В нескольких шагах от Менестреля Моника Гюткен, востроносая, быстроглазая, подвижная, как белка, была поглощена тремя делами сразу: примо, слушала Мари-Жозе Лануай, которая говорила о себе, секундо, рассматривала Менестреля, незаметно косясь в его сторону из-под ресниц, терцио, мысленно оценивала то, что было надето на Мари-Жозе: костюмчик от Дезарбра – 65000, пальто свиной кожи, небрежно накинутое на плечи, – я видела такое в витрине на Фобур Сент-Оноре – скажем, 80000, сумка из той же кожи – 15000, замшевые туфли —18000, не считая колготок, косынки, белья. Все вместе самое меньшее 150000, и это она называет одеться простенько, для Нантера. Не спорю, все это прелестно, выдержано в рыжих светло-табачных, вяло-розовых, ржаво-осенних тонах. И вообще, хватит, подумала Моника, очаровательно улыбаясь Мари-Жозе, не стану же я завидовать этой… Конечно, у меня самой после папиной смерти не осталось ничего, кроме дребезжащей малолитражки десятилетней давности, туфель, которые промокают, свитера ручной вязки и юбчонки, купленной в универмаге; если все это имеет вид, то только потому, что во мне чувствуется порода. Все наше богатство сводится к квартире на улице Лапомп, мы еще держимся в ней, так как блокирована квартплата, но и это, наверно, не надолго, до чего паршивая жизнь! Она смотрела на Мари-Жозе, на ее гладкую, плотно натянутую кожу, на ее голубые самоуверенные и пустые глаза, лоб, который редко краснеет и еще реже думает. Это не мешает ей разыгрывать со мной upperdog'a[16] или, точнее, upperbitch (a это неплохо!). Матч называет ее Мари-Шмари, но «upperbitch», на мой взгляд, лучше. Она, впрочем, не вредная, но она знает, и хорошо знает, что я знаю, что она знает, как я дорожу приглашением на ралли мамаши Лануай в расчете встретить там «мальчика моей жизни», по возможности того же круга, к которому (теоретически) я по-прежнему принадлежу. Я уже по уши сыта этой ролью кузины Бетты.
   – Я, ты понимаешь, Моника, – говорит Мари-Жозе Лануай искренне и доверительно, – я не очень красива, нет, нет, уверяю тебя, я отнюдь не обольщаюсь, ну, скажем, во мне есть шарм, и я стараюсь быть естественной, впрочем, мне не идет, когда я не естественна, я это заметила. Ты знаешь Мари-Анн?
   – Нет, не уверена, – говорит Моника.
   – Да знаешь, знаешь, ты видела ее у меня на последней вечеринке, такая высокая блондинка с длинными волосами и глазами как блюдца.
   – Нет, не припоминаю, – говорит Моника с очаровательной улыбкой (лишнее доказательство, свинья ты этакая, что ты меня приглашаешь далеко не на все твои вечеринки).
   – Ну, неважно, – продолжает Мари-Жозе, смущенно отворачиваясь, – это моя подруга детства, очень красивая, ну, ты представляешь себе жанр, из тех, что всегда должны быть повсюду первыми, самыми, самыми. Хорошо. Допустим, мы одновременно знакомимся с мальчиком, я сейчас же отхожу в сторону, я предоставляю сцену ей, играй на здоровье! Она берет с места! Я выжидаю некоторое время, а потом вступаю, ты понимаешь, что я хочу сказать, я даю мальчику сначала обратить внимание на нее, а сама жду, я не делаю первого шага, не трачу сил, я вступаю в игру, когда вижу, что он раскусил Мари-Анн, я знаю – проигрыша не будет.
   Моника глядела на Мари-Жозе молча, с дружеской сообщнической улыбкой, одобрительно покачивая головой. Но ноги ее под столом нетерпеливо двигались. Да как же ты можешь проиграть, идиотка несчастная, с миллионами твоего папаши?
   Жоме медленными движениями набивал трубку, приминая табачные крошки своим квадратным пальцем, осторожно, соразмеряя нажим, в центре чашечки – легкий, ближе к краю – сильнее. Дениз Фаржо зачарованно глядела на него. Рене тоже курил трубку, но у него это выходило неряшливо. Стоило ему затянуться, что-то начинало булькать, как в водостоке, дело не ладилось, мундштук у него щербатый, сама трубка почерневшая, противная, пальцы перепачканы, повсюду пепел. Смотреть на Жоме было одно удовольствие. Она любила, когда он что-нибудь делал у нее на глазах, как любила смотреть на отца, когда тот мастерил полки на кухне или просверливал дыры в стене, забивая пробки. Ловко, чисто, умело. В сущности, ей было приятно сидеть бок о бок с Жоме в этом огромном, теплом, людном, неумолчно гудящем зале среди зеленых растений. От Жоме исходило ощущение покоя, надежности, уюта. Она благодарно смотрела на него, он вертел в пальцах свою трубку, казалось, он дома, на кухне, после обеда мирно, неспешно беседует о Дениз о делах в своем цеху.
   – Я хотела бы с тобой посоветоваться, – сказала она, – мне тут один парень задал трудный вопрос.
   – Из наших?
   – Да.
   Он зажал зубами мундштук, чиркнул спичкой, наклонил немного чашечку, подставляя ее пламени, и несколько раз коротко затянулся. Крошки табака вспыхнули, полезли вверх. Он вытащил из кармана какое-то небольшое орудие, старательно примял их и снова затянулся. Она отметила, что он обтер свое орудие бумажкой от сахара и только потом сунул его в карман.
   – Выкладывай, – сказал он.
   – Какие расхождения у троцкистов с прокитайцами в вопросе о Вьетнаме? Признаюсь тебе, я не знала, что ответить. По правде говоря, мне кажется, что они стоят почти на одних позициях.
   – Почти, – сказал Жоме.
   Он вынул трубку изо рта, и его губы под усами сложились в улыбку.
   – Но есть оттенки. Например: троцкисты упрекают прокитайцев в безоговорочной поддержке ФНО[17].
   Дениз широко открыла глаза,
   – Почему?
   – Это программа, заявляют троцкисты, откровенно правого толка…
   – Ну, знаешь! – сказала ошарашенно Дениз. – Это же вопрос тактики!
   – Разумеется, – сказал Жоме. – Но троцкисты смотрят на это иначе. Они считают, я цитирую, что «безоговорочная поддержка подобной реформистской программы является в плане интернациональном не чем иным, как проявлением безответственности…» Во всяком случае, – добавил он, и его губы под черными густыми усами опять сложились в легкую улыбку, – этот вопрос, по их мнению, должен быть предметом дискуссии…
   – Дискуссии! – сказала Дениз. – Разве наша дискуссия может что-нибудь изменить в программе ФНО?..
   Жоме повернул голову и поглядел на Дениз с понимающим видом.
   – Ясное дело, нет. – И добавил: – Чего ты хочешь? Революционная чистота прежде всего.
   Он затянулся и, помолчав, продолжал:
   – По-моему, эти идиотские дискуссии о программе ФНО очень типичны для группаков. Вообще, любая секта возникает, как правило, в результате серьезных идеологических расхождений. Но как только эта секта возникла, она начинает вырабатывать свою особую фразеологию и смотреть на все со своей колокольни. И тут уж ей важней отделить себя от соседней секты, чем эффективно бороться против империализма. Вторая фаза: по мере того как секта таким образом отрывается от действительности, ее доктрина превращается в священное писание, а каждый группак – в священнослужителя. Отсюда осуждения, отлучения, обличения. Тут мы имеем дело с такими, примерно, образчиками стиля: мы обладатели истины, а ты дерьмо, предатель, голлистская сука, ты ни хрена не смыслишь в Марксе, мы тебе рога обломаем, сволочь ты этакая…
   Дениз расхохоталась, Жоме был в форме. Это она любила. Но бдительности не теряла. Пусть не думает, что она готова принять на веру все, что он скажет, только потому, что он – Жоме. Слишком уж он склонен всему находить объяснение.
   Жоме вытащил трубку изо рта и потер мундштуком кончик носа.
   – Разумеется, подобных любезностей удостаиваемся не мы одни. Они и между собой непрерывно ругаются. Во имя идеологии. Отсюда и процесс распыления сект. Достаточно, чтобы кто-нибудь один выразил несогласие, и готово: раскол. Группки распадаются на микрогруппки, а те в свою очередь на еще более крохотные. В настоящее время существует три или четыре троцкистских группы, три пли четыре прокитайских, три или четыре анархистских, и на этом не кончится. Процесс пойдет дальше.
   Жоме зажал трубку в зубах и сказал раздраженно:
   – Есть в этих ребятах какая-то безответственность папенькиных сынков, которая приводит меня в ярость.
   Они помолчали. Дениз покраснела.
   – Вот тут, – сказала она резко, – я с тобой совершенно не согласна. Знаешь, Жоме, мне противно, что такой парень, как ты, повторяет благоглупости из передовицы, почерпнутые редактором в собственной чернильнице, поскольку в Нантер он даже носа не показывал. Ну кто, скажи на милость, папенькин сынок среди группаков? Один Давид Шульц. А другие ребята – такие же, как мы с тобой, условно говоря, из средних слоев. Так? Зачем же тогда говорить, что группки состоят из папенькиных сынков, это неправда.
   – А я никогда и не говорил этого, – сказал Жоме.
   Но Дениз его перебила.
   – И еще. Нечего заниматься дискриминацией навыворот! Нечего утверждать, что родиться в определенной среде – первородный грех. Нельзя ставить в вину Давиду Шульцу, что он, сын известного хирурга, активно борется в рядах левых вместо того, чтобы записаться в группу «Запад».
   – Вот что значит быть красивым парнем, – сказал Жоме. – Все девочки тебя защищают.
   Дениз покраснела еще сильнее, на глаза навернулись слезы, и она сказала, не помня себя от бешенства;
   – Пошел ты в задницу.
   – То есть как? – сказал Жоме, повернув голову влево и глядя на нее из-под приподнятых бровей.
   – Я тебе говорю, пошел ты в задницу, – сказала Дениз, слезы брызнули у нее из глаз и потекли по щекам. – А на твой женоненавистнический, антифеминистский, реакционный аргумент мне с пятнадцатого этажа… Я ухожу.
   Она поднялась. Жоме схватил ее за руку и заметил, что она вся дрожит.
   – Ну, послушай, – сказал он, – это просто глупо, неужели ты обиделась?
   Жребий был брошен, Менестрель приблизился к широкому белому ложу. Обнаженные рабыни перехватили его, чтобы снять латы. Эта деталь пришлась ему по вкусу, он решил на ней задержаться. Рабыни, конечно, не рабы же, от них исходит такой аромат благовоний. А кто умащивает их благовониями? Сами? Другие рабыни? Три девушки были совсем юные, резвые, они немножко нервничали, развязывая толстые кожаные ремни его лат, посмеивались перемигивались, прыскали, тряся гривами, ниспадавшими до самого крупа. Менестреля возбуждали легкие прикосновения быстрых пальцев, бегавших по нему, все эти смешки, гримаски, аромат благовоний, летучие пряди волос, падавшие на озорные глаза, но в то же время его не покидало смутное чувство вины за эти проявляемые исподтишка знаки интереса к нему, он не смел показать, что замечает заигрывания раздевальщиц, взгляд миссис Рассел, серьезный, нежный, глубокий, по-прежнему был устремлен на него. Она лежала неподвижно, приподнявшись на локте. Пышная округлая грудь, полные скульптурные формы угадывались под прозрачным длинным лиловым платьем. В ее губах, глазах, мелких мягких морщинках у век было что-то ласковое, пленительное. Обнаженные рабыни исчезли, и Менестрель, замерев, смотрел на миссис Рассел. Просто невероятно, какое ощущение уверенности давал ему ее взгляд, ничего похожего на обескураживающую и агрессивную бойкость девушек, в которой были одновременно призыв и отказ. Этот взгляд дарил ему все: безоговорочное согласие, неисчерпаемое доверие, безграничную снисходительность; эти округлые сильные руки обоймут меня и погрузят в пучину материнской плоти. Толчок, все исчезло, глаза Менестреля снова прозрели, активистка Жоме с глазами, полными слез, стояла у столика, Жоме держал ее за руку.
   Моника Гюткен не видела, что Дениз встала. Она сидела к ней спиной, то и дело посматривая в сторону Менестреля своими живыми бойкими беличьими глазками и зондируя почву. Общество устроено неправильно. Когда девушке нравится парень, она должна иметь право подойти к нему и сказать, меня зовут так-то, ты мне нравишься, может, зайдешь после обеда, послушаем у меня пластинки? Вместо этого приходится бесконечно изыскивать какие-то предлоги, чтобы познакомиться. А попробуй действовать прямо, кем тебя будут считать? Какое ханжество, разве быть шлюхой не значит как раз плести все эти мелкие рабские интриги? Куда приятней было бы лежать с этим мальчиком на диване, отдаваться его ласкам, а не предаваться этому в мечтах или вот слушать сейчас, как upperbitch разглагольствует о «глубине» своих отношений с друзьями. Уж эта мне «глубина», как все поверхностные люди, она просто влюблена в слово «глубина». И зануда, вдобавок: я, я, я, ни грана юмора. Любопытно, что у девочек, страдающих гипертрофией «я», это «я» редко заслуживает внимания. Единственно, что забавно, это ее голос, но тут уж она поистине ни при чем, а ее голос стоит того, чтобы послушать. Этот самодовольный, изнеженный, избалованный тон, эти удовлетворенные смешки, растянутые звуки, пришепетывание время от времени, у нее всегда такой вид, точно она себя дегустирует.
   – Меня, должна отметить, мальчики не очень притя-яги-ивают (короткий смешок на «тя-я», захватывающий «и-ив»), – сказала Мари-Жозе, – ты, конечно, удивишься, но, понимаешь, Моника, на мальчиков это как раз и производит впечатление, я их поражаю, а когда они заинтригованы и горят желанием узнать меня поближе, мне как раз и удается, я считаю, завязать с ними необыкновенно глубокие отношения.
   Моника улыбнулась и сказала с невинным и серьезным видом, глядя на свои руки:
   – Не опасно ли завязывать с ними такие уж «глубокие» отношения?
   – Да нет, да нет, что ты вообразила, – сказала Мари-Жозе, музыкально повысив голос в конце фразы, – можешь мне поверить, я никогда не дохожу до конца, никогда, никогда, и не потому, что страшусь неведомого, и даже не из-за боязни последствий (смешок), но для меня просто не возникает даже такого вопроса, я говорю себе, что в конечном итоге это не так уж интересно, то есть не до такой уж степени. Разумеется, если бы я обожала мальчика, но нет, даже в этом случае, знаешь, нет, я нахожу, что этот вид отношений очень быстро все опошляет, это цепи, и, в конце концов, коль скоро существует половой акт, он существует прежде всего для продолжения рода, и вне этого я не вижу в нем никакой пользы.
   Моника переложила под столом ногу на ногу.
   – Не видишь в нем пользы? – спросила она ровным голосом.
   – Нет, не вижу, уверяю тебя (в конце фразы голос ее просто взвился), никакой; разумеется, другие могут ее находить, но я, право же, не вижу абсолютно никакой, и не в том дело, что меня не интересуют другие люди, напротив, я жду от них очень многого, но я чувствую, что по-настоящему глубокие отношения с мальчиками у меня не могут строиться на этой основе, так что почему бы не сохранить это (смешок)… для моего будущего мужа. Хотя сейчас я о замужестве даже не помышляю, для меня замужество это какой-то итог, конечная станция, а я хочу двигаться, повсюду бывать, встречаться с людьми, я хочу оставаться широко открытой всему.
   Моника подавила смех, закашлялась, согнувшись вдвое и прикрыв рот рукой. Ну-ну, открывайся, открывайся пошире, Мари-Шмари, открывайся, тебе это необходимо.
   Жоме слегка похлопал Дениз по руке, крепко зажав ее в своей широкой квадратной лапе. Дениз рухнула на стул рядом с ним, он склонился к ней и, не выпуская ее пальцев, сказал низким спокойным голосом:
   – Ладно, я сморозил глупость. Беру ее обратно. Порядок?
   – Порядок, – сказала Дениз, не глядя на него.
   Он выпустил ее руку. Дениз пошарила в кармане своих горчичных вельветовых брюк, отыскивая платок, вытерла щеки. Жоме искоса смотрел на нее. Платок у нее был не маленький, сжатый в комочек, а большой, жесткий, крестьянский платок. Эта деталь тронула Жоме. Он снова склонился к ней и сказал, дружески посмеиваясь:
   – Ну, а как твоя малолитражка, подвигается? Надеюсь, ты за это время набрала хоть на колеса?
   Она порозовела. Беседы с Жоме не часто принимали такой личный характер.
   – И даже на часть мотора, – сказала она благодарно.
   Он выпрямился и, вздохнув, сказал:
   – И везет же тебе, поедешь в Шотландию. А я даже еще не знаю, что буду делать в летние каникулы.
   Дениз побледнела и сердце ее бешено заколотилось. Она слышала, как оно бьется о ребра. Что это значит «и везет же тебе»? Слова, брошенные на ветер? Намек? Она спрятала руки за спину, слышит ли Жоме эти удары тарана в ее груди? Она не могла сосредоточиться. «И везет же тебе» – что он хотел этим сказать? Просто доброе слово? Протянутая рука помощи? А если спросить: «Хочешь, возьму тебя?», не примет ли он это за авансы? В висках у нее стучало, колени обмякли, руки дрожали. Она чувствовала, что стоит на пороге какого-то решающего события, и не могла даже собраться с мыслями, она сделала над собой огромное усилие, нет, вот сейчас скажу ему: «Хочешь, мы возьмем тебя». Безлично, неуязвимо, я приглашаю его от имени какой-то группы, даже если этой группы пока еще на самом деле не существует.
   – Если вернуться к группкам, – сказал Жоме своим спокойным голосом, – то, разумеется, ребята в них примерно того же социального происхождения, что и мы. Тут ты совершенно права, только ведут они себя по-другому. Я не хочу обобщать, но посмотри хотя бы на тех, которые живут в общаге, какой образ жизни они ведут…
   Теперь он был в своей стихии. Дениз скрестила руки на груди и, засунув ладони под мышки, с отчаянием подумала: слишком поздно, я упустила момент, все пропало,
   – Ты сама не хуже меня знаешь, – продолжал он, и она слышала, как его голос с каждой секундой удаляется от нее все дальше и дальше. – Ни черта не делают, шлындрают по Парижу, пристают к женщинам, зашибают, возвращаются в Нантер отоспаться, а придя в себя, начинают «политическую работу» – два часа в день!..
   Он замолчал и посмотрел на Дениз, точно ждал от нее ответа, она сказала едва слышно:
   – Ну, не все. Прокитайцы не такие. Троцкисты тоже. Они скорей уж аскетичны.
   Он молчал, и Дениз подумала: а я? Я тоже скорей аскетична? Она оглядела себя: старый свитер, горчичные брюки, грубые бутсы. Слева от нее поднялись две девушки – красивая брюнетка, тонкая, сексапильная, с дерзким взглядом, и маленькая самоуверенная блондинка в пальто свиной кожи, наброшенном на плечи, в замшевых туфлях, с сумкой цвета вялой листвы. Они направились к выходу, изящно лавируя между столиками, весело переговариваясь, не обращая ни на кого внимания, зато на них были устремлены все взгляды. И Жоме тоже смотрел на них с видом ценителя, ноздри у него раздувались – большой дворовый пес, обнюхивающий комнатных собачек,
   – Вот именно, – сказал Жоме, возвращаясь к разговору. – Эти впадают в другую крайность. Активисты двадцать четыре часа в сутки. Попы, да и только. Результат: в жертву приносится учеба.
   И так как Дениз молча глядела на него, он добавил:
   – Глупее некуда. Все равно, что отказываться от жратвы только потому, что пища поступает по капиталистическим каналам.
   – Ну, не совсем, – сказала Дениз. – Когда речь идет об образовании, то отравлена сама пища.
   Жоме потер правую ноздрю мундштуком.
   – Да, но отравлена весьма неравномерно. Когда имеешь дело с конкретными вещами, следует различать оттенки.
   Дениз положила ладони на свои старые брюки горчичного вельвета и засопела. Мало-помалу ею овладевало обычное возбуждение споров с Жоме. Но подлинной радости она не чувствовала. Где-то в глубине оставался привкус горечи. Они снова попали в избитую колею общения двух активистов. Разговор был интересный, но совершенно безличный. Жоме разговаривал с ней, она почти ощущала тепло его плеча, но он был далеко, ужасно далеко. Он был так же недосягаем, как если бы ее отделяла стеклянная клетка.
   Она выжала из себя:
   – Есть ведь люди, которые жертвуют жизнью ради идеи. Почему же активисту не пожертвовать образованием ради политической цели?
   Жоме поднял чашечку своей трубки к глазам и сказал с какой-то торжественностью:
   – Не следует смешивать. Это разные вещи. Жизнь – это то, что можно отдать в борьбе. Знания – подготовка к борьбе.
   – И ты считаешь, что знания, получаемые в буржуазных университетах, – хорошая подготовка к революционным битвам?
   – Да, я убежден в этом. Знания остаются знаниями. От тебя самой зависит превратить их в оружие и повернуть против общества, которое тебе дало эти знания. В сущности, ты, Дениз, сама это отлично понимаешь…
   Он не часто называл ее по имени. Ее затопило счастье. И тотчас она подавила в себе это чувство с какой-то даже яростью, ну нет, с этим покончено, покончено, она больше себе этого не позволит.
   – Большинство известных революционеров, – продолжал Жоме, – блестяще учились в буржуазных университетах. Карл Маркс защитил диссертацию по философии в Берлинском университете, Ленин сдал экзамены на юридическом факультете Санкт-Петербургского университета, Фидель Кастро – доктор права…
   – Можешь не развивать, – сухо сказала Дениз, – я не спорю.
   Они замолчали, Жоме поглядел на нее и сказал спокойно:
   – Ну и прекрасно, ты сегодня необыкновенно любезна.
   Перед ними вдруг возникла какая-то массивная фигура. Они одновременно подняли головы. Это был Мериль, белокурый, косая сажень в плечах, веселая ухмылка.
   – Тебе ни за что не догадаться. – сказал он вполголоса, садясь напротив Жоме и склоняясь к нему, – какое решение вынесли группаки.
   Он сделал паузу и, прищурив глаза, с хитрым видом поглядывал то на Жоме, то на Дениз.
   – Ну? – сказал Жоме.
   – Ссылаюсь на источник, – сказал Мериль. – Мишель. Он досидел там до конца. Если нужно, он может подтвердить.
   – Да разродишься ли ты, наконец, черт побери, – сказала Дениз раздраженно.
   Мериль с изумлением поглядел на нее.
   – Не придавай значения, – сказал Жоме. – Товарищ немного нервничает.
   – А, вот оно что, – сказал Мериль, тряхнув своей крупной белокурой головой и глядя на Дениз с видом человека, которого успокоили. Значит, она сердится не на него, просто немного нервничает. Впрочем, девочки вообще… – Ладно, – сказал он, поворачиваясь к Жоме. – Держись крепче, а то упадешь: группаки решили предпринять ка-ра-тель-ные операции. Чтобы наказать власти за арест двух своих ребят, они решили оккупировать сегодня ночью административную башню Фака.
   – Вот кретины! – сказал Жоме.
   Они все трое молча переглянулись. Жоме спросил:
   – Сообща?
   – Что сообща? – сказал Мериль.
   – Группаки собираются ее оккупировать все сообща?
   – Нет, – сказал Мериль. – Только КРМ[18], анархисты и ребята из НКВ[19], МЛ[20] против. И другая троцкистская группка тоже. Они решили воздержаться.
   – Ну вот, пожалуйста, – сказал Жоме, разводя своими большими квадратными ладонями. – Просто невероятно. И чего они рассчитывают добиться такого рода акциями? Их едва наберется сорок человек, они разобщены и никогда не смогут объединиться, и при этом еще пускаются на идиотские провокации.
   – Ну хорошо, – сказала Дениз решительно, – что будем делать?
   – Очень просто, – сказал Жоме. – Выпустим листовку.
   Она посмотрела на него.
   – Ты меня извини, – сказала она резко, – но я нахожу это нелепым. Они захватывают башню, а мы тем временем чем занимаемся? Рожаем листовку!
   Жоме вытянул блюдечко из-под чашки и принялся чистить трубку с помощью своего орудия.
   – Слово имеет товарищ Фаржо, – сказал он добродушно. – Слушаем ваши предложения.
   – Ну, – сказала Дениз, – соберем товарищей и сорвем акцию группаков.
   – Ты хочешь сказать, что мы помешаем им занять башню? – сказал Мериль, и его белесые, почти бесцветные брови взметнулись над светлыми глазами. – Ну, ты сильна, старуха! Ты отдаешь себе отчет, какая будет драка?