Когда я в антракте "Гостей" пришел на сцену, то облазил весь дом, который на сцене был выстроен. А выстроен он был по-настоящему! В нем были "обжитые" комнаты, хотя публике они ни разу не показывались. У Елены Маврикиевны Грановской, игравшей Кирпичеву, в комнатке стояла кровать, был стол, корзиночка с вязанием, чайник с чашками. Она как приходила на спектакль, так и не уходила со сцены даже в антрактах, а отдыхала в этой комнатке. Можно сказать, что актеры просто жили в этом доме.
   А теперь - слово Леониду Генриховичу Зорину.
   ВАС ВАСИЧ
   После того как Андрей Михайлович Лобанов принял "Гостей" к постановке, выяснилось, что пьеса заинтересовала и другие театры. Приходили письма из дальних городов, иной раз и телеграммы. Все чаще в нашей квартире раздавались требовательные звонки междугородной, и соседи звали меня к телефону. Звонили чаще всего по вечерам; я стоял в узком полутемном коридоре, слабо освещенном тусклой лампочкой, и вел куртуазные беседы, приятно щекотавшие еще неокрепшую душу. Отозвался и Ленинград: позвонили из Театра Ленинского комсомола, которым тогда руководил еще сравнительно молодой, но уже хорошо известный Товстоногов. Потом я услышал в трубке голос Леонида Сергеевича Вивьена. Мягко рокочущим баритоном он рассказал, что в Академическом театре имени Пушкина побывал Константин Михайлович Симонов, весьма лестно о пьесе говорил - одним словом, нельзя ли с ней познакомиться. Я пребывал в приятных раздумьях, когда однажды в нашем густо населенном особнячке появился директор Большого драматического театра Василий Алексеевич Мехнецов и сообщил как о решенном деле, что руководимый им театр приступает к работе над моей драмой. Роли распределены: в спектакле будут заняты А. И. Лариков, В. П. Полицеймако, В. Я. Софронов (эти имена произвели на меня чрезвычайное впечатление), ставить же пьесу будут Василий Васильевич Меркурьев со своей женой Ириной Всеволодовной Мейерхольд. Так определилась ленинградская судьба "Гостей". Меркурьева я знал, естественно, по кинематографу. Впервые увидел его, если не ошибаюсь, в "Профессоре Мамлоке", затем одна за другой пошли другие картины. Я хорошо знал его впечатляющую внешность, и когда он, пригибаясь, вошел в мою комнатку и быстро, беспорядочно заговорил, мне на миг показалось, что продолжается фильм с его участием, что я сам принимаю участие в какой-то разворачивающейся на экране истории, играю какую-то роль. Ощущение это прошло быстро - до такой степени естественным человеком был Меркурьев. Он был прост и простодушен, даже хитрости его (впоследствии я их подмечал) были простодушны.
   В те дни он снимался в комедии "Верные друзья" и как-то заехал за мной со своими партнерами Борисовым и Чирковым. Наблюдая троих народных артистов вместе, я невольно следил за тем, как они держатся. Мне показалось, что Чирков уже полностью слился со своими героями, которых играл в ту пору, даже пластика его была строгой, неторопливой. Борисов был разумно сдержан, не спешил раскрывать себя перед малознакомым человеком. Это было вполне понятно. Что касается Меркурьева, он совсем не думал ни о том, что он народный артист, ни о впечатлении, которое он производит: был шумлив, громогласен, говорил по обыкновению быстро, слова и мысли обгоняли друг друга.
   Прошло месяца два-три, наступил 1954 год, я отправился в Ленинград и остановился у Меркурьевых в их старой, большой, немного запущенной квартире на улице Чайковского.
   Меркурьевы жили здесь много лет, но квартира не выглядела обжитой, в ней не было того прочного, нарядного, уютно устойчивого быта, который мне приходилось наблюдать в домах многих знаменитых людей. Но хотя те отлично оборудованные очаги импонировали и привлекали, бивуачно-таборная обстановка меркурьевского жилья мне сильно пришлась по душе - уж очень свободно и легко я сразу себя почувствовал, точно живал здесь давно и подолгу.
   Семья была немаленькая. Прежде всего сама Ирина Всеволодовна, высокая, крупная, под стать мужу, с характерными мейерхольдовскими чертами, дочери-студентки Аня и Катя: первая - вся в отца, очень внешне на него похожая, длинноногая, с сильным спортивным телом (впечатление меня не обмануло, она увлекалась баскетболом), вторая - с тонким нервным лицом, неуловимо напоминавшая мать, хотя весь облик ее был иным - хрупкий, тревожный, и вся она была, как струна, натянутая до предела.
   Потом дверь отворилась, вошел мальчик, очень строгий, очень воспитанный, в сером костюмчике, с бабочкой вместо галстука. Он с достоинством протянул мне руку и сообщил, что его зовут Петром. Я едва не вскрикнул, так он был похож на деда. Сходство было столь сильным, что казалось какой-то мистификацией.
   Сдержав свое изумление, я пожал ему руку и осведомился, сколько моему знакомому лет.
   - Десять лет,- ответил мальчик и с легкой улыбкой добавил: - Совсем еще малышок.
   Помню, что это снисходительно-насмешливое отношение к самому себе меня восхитило.
   Семья была дружная, поглощенная родительскими интересами. Хотя дочери и не пошли в актрисы, театр занимал в их жизни значительное место.
   Однако отношения с младшим братом, судя по всему, были не вполне идиллическими. Ночью, засыпая, я слышал страстный шепот Кати:
   - Мама, ты к Петьке присмотрись. От него можно всего ожидать, уверяю тебя. Скажи, зачем он носит бабочку?
   Ирина Всеволодовна тихо ее успокаивала.
   Утром за завтраком я спросил Петю, есть ли у него друзья.
   - Есть один,- солидно ответил Петя.- Мы с ним достаточно откровенны.
   Вас Васич быстро заговорил:
   - Они дружат с Сережей Дрейденом, очень, знаете, головастый парнишка. И о чем они там судят да рядят, только гадать можно. Как закроются за дверьми и шу-шу-шу, шу-шу-шу, чего-то все пишут, пишут...
   - Ты ведь знаешь,- мягко сказал Петр.- Мы хотим организовать театр. Я пишу проект.
   (Впоследствии в знак доверия он показал мне этот проект. Должен похвастаться - мне предназначалась в нем должность заведующего литературной частью.)
   Меркурьев и Ирина Всеволодовна повезли меня в театр, показали почти готовый спектакль.
   К тому времени я числил за собой не так уж много спектаклей, но думаю все же, что прогон понравился мне не по причине моей неизбалованности. Меркурьевы выбрали отличных артистов, а иные из них были настоящими звездами - Лариков, Полицеймако, Софронов. Любопытно, что именно Софронов поначалу мне не показался. И на беседе я сказал ему об этом с откровенностью, на которую теперь уже не всегда способен. Дело было в том, что он не спешил явить то, что сделал,- берег свой секрет к премьере. Я же, видя чуть заметный пунктир роли, немедленно возроптал. Софронов выслушал меня, кротко и меланхолично согласился: да, я от всех отстаю. Вас Васич наклонился, шепнул мне на ухо:
   - Темнит!
   Режиссура обоих супругов (а трудились они в полном единении) исповедовала, как мне кажется, нерушимый принцип: дать возможно полнее раскрыться актерам. И артисты чувствовали эту заботу показать их с лучшей стороны и старались вовсю, трудились в охотку. Особенно трогательна была Е. М. Грановская, которую я поставил в чрезвычайно трудное положение - роль старшей Кирпичевой была написана мною на редкость бледно и невыразительно, не за что было зацепиться. Но так я и не услышал из уст этой поразительной старухи ни слова упрека - находиться на сцене было для нее уже счастьем.
   (Одиннадцать лет спустя после читки "Римской комедии" Ольхина подвела ее ко мне - я едва узнал ее, так она изменилась, была уже нездешней, потусторонней. И когда я склонился к ее руке, она слегка коснулась губами моего лба и невесомой ладонью провела по моим волосам. Что это было благословение, прощание? Вскоре она умерла.)
   После прогона я провел в гостеприимной семье Меркурьева еще два дня. По вечерам Вас Васич (так совпало, что он не был в ту неделю занят в спектаклях Театра имени Пушкина) рассказывал о том, как сложно найти верный тон в легко возбудимой актерской среде. Однажды, когда мы засиделись за ужином (Ирина Всеволодовна и дети уже легли), он был особенно откровенен. Опытом он делился в своей несколько бессвязной, но экспрессивной манере.
   - Наша Александринушка эту науку на совесть преподает. Большая школа. Что вы, господи, целая академия! Тонкая штука. Традиции. Еще с савинских времен. Смертельный номер. На проволоке, на ужасающей высоте. И без сетки.
   Он посмотрел на меня, видимо, решил, что я принимаю его слова не то за гиперболу, не то за метафору и недовольно засопел.
   - Ошибиться - ни-ни! Чуть зазевался, неверный шаг - и погиб. Безвозвратно, не сомневайтесь. Вокруг великаны. Один к одному. Таланты. Челюсти на удивление. Ам - и нет тебя. Одни кости.
   Я зажмурился. Он успокоительно потрепал меня по плечу и добавил веско:
   - Большая бдительность нужна. Особенно репетируя в чужом театре. Такой такт требуется, ого! Вот если нужно сменить мизансцену...
   В этом месте он неожиданно повысил тон, и из соседней комнаты донесся негодующий голос Ирины Всеволодовны:
   - Васенька, почему ты меняешь мизансцены и не ставишь меня в известность?
   - Иришенька, я ведь предположительно...- сказал Меркурьев виновато.
   - Это нехорошо,- повторила Ирина Всеволодовна. Чувствовалось, что она сильно взволнована.- Это очень нехорошо и некрасиво...
   - Мама права! - послышался голос Кати.
   - А почему ты решил сменить мизансцену? - поинтересовался Петя.
   - Дети, спите! - потребовал Меркурьев.
   Рядом зевнула Аня.
   - Будет вам,- сказала она недовольно,- не даете спать!
   Когда тишина восстановилась, Меркурьев озабоченно покачал головой:
   - Обиделась Ириночка. Беда. Пример привел, а она обиделась. Вот, пожалуйте, лишнего слова нельзя сказать.
   Вскоре я уехал, но уже через неделю вернулся. Начиналась последняя декада марта, светило солнце, была весна.
   На этот раз я жил в гостинице вместе с женой, но с Меркурьевыми виделись ежедневно - они были возбуждены и веселы, чувствовалось, что уверены в успехе. Любопытно, но эта уверенность ощущалась решительно во всех. На чем она основывалась? Думаю, все мы осознавали, что нам выпала удача, возможно, первыми после затянувшейся паузы сказать о том, что тревожило многих.
   Премьера прошла с чрезвычайным шумом - больше двух десятков раз выходили артисты на сцену, сначала вызовам вели счет, потом прекратили. Лариков, Полицеймако, Ольхина, Малышев были действительно великолепны. Но особенно всех потряс Софронов.
   - Хитрец, хитрец! - улыбался Меркурьев.
   Он был счастлив. На него приятно было смотреть. Он не считал нужным скрывать своей радости, и широкое большое его лицо, так хорошо знакомое каждому в зале, излучало сияние. Мы обнялись. Ирина Всеволодовна, белая от волнения, написала мне на программе трогательные и многозначительные слова: "Благодарю за мое возрождение". И я вновь подумал, как непроста была ее жизнь.
   После спектакля мы собрались в гостинице, было шумно, суматошно, кроме артистов были еще и знакомые, находившиеся в этот вечер в зале. Помню, например, артистов-пушкинцев О. Лебзак и К. Адашевского. Среди зрителей был один московский поэт и драматург, привлеченный на премьеру участием в ней Ольхиной,- пригласили и его. Одна речь сменяла другую, будущее казалось таким же праздничным, как этот вечер, зрительский ответ был столь звучен и ясен, точно подсказывал, как надо трудиться дальше. Много воды утекло с тех пор и мало осталось на земле из тех, кто был за столом в этот мартовский вечер.
   Спектакль прошел около сорока раз. Перед тем как он прекратил свое существование, Вас Васич и Ирина Всеволодовна успели поставить его для выездов, и пушкинцы выступали с ним на гастролях. Связь наша еще долго не ослабевала. Когда года через полтора я написал "Алпатова", возникла идея, что наше сотрудничество будет продолжено в том же Большом драматическом. Помнится, как мы встретились в гостинице "Москва". Вас Васич уселся читать пьесу, я листал какой-то журнал. Читал Меркурьев томительно долго, хотя пьеса была и не так велика. Она оставила его вполне равнодушным, но сказать этого он был не в силах. Озабоченно глядя на меня, произнес с тяжелым вздохом:
   - Глубока...
   Однажды приехали они с Ириной Всеволодовной в Москву, позвонили после двенадцати ночи. В тот день я праздновал свое тридцатипятилетие, и где-то среди ночи они появились. Народу было через край, поместиться было негде, мы расположились на кухне, где просидели почти до утра. Отсутствия юбиляра никто не заметил, и мы вволю наговорились. Но о будущем говорили немного, больше вспоминали - невеселый признак!
   Не раз и не два приходилось мне сталкиваться с этим странным феноменом: люди, щедро одаренные юмором, словно стеснялись этой солнечной стихии, словно боялись показаться незначительнее и несерьезнее, чем были, по их убеждению, на самом деле. Вот и Меркурьев год от году все больше и больше досадовал на то, что его считают комиком. И чем больше я убеждал его, что он один из редких избранников, счастливцев, рожденных приносить радость, тем жарче он возражал - непонимание его удручало. Он был полон претензий к театру, не дающему ему возможности сыграть Отелло. Не получая ролей трагических, он охотно играл в кинематографе так называемых положительных героев. Сколько раз пытался он оживить своей неотразимостью бледные схемы сценаристов.
   Однажды судьба едва не свела нас снова.
   В его родной Александринке ставились мои "Друзья и годы", и Меркурьев должен был сыграть Поставничева. Уже не помню, что этому помешало, кажется, его частые выезды на съемку. В конце концов роль была отдана Толубееву. Вас Васич казался огорченным, при встрече горячо уверял меня, что мог бы все совместить, очень жалеет, что все так вышло.
   - Сниматься я должен. Семейство громадное. Я кормилец, они не должны умереть с голоду. Роль я знал. Осталось сшить мундир. Но театр это, знаете, океан. Неверный шаг - и пошел ко дну. Видишь, как повернули. Тонкая штука. Уж времени нет, уж пожар, уж спешка - в результате роль отнята, рана нанесена.
   И заразительность его была такова, что, хотя и трудно было понять, почему должны были умереть с голоду его дети, уже выросшие к тому времени и практически вставшие на ноги, я сочувствовал ему всей душой и разделял его огорчение.
   В последний раз мы встретились с ним на гастролях вахтанговцев в Ленинграде. Он пришел смотреть "Коронацию". Игра Плотникова, видимо, задела его. Он горячо объяснял мне, как мог бы сыграть роль старого профессора он; я ловил его обгонявшие друг друга слова и понимал, что дорого бы дал, чтобы увидеть его в образе Камшатова.
   Но это были уже одни мечты...
   * * *
   Здесь я хочу сделать "вставку", на мой взгляд, вполне естественную, многое раскрывающую, многое поясняющую.
   Я очень люблю Леонида Генриховича Зорина - драматурга, на мой взгляд, великого, человека замечательного. Иногда говорят: "Это человек эпохи Возрождения". По-моему, это и про Зорина тоже. Сколько лет мы бросаем все и спешим к телевизору, когда идут "Покровские ворота"! Сколько тысяч зрителей с восторгом смотрели (и не по одному разу!) "Варшавскую мелодию", да что и говорить - много ли найдется у нас писателей, драматургов, у которых судьба сложилась столь счастливо! Правда, сам Леонид Генрихович так не считает. Это вполне естественно! Сколько пьес, которые своевременно не были востребованы, у него лежит в столе, сколько горечи он испытал из-за того, что не сгибался, не приспосабливался. Но зато, дорогой Леонид Генрихович, сегодня Вы можете засыпать, как ребенок: совесть у Вас чиста, как и у моего отца, любимого Вами Василия Васильевича Меркурьева. Он тоже не сгибался ни перед кем. Как-то отца спросили:
   - Василий Васильевич, вот как так получилось, что вы прожили свою жизнь и никогда никому не лизали?..
   Отец ответил:
   - Рад бы лизать. Укусить боюсь.
   Осмелюсь вторгнуться в воспоминания Л. Г. Зорина. Когда отец репетировал в "Друзьях и годах", у него случился страшный приступ диабета: сахар подскочил на критическую отметку. Его положили в больницу и уже практически стабилизировали его состояние. Но... Театральные интриги - это было всегда, это будет всегда. А то, что в это время он нигде не снимался,это очень легко проверяется: в том году, когда ставились "Друзья и годы", отец вообще не снимался. И, видимо, разговор отца с Зориным на эту тему состоялся в другое время и по другому поводу.
   Не буду вступать в полемику с Леонидом Генриховичем и по поводу его непонимания папиных желаний сыграть трагические роли. Далее читатель увидит доказательства правоты Меркурьева. Здесь только добавлю, что, когда на очередную папину заявку на драматическую роль в каком-то спектакле ему сказали: "Василий Васильевич, но это ведь не ваше дело! У вас талант комедийный! Вы же не справитесь!" - то отец ответил: "Дайте мне хотя бы один раз провалиться. Думаю, я заработал уже право на эксперимент. Ну, пусть будет провал! Пусть меня помидорами закидают!" Не дали! Дотянули до 70 лет! Ну да ладно! Чего уж теперь "кулаками махать"!
   Вторая "вставка" в воспоминания Зорина - по другому поводу. Она о Сереже Дрейдене.
   В ноябре 1994 года в редакции газеты "Музыкальное обозрение", в которой я имею честь служить (ради Бога, не примите это мое "служить" иронически - я действительно "служу" этому великому Делу, и очень горжусь этим; о моем призвании речь впереди, если читателю это будет интересно), раздался телефонный звонок. Сергей Дрейден просил разрешения позвонить мне домой.
   - Сережа! О чем речь? Звони, конечно! Но, поскольку я работаю в газете, звони как можно позже.
   Через несколько дней он звонит:
   - Петя, прости, Бога ради, что беспокою тебя. Тут такая история... Я сейчас репетирую в Театре имени Ермоловой "Мнимого больного" Мольера. Нет, все у меня в порядке. Вот только... Может быть, ты знаешь кого-то, кто мог бы сдать мне комнату на время репетиций... Ты прости, что беспокою...
   Он мог бы еще час извиняться, церемониться, но я оборвал его:
   - Серега! Я все понял. Вариант один, если он тебя устроит: у меня на кухне диван. Если у тебя нет аллергии на кошку...
   - Что ты! У меня дома у самого кошка! Но тебя это не стеснит?
   Ну как мне было объяснить моему почти что брату, что... А почему, собственно, "почти что брату"? Не говоря уже о нашей детской дружбе, Сергей буквально является "молочным братом" моей сестры Кати. Когда 14 сентября 1941 года он родился (а случилось это в Новосибирске, в самом начале эвакуации), у его матери, Зинаиды Ивановны Донцовой, пропало молоко. И моя мама, еще кормившая грудью Катю, а также Андрея Черкасова (сына Н. К. Черкасова и Н. Н. Вейтбрехт), стала кормить и Сережу Дрейдена.
   Сергея Дрейдена сейчас знают все. Возможно, не все знают его фамилию: он не принадлежит к тому "сонму" артистов, которые бывают на всех "тусовках", участвуют в фестивалях, получают премии. Он, как и Раневская, и Меркурьев, и Свердлин, и Яншин, и Плятт, не получил ни одной "Ники", ни одного "Оскара", но властно занял место в сердцах и душах зрителей1.
   В фильмах "Окно в Париж" и "Фонтан" Ю. Мамина Сергей Дрейден, в титрах именуемый "Сергей Донцов", играл главные роли. В фильме М. Богина "О любви", правда, он выступает под фамилией Дрейден. Остальные фильмы он посвящает своей матери Зинаиде Ивановне Донцовой.
   Его мама похоронена на Шуваловском кладбище в Ленинграде, там же, где и мои бабушки - Анна Ивановна Меркурьева-Гроссен и Ольга Михайловна Мейерхольд-Мунт. И в каждом письме Сергей мне пишет: "За бабушек не беспокойся. Я там бываю регулярно и все привожу в порядок".
   Нашей дружбе с Сергеем почти 50 лет. Это для меня является подтверждением, что жизнь свою мы оба прожили честно: если бы мы изменили своей совести, вряд ли кто-то из нас смог глядеть друг другу в глаза. А совестливость эту завещали нам наши родители: Сергею - Зинаида Ивановна, мне - Ирина Всеволодовна и Василий Васильевич. И завещали не декларативно, не словами, а примерами своих жизней.
   А теперь о Сереже Дрейдене, который вошел, вернее, ворвался в мою жизнь, когда мне было семь лет.
   Очень хорошо помню, когда я увидел (вернее, сначала услышал) Сергея. Я болел скарлатиной, лежал дома один (на время моей болезни мама эвакуировала всю семью: папа жил в гостинице, Анна - у своей учительницы, Катя, по-моему,- у Ольги Яковлевны Лебзак, Женя - у своей мамы: тетя Лара с Наташей жили в девятиметровой комнате у Нарвских ворот). И вот через открытое окно я каждый день слышал хриплый мальчишеский голос, кричащий: "Касьян!" - это Сережа приходил в наш двор со своим пуделем.
   Когда я выздоровел, то познакомился и подружился с Сережей. Жил он через два дома от нас. Его отец, театральный критик Симон Давидович Дрейден, в это время сидел в тюрьме (это была очередная кампания Вождя она коснулась практически всех деятелей театра, но в основном с упором на "космополитизм", что в молчаливом переводе означало "еврей"). Мать Сережи, Зинаида Ивановна Донцова, как я уже писал, стала задушевной подругой всех Сережкиных товарищей.
   А в 1951 году я во второй раз пошел учиться в школу (в первый раз меня отвели в первый класс в ту же школу, где учился Женя, но я почему-то в течение целой недели своей учебы плакал на всех уроках, бегал в канцелярию звонить домой: "Заберите меня!" Я ведь был деревенским жителем, не привыкшим к шуму и беготне, да еще к такому скоплению мальчишек. И родители решили, что год я подготовлюсь к школе дома). И вот я пошел сразу во второй класс, но уже в другую школу, в 203-ю, где учился (правда, на два класса старше меня) мой друг Сережа Дрейден.
   Первый свой школьный день я запомнил очень хорошо. В школу меня привел папа. Мы пришли, когда уроки уже шли. Я не помню, заходили ли мы к директору, но помню, как остановились у дверей класса. Папа приоткрыл дверь, и тут же к нам подошла пожилая учительница. Папа подтолкнул меня, я пошел вместе с учительницей к ее столу, а в классе прошла волна одного слова: "Меркурьев, Меркурьев, Меркурьев" - ребята узнали папу. Немудрено! Папина популярность в те годы была фантастической! Телевидения еще не было, фильмов выпускалось немного, все они шли подолгу в разных кинотеатрах, и люди смотрели их много-много раз. Я знаю людей, которые "Танкер "Дербент" и "Небесный тихоход" смотрели по 14 раз!
   Хорошо помню свое состояние у учительского стола. Мне хотелось держаться с достоинством. Александра Степановна (так звали учительницу) сказала:
   - Ребята, у вас новый товарищ - Петя Меркурьев. Садись, Петя, за вторую парту с Вовой Дворкиным.
   Вова с готовностью подвинулся. Он был неплохой парень. Из таких, которые никогда не попадают в лидеры, не бывают забияками, а учатся очень неважно.
   В классе были и круглые отличники, были второ- и третьегодники. Наш класс был единственным - параллельных не было: уж очень немного ребят родилось в 1943 году. В то же время многие ребята отставали по учебе, поэтому я помню в нашем классе Пашу Маслова, который был старше на три года, а Слава Малышев (он, правда, попал к нам только в шестом классе) был старше на четыре года: ему было 17, а нам - по 13.
   Как я учился - не помню. Но хорошо помню, что 203-я школа мне очень понравилась, и ходил я туда сам, там никогда не плакал и с ребятами был в нормальных отношениях. Сразу же подружился с моим тезкой, Петей Брауном. Он был отличником, очень умным и все-все знающим. Меня просто потрясало, например, что он во втором классе мог определить, на каком расстоянии от нас идет гроза (после вспышки молнии он считал секунды, потом умножал на скорость звука... или делил?.. я до сих пор в этом разобраться не могу), причем делал он это мгновенно. Его папа был математиком, а мама - доцентом медицинского института. Брат Пети закончил школу с золотой медалью, а его одноклассником был Виктор Корчной - будущий гроссмейстер. Кстати, Корчного помню как знаменосца нашей школы.
   Очень дружили мы с Сашей Рогожиным. С ним встречаемся и сейчас. Он закончил индонезийское отделение Ленинградского университета, работал в Индонезии, должен был ехать работать на Мадагаскар (он свободно владеет мальгашским языком), потом переехал из Ленинграда в Москву. В детстве Саша был сугубо материалистом. Я его называл академиком. Жил он со своей мамой в большой коммунальной квартире, занимался музыкой, был для меня в то время музыкальным авторитетом.
   Я сейчас понимаю, что Александра Степановна Прокофьева была педагогом замечательным. Она довольно спокойно расправлялась с нашей оравой, без лишних движений и окриков. Иногда только срывалась. Но в основном речь ее текла плавно, объясняла она просто и очень понятно. И к пятому классу мы пришли хорошо подготовленными.
   Помню день, когда Александра Степановна пришла в торжественном платье, но на плечах у нее был неизменный шарф, закрывающий плечи и грудь. Она стала рассказывать о том, что вчера у нас не было уроков из-за того, что ее вызвали в Смольный, чтобы вручить орден Ленина (напомню новому поколению: этот орден - самая высокая государственная награда советского времени). И потом сказала:
   - А орден Ленина - вот! - И отодвинула шарф, а там, кроме ордена Ленина, еще и ордена Трудового Крас ного знамени, и орден "Знак почета", и медали.
   Это случилось в конце третьего класса, а до этого мы даже и не знали, какая у нас учительница.
   Был в нашей школе человек, которого почти все не любили и все боялись. Это завуч Марина Александровна (та самая, что отругала меня за "кощунст венную" надпись в дневнике 5 декабря). Высокая, с зычным голосом, она всегда ходила в платье с жабо, а с левой стороны у нее были орденские колодки. Она говорила громче всех в школе, и, кажется, ей доставляло удовольствие людей унижать. За какую-то мелкую мою провинность она могла во весь голос отчитывать меня посреди школьного коридора такими словами: