тянешься к высокому, прикасаешься к великому - к Адмиралтейской ли игле, к гениальным произведениям Шостаковича исполняемым Евгением Александровичем Мравинским.
   РАНЕВСКАЯ
   По-моему, Михаил Ильич Ромм сказал о Раневской: "Она не человек, она - люди". Ходжу Насреддина "собирали" столетиями, Раневская умудрилась за одну жизнь "вбросить" в народ такое количество мудростей, афоризмов, какое уже может соперничать с восточным весельчаком-мудрецом. Многое Раневской приписывают, издаются сейчас всяческие сборники, где фигурируют, наряду с "подлинниками" и "подделки". Люди, знавшие Раневскую, чувствовавшие ее, эти "подделки" разоблачают. Но я считаю, что этого не стоит делать. Главное - Раневская стала народным героем, она и сейчас, через пятнадцать лет после своего ухода из жизни, необходима людям.
   Я знаю, что в своем обожании Раневской я не то что не одинок - я частица многомиллионной армии людей, которые при одном упоминании имени "Фаина" улыбаются.
   Раневская - одна. Она уникальна. Когда-то, лет тридцать назад, в Москве был издан четырехтомный телефонный справочник. Я с интересом листал эти фолианты, находил разные смешные фамилии, был поражен тем, что фамилия "Иванов" занимала много страниц, с удивлением обнаружил нескольких своих однофамильцев (чуть ли не целый столбец Меркурьевых), нашел нескольких Мейерхольдов (это родственники: тогда был жив еще племянник Всеволода Эмильевича, парикмахер Владимир Альбертович, был телефон и у его дочери, не менявшей фамилию), но Раневская была одна! Надо же! Семьдесят лет назад Фаина Георгиевна "угадала", какой надо взять псевдоним, чтобы он был неповторимым! Спасибо Антону Павловичу Чехову - он ведь тоже практически всегда называл своих героев очень редкими фамилиями (за исключением, конечно же, Иванова, но и здесь его выбор не был случаен. Собственно, это рассуждения для литературоведов, моя же речь о Фаине Фельдман, которая все роняла. И кто-то из подруг ей бросила фразу: "Ты как Раневская". Фаина тут же решила, что это и будет ее фамилия).