в него Этти, не без тайной надежды, признаться, что он попросит ее заменить
ему миссис Фанни, которая к тому времени уже покинула земную юдоль. Моя жена
(с ее вечной склонностью считать себя жалкой грешницей) не переставала с тех
пор терзаться из-за того, что она, как ей справедливо казалось, недостаточно
глубоко скорбит об этой утрате. Хел же, приехав к нам, был безутешен и
клялся, что нет и не будет на свете другой такой женщины, как его Фанни. Наш
добрый генерал, который тогда еще был жив, снова принял его под свой кров,
как когда-то, в счастливые дни нашей юности, и дамы играли ему те же
песенки, какие он слушал еще юношей в Окхерсте. С размягченным сердцем мы
все предавались сладким воспоминаниям, а Гарри неустанно изливался перед
Этти в своей безысходной печали, снова и снова перечисляя все достоинства
своей покойной супруги, а заодно с нежностью вспоминал и дорогую тетушку
Ламберт, которую он любил всем сердцем, и эти столь горячо воздаваемые ей
хвалы были, разумеется, как елей для ее верного супруга, из чьей памяти ни
на секунду не изглаживался ее светлый образ.
Генерал Хел получил назначение в Париж как представитель американского
генерального штаба и покинул нас, облачившись в желто-голубой мундир (с
легкой руки мистера Фокса и других господ вошедший в моду и у нас); он был
весьма обласкан при версальском дворе, невзирая на то, что представить его
христианнейшему из королей и его супруге взялся маркиз де Лафайет, который
был не в большой чести у королевской четы. Насколько я понимаю, виргинский
генерал пришелся очень по душе одной маркизе, и она, не долго думая, вышла
бы за него замуж, не окажи он сопротивления и не укати обратно в Англию, где
все, а в особенности Этти и ее отец, готовы были слушать его восхваления
покойной супруги. Мы же, хорошо знавшие этот образец добродетели, хотя и
старались вежливо внимать Хелу, не могли все же полностью разделять его
восторги и были порой в затруднении, когда наши дети принимались
расспрашивать нас "об этом ангелочке" - жене дядюшки Хела.
Генерал Ламберт и генерал Хел, я, капитан Майлз и преподобный Блейк
(через год после моего отъезда из Америки он был тяжело ранен в битве при
Монмауте и вернулся в Англию, где, сменив армию на церковь, получил от меня
приход) любили за бутылкой вина разыгрывать заново старые баталии
революционных лет, и священник частенько восклицал при этом:
- Клянусь Юпитером, генерал (сложив с себя офицерское звание, он
перестал призывать в свидетели бога), вы - тори, а сэр Джордж - виг! Он
всегда критикует наших военачальников, а вы всегда стоите за них горой, и
прошлое воскресенье, когда я возносил молитвы за нашего короля, я слышал,
как вы громко повторяли за мной эти священные слова.
- Истинная правда, Блейк. Я молился, и притом от всего сердца. Я
никогда не забуду о том, что носил его мундир, - говорит Хел.
- Ах, если бы Вулф прожил еще двадцать лет! - говорит генерал Ламберт.
- Ах, - восклицает Хел, - послушали бы вы, как отзывался о нем генерал!
- Какой генерал? - спрашиваю я (чтобы его поддразнить).
- Мой генерал, - говорит Хел, встает и наполняет бокал. - Его
превосходительство генерал Джордж Вашингтон! За его здоровье!
- От всей души! - говорю я, но по лицу священника вижу, что либо тост,
либо кларет ему не по вкусу.
Хелу никогда не надоедало говорить о своем любимом генерале, и как-то
вечером во время одной из таких дружеских бесед он поведал нам, как впал
однажды в немилость у генерала, к которому был так душевно привязан.
Нелады между ними начались, как я понял, из-за господина маркиза де
Лафайета (о коем уже упоминалось выше), сыгравшего немалую роль в истории
последних лет и столь внезапно исчезнувшего с горизонта. Военные заслуги
полковника Уорингтона, его чин, его общепризнанная храбрость, казалось,
должны были бы обеспечить ему продвижение по службе в континентальной армии,
на деле же было так, что стоило появиться какому-нибудь молокососу вроде
мосье де Лафайета, как Конгресс тут же награждал его чином генерал-майора.
Хел с прямотой старого вояки позволил себе несколько презрительно отозваться
о некоторых назначениях, производимых Конгрессом, где жадные до чинов и не
слишком разборчивые в средствах офицеры действовали с помощью всевозможных
низких интриг и подкупа. Мистер Уорингтон, - быть может, в подражание своему
ныне столь прославленному другу из Маунт-Вернона, - избрал для себя другой
путь: он хотел и на войне оставаться джентльменом. Разумеется, он не
отказывался от положенного ему жалованья, но тратил его на обмундирование
своих солдат и на прочие их нужды, а что до чинов, то это, заявлял он, его
меньше всего интересует, и ему все едино - служить ли родине в чине
полковника или в другом более высоком звании. И можно не сомневаться, что
при этом он позволил себе несколько весьма нелестных замечаний по адресу
некоторых старших офицеров армии Конгресса, их родословной и причин
продвижения по службе. Особенно же бурное негодование вызвало в нем
внезапное повышение в чине вышеупомянутого молодого француза, офицера
республиканской армии, - маркиза, как все привыкли его называть, и, кстати
сказать, общепризнанного любимчика самого главнокомандующего. После того как
злосчастный сумасброд Ли был взят в плен и опозорен, во всех континентальных
войсках не осталось бы и трех офицеров, владеющих языком мосье маркиза,
благодаря чему Хел имел возможность ближе познакомиться с молодым
генерал-майором, нежели все другие его однополчане, включая и самого
главнокомандующего. Мистер Вашингтон добродушно отчитал своего приятеля Хела
за то, что тот, по его мнению, завидует безусому офицерику из Оверни.
Глубочайшее уважение и почти сыновняя привязанность, постоянно выказываемые
ему восторженным молодым аристократом, пришлись мистеру Вашингтону по душе,
а помимо того и некоторые весьма серьезные соображения политического
характера понуждали его не отказывать маркизу в покровительстве и дружбе.
Как впоследствии выяснилось, одновременно с этим главнокомандующий
настойчиво добивался в Конгрессе повышения в чине полковника Уорингтона. Эти
суровые зимние месяцы Вашингтон с пятью-шестью тысячами голодных, раздетых
солдат, почти без одеял и без топлива, провел в холодном лагере Вэлли-Фордж,
имея перед собой отлично оснащенную всем необходимым армию противника - сэра
Уильяма Хоу, втрое превосходящую по численности его войско. И в это самое
время, словно вышеперечисленных трудностей было еще недостаточно, мистеру
Вашингтону пришлось столкнуться с трусливым недоверием со стороны Конгресса
и неповиновением и интригами в рядах его собственного офицерства. В эту
страшную зиму семьдесят седьмого года, когда лежебока, возглавлявший
британские войска, мог одним ударом окончить войну, ибо в неприятельском
лагере царили неуверенность и смятение, близкое к отчаянию (которому не
поддавалось только одно неустрашимое сердце), мой брат имел беседу с
главнокомандующим, которую впоследствии он пересказал мне и о которой
никогда не мог вспоминать без глубочайшего волнения. На долю мистера
Вашингтона не выпало тех блистательных триумфов, какие отчаянная храбрость
Арнольда и самодовольное тупоумие Бергойна принесли Гейтсу и его Северной
армии. Если не считать нескольких мелких стычек, в которых проявилась
неустрашимая отвага и мудрая предусмотрительность генерала Вашингтона, он
терпел от далеко превосходящего его силами противника одно поражение за
другим. Конгресс проявлял к нему недоверие. Многие из его собственных
офицеров ненавидели его. Те, что обманулись в своих честолюбивых надеждах,
те, что были изобличены в казнокрадстве, те, чья бесталанность или
самохвальство не укрылись от его зоркого и неподкупного глаза, - все они так
или иначе были в сговоре против него. Гейтс оказался тем военачальником, на
которого возложили свои упования недовольные. Гейтс был, по их мнению,
единственным гениальным стратегом, способным вести эту войну, и со
свойственным ему тщеславием, в чем он впоследствии имел мужество признаться,
мистер Гейтс принимал воздаваемые ему почести.
Чтобы читатель мог себе представить, какие тревоги одолевали в ту пору
генерала Вашингтона и с какими кознями приходилось ему сталкиваться, я
должен упомянуть о том, что в свое время получило название "Заговора
Конвея". Некий ирландец, офицер французской армии и кавалер ордена Святого
Людовика, приехал весной семьдесят седьмого года в Америку в надежде занять
какой-либо военный пост. В самом скором времени ему был присвоен чин
бригадира, но он остался, видите ли, этим недоволен и желал, чтобы его
безотлагательно произвели в генерал-майоры.
У мистера Конвея нашлись друзья в Конгрессе, которые, как стало
известно главнокомандующему, посулили ему быстрое повышение в чине. Генерал
Вашингтон указал, что несправедливо присваивать самый высокий чин офицеру,
едва успевшему стать бригадиром. А пока этот вопрос еще висел в воздухе, в
руки ему попало письмо Конвея к генералу Гейтсу, в котором тот, расточая
Гейтсу похвалы, утверждал, что "видно, небесам было угодно спасти Америку,
иначе бездарный генерал и дурные советники уже довели бы ее до гибели".
Генерал Вашингтон переслал эхо письмо мистеру Конвею, не приписав от себя ни
строчки, и Конвей тут же подал в отставку, но Конгресс не принял его
отставки и назначил его на должность генерального инспектора армии с
присвоением ему чина генерал-майора.
- И вот в это-то время, - рассказывал Гарри, снова и снова ругая себя и
восторгаясь своим любимым командиром, - да, в это самое время, когда наш
доблестный главнокомандующий должен был расхлебывать столько неприятностей,
что от них, видит бог, впору было свихнуться и десяти тысячам людей, - надо
ж было тут встрять еще и мне с моей дурацкой завистью к французику! Ничего
особенного я, впрочем, не сказал - просто плел какую-то чушь Грину и
Кэдуоладеру, что, дескать, надо бы наловить побольше лягушек, на случай если
французик вздумает пожаловать к нам на обед, да еще о том, что будто из
Парижа нам прислали целый мешок маркизов командовать нами, поскольку сами мы
на это никак не способны. А ведь следовало бы мне знать, что у генерала и
без меня хватает неприятностей, а голова у него варит не в пример моей, так
что мне лучше бы помалкивать.
Поначалу генерал ничего не сказал, но держался со мной так холодно, что
я понял: между нами пробежала черная кошка. В это время в лагерь приехала
миссис Вашингтон, и ей тоже бросилось в глаза, что у нас с ним что-то
неладно. Ну, а женщины всегда умеют подластиться к мужчинам и выведать у них
секреты. Едва ли я сам стал бы когда-нибудь допытываться у генерала, чем
вызвано его недовольство. Ведь я не менее горд, чем он, и к тому же, когда
главнокомандующий не в духе, общаться с ним не так-то приятно, можете мне
поверить.
Должен заметить, что брат был совершенно околдован своим старым другом
и трепетал перед ним, прямо как школьник перед учителем.
- Наконец миссис Вашингтон удалось выведать, в чем дело, - продолжал
Хел. "Мне нужно с вами потолковать, полковник Хел, - сказала она. -
Приходите на плац перед столовой, и я все вам объясню".
Я оставил офицеров и бригадиров выпивать за столом генерала и
направился к миссис Вашингтон; она меня уже поджидала. Генерала оскорбили
мои слова насчет мешка с маркизами, сказала она. "Я не придал бы значения,
скажи это кто-то другой, - признался генерал, - но уж никак не ожидал, что
Гарри Уорингтон может стать на сторону моих недругов".
В тот же вечер я пошел к нему узнать пароль и застал его одного в
кабинете.
"Могу ли я просить ваше превосходительство уделить мне пять минут
времени?" - с замиранием сердца спросил я.
"Ну, разумеется, сэр, - отвечал он, указывая на стул. - Прошу
садиться".
"Было время, когда вы не называли меня "сэр" и "полковник Уорингтон",
ваше превосходительство", - сказал я. Он холодно ответил:
"Времена меняются".
"Et nos mutamur in illis {И мы меняемся вместе с ними (лат.).}, -
сказал я. - Меняются не только времена, но и люди".
"У вас ко мне какое-нибудь дело?" - спросил он.
"К кому я обращаюсь, к главнокомандующему или к моему старому другу?" -
спросил я. Он поглядел на меня внимательно, без улыбки.
"Ну... и к тому и к другому, сэр, - сказал он. - Садитесь, Гарри, прошу
вас".
"Если я говорю с генералом Вашингтоном, то позволю себе заметить его
превосходительству, что и мне, и многим другим офицерам нашей армии не
очень-то по душе, что двадцатилетнего мальчишку, только потому, что он
маркиз и не умеет говорить по-английски, произвели в генерал-майоры, обойдя
всех нас. Если же я говорю с моим старым другом, то должен прямо сказать,
что последнее время он оказывает мне очень мало доверия и дружбы, и у меня
нет ни малейшего желания сидеть за его столом и выслушивать дерзкие слова
его приближенных о том, что его превосходительство перестал меня жаловать".
"На какое из этих двух обвинений я должен ответить раньше, Гарри? -
спросил он, слегка отодвинувшись в кресле от стола, и заложил ногу за ногу,
словно бы приготовившись к беседе. - Вы, как мне кажется, позавидовали этому
маркизу?"
"Позавидовал, сэр? - вскричал я. - Адъютант мистера Вулфа не может
завидовать какому-то пустоголовому франту, которого всего пять лет назад еще
секли розгами в школе!"
"Вы же сами отказались принять более высокий чин, когда он был вам
предложен", - уже разгорячась, сказал главнокомандующий, и щеки его слегка
порозовели.
"Но я при этом не допускал возможности, что какой-то французик-маркиз
будет мной командовать! - вскричал я. - Прежде всего я не намерен выполнять
приказания этого молодого человека, и поскольку Конгрессу и вам, ваше
превосходительство, угодно производить в генералы младенцев, я буду нижайше
просить принять мою отставку и позволить мне возвратиться на мою плантацию".
"Воля ваша, Гарри. Вот уж, поистине, проявление бескорыстной дружбы! -
сказал главнокомандующий с изумившей меня мягкостью. - Когда ваш старый друг
попал в беду, это, не правда ли, самое подходящее время, чтобы его
покинуть".
"Сэр!" - вскричал я.
"Что ж, многие так поступают, идите и вы по их стопам, мистер
Уорингтон. И ты, Брут, как сказано в одной пьесе. Так, так, Гарри, я был
иного мнения о вас, но вы, оказывается, не отстаете от моды".
"Вы спросили меня, на какое из обвинений я бы прежде хотел получить
ответ", - сказал я.
"О, насчет присвоения маркизу генеральского чина? Да, разумеется, я
ходатайствовал об этом перед Конгрессом, хотя вы и другие господа не
одобряете этого".
"Я говорил, - только от своего лица, сэр", - заметил я.
"Если вы намерены разговаривать со мной в таком тоне, полковник
Уорингтон, я не стану вам отвечать! - сказал главнокомандующий, резко
поднимаясь со стула. - Полагаю, что я еще полномочен представлять господ
офицеров к повышению в чине, не испрашивая на то вашего дозволения".
"Поскольку я уже избрал этот тон, сэр, - сказал я, - то да будет мне
позволено почтительнейше просить ваше превосходительство принять мою
отставку, поводом для которой послужил тот факт, что Конгресс по
представлению вашего превосходительства назначает на самые высокие командные
должности двадцатилетних юнцов, не умеющих двух слов связать на нашем
языке". И с этими словами я поднялся и отвесил генералу поклон.
"Милосердный боже, Гарри! - вскричал он (в вопросе о маркизе я, ясное
дело, положил его на обе лопатки, и ему нечем было мне ответить), - неужели
вы не понимаете, что в такое трудное время, как сейчас, могут существовать
особые причины, в силу которых любому французу высокого происхождения,
оказавшемуся в наших рядах, следует оказывать предпочтение?"
"Бесспорно, сэр. Если, вы, ваше превосходительство, сами признаете, что
отнюдь не личные заслуги маркиза де Лафайета послужили причиной повышения
его в чине".
"Я не намерен ничего признавать или отрицать, сэр! - воскликнул
генерал, топнув ногой, и видно было, что он ужасно разгневан, но сдерживает
себя. - Да вы, никак, явились сюда, чтобы допрашивать меня и поучать?
Стойте! Послушайте, Гарри, я сейчас разговариваю с вами как человек,
умудренный жизнью... более того, как ваш старый друг. Вы говорите, что это
назначение ставит в унизительное положение вас и других офицеров? Пусть так!
Но не должны ли мы во имя нашей родины сносить даже унижения наряду с
другими тяготами войны? То, что этот маркиз поставлен над вами, господа
офицеры, так же, вероятно, несправедливо, как то, что крон-принц Фердинанд
или ваш принц Уэльский в Англии командует старыми заслуженными ветеранами.
Но если назначением этого молодого аристократа мы можем ублажить целую нацию
и привлечь на нашу сторону двадцать миллионов союзников, правильно ли это,
что вы и другие господа офицеры вламываетесь в амбицию из-за того, что мы
оказали ему эту честь? Ничего нет проще, как насмехаться над ним (хотя,
поверьте мне, у маркиза есть немало достоинств, вами не замеченных), но, на
мой взгляд, Гарри Уорингтон проявил бы куда больше великодушия, не говоря
уже о вежливости, если бы оказал этому чужеземцу радушный прием, хотя бы
ради той неисчислимой пользы, какую наша страна может извлечь из его
пребывания здесь... Нет, не смеяться над его промахами, а помочь ему,
передать этому новичку весь опыт старого боевого солдата - вот что сделал бы
я на вашем месте... Вот чего я ждал от тебя, ибо это был бы благородный
поступок, достойный настоящего мужчины, Гарри. Однако вы предпочли стать на
сторону моих врагов и в трудный для меня час заявили, что намерены меня
покинуть. Теперь вы знаете, чем я был уязвлен и чем объясняется моя
холодность. Я думал, что могу рассчитывать на вашу дружбу... Ну вот... Вы
сами можете сказать теперь, был ли я прав или ошибался. Я надеялся на вас,
как на брата, а вы явились сюда и выразили намерение выйти в отставку. Будь
по-вашему! Богу было угодно сделать меня военачальником в этом неравном
поединке, и я доведу его до конца. А вы не первый, мистер Уорингтон, кто
покидает меня на полпути".
Он говорил очень мягко, и лицо его выражало такую печаль, что меня
охватило глубочайшее сострадание к нему, и я горько раскаялся в своих
словах. Я залепетал что-то бессвязное о нашей былой дружбе и призывал небо в
свидетели, что скажи он хоть слово, я никогда, ни при каких обстоятельствах
не покинул бы его.
- Ты никогда не любил его, Джордж, - сказал брат, обращаясь ко мне, - а
я люблю его больше всех людей на свете, и пусть я не так умен, как ты, но я
знаю, сердце подсказывало мне правильно. В этом человеке есть величие, до
которого всем остальным людям далеко.
- Я не спорю с тобой, братец, - сказал я. - Теперь не спорю.
- Величие, скажете тоже! - воскликнул его преподобие, хмуро уставившись
на свой бокал с вином,
- Мы под руку возвратились в гостиную, к миссис Вашингтон, - продолжал
Хел. - Она ласково взглянула на нас и поняла, что мы помирились.
"Ну, все в порядке, полковник Гарри? - прошептала она. - Я знаю, что он
не раз поднимал вопрос о присвоении вам более высокого чина..."
"Да я бы никогда его не принял", - сказал я.
- Вот так и получилось, что следующей зимой я согласился искупать свои
грехи при этом Лафайете, - сказал Гарри, продолжая повествование. - "Ладно,
я отправлюсь с ним, - сказал я. - Дорога на Квебек мне хорошо известна, и в
те дни, когда нам не надо будет воевать с сэром Гаем, я буду проверять, как
его превосходительство генерал-майор готовит уроки". Сражений, как ты
знаешь, там не было, никто из канадцев не изъявил желания встать в наши
ряды, и мы возвратились в штаб-квартиру. Так из-за чего, как ты думаешь,
больше всего расстраивался этот француз? Боялся, что нас поднимут на смех,
поскольку его командование не принесло никаких результатов. И над ним
действительно смеялись, и, можно сказать, почти что прямо в глаза, а что
поделаешь? Если у нашего главнокомандующего был свой слабый пунктик - так
это маркиз. После нашей небольшой размолвки мы с ним снова стали добрыми
друзьями - если позволительно так выразиться по отношению к августейшему
лицу, ибо в моих глазах генерал то же, что монарх, и как-то вечером,
засидевшись вдвоем за столом, разговорились о старых временах и о веселых
денечках до и после похода Брэддока, когда мы вместе охотились и рыбачили, и
о том, как вы с ним в юности едва не подрались на дуэли. Он рассмеялся и
сказал, что в жизни не видал более свирепой физиономии, чем у тебя, когда ты
твердо вознамерился его убить. "О, отдавая справедливость постоянству сэра
Джорджа, должен заметить, что он, по-моему, и по сей день испытывает ко мне
неприязнь, - сказал генерал. - Ах, с открытым врагом я охотно готов
встретиться лицом к лицу, - продолжал он. - Тайный враг - вот кто может
внушать опасения и тревогу! И не далее, как сегодня, немало их сидело здесь
с нами за столом, и я вынужден был обходиться с ними любезно и пожимать им
руку, хотя мне доподлинно известно, что они стараются очернить меня и лишить
моего поста. Вот вы недавно говорили, как это, мол, унизительно, что
командовать вами поставлен мальчишка. Так во сколько же раз сильнее унижен
я, когда мне приходится разыгрывать комедию радушия по отношению к этим
предателям, сносить пренебрежение со стороны Конгресса и видеть, как моих
обидчиков награждают высокими чинами в моей же армии! Имей я право
руководствоваться чувством личной обиды, разве остался бы я на посту
главнокомандующего? Вам известно, так ли уж я кроток и смирен по натуре и
можно ли предположить, что я, как частное лицо, стал бы терпеть все эти
ежедневные обиды и унижения. Но во имя священной цели, которой мы все служим
нам надлежит сносить не только опасности и лишения, но и несправедливость и
клевету. Итак, будем уповать на господа, чтобы он дал нам силы выполнить наш
долг!" И вслед за этим генерал показал мне бумаги по делу этого самого
Конвея, которому Конгресс покровительствовал, невзирая на его интриги, и чье
черное сердце перестало биться от честной пули Джона Кэдуоладера -
справедливейшей пули, когда-либо выпущенной из его пистолета.
- И тут, - сказал Хел, заканчивая свой рассказ, - я поглядел на
генерала, который вел со мной эту беседу в тиши уснувшего лагеря, и подумал
о том, как он одинок и какую страшную несет ответственность, - ведь в любую
минуту его может ожидать схватка с неприятелем, нередко превосходящим его по
силе, а в это время шпионы и предатели обедают с ним за одним столом. И
тогда я сказал себе: "Да, это поистине человек, равного которому нет на всей
земле, и сколь же недостойно придавать значение своим мелким обидам, в то
время как он величаво и невозмутимо несет бремя своих великих забот!"
- Вот мы только что говорили о Вулфе, - сказал я. - Но этот человек
воистину еще более велик, чем Вулф. Выстоять труднее, чем ринуться в бой. Не
склонить головы под ударами враждебной судьбы; не отступать ни перед какими
трудностями; не терять мужества, когда все его утратили; оставаться
незапятнанным среди коварства других и не ждать себе награды, когда цель
достигнута. Это ли не подлинное величие? Покажите мне еще одного
англичанина, равного ему?!
- Удивляюсь, право, сэр Джордж, как это вы не перешли на сторону
Вашингтона и не надели синего мундира, - проворчал преподобный Блейк.
- Так ведь мы же с вами оба решили, что красный цвет больше гармонирует
с нашим цветом лица, Джо Блейк! - сказал сэр Джордж. - И, кроме того, моя
жена считает, что двум таким великим людям, как Вашингтон и я, было бы тесно
в одном лагере.
- Ну, уж во всяком случае, ты был бы лучшим заместителем
главнокомандующего, чем этот ужасный, бешеный генерал Ли! - вскричала леди
Уорингтон. - И я уверена, что мистеру Вашингтону никогда бы не написать
таких стихов и трагедий, какие пишешь ты! Как отозвался генерал о трагедиях
Джорджа, Гарри?
Тут Гарри расхохотался, и мистер Майлз, конечно, не преминул
присоединиться к дядюшке.
- Признаться, - сказал Гарри, - Хэган действительно читал одну из твоих
трагедий у нас дома мистеру и миссис Вашингтон и еще кое-кому, но все они
уснули крепким сном!
- Он никогда не любил моего мужа, что верно, то верно! - сказала Тео,
горделиво вскинув головку. - Тем более великодушно со стороны сэра Джорджа
так хорошо отзываться о нем.
И тут Хел рассказал нам следующее:
Когда все битвы остались позади, великое дело освобождения было
завершено, и наша страна получила независимость, генерал вложил свой
победоносный меч в ножны, и собрал своих товарищей по оружию, чтобы сказать
им последнее прости. После того как последний британский солдат покинул
берега нашей республики, главнокомандующий объявил о своем намерении
отправиться из Нью-Йорка в Аннаполис, где в это время заседал Конгресс, и
там сложить с себя свои полномочия. В полдень 4 декабря у Уайтхоллского
причала его ждала лодка, чтобы переправить через Гудзон. Все военачальники
собрались на пристани в таверне, и там главнокомандующий присоединился к
ним. Вашингтон редко давал волю своим чувствам, но тут даже он не смог
сдержать волнения. Подняв бокал с вином, генерал сказал: "В этот час
прощания сердце мое исполнено любви и признательности к вам, и я хочу
пожелать, чтобы ваше будущее было столь же благополучным и счастливым, сколь