В этот морозный день стало известно, что цинковый гроб рядового Кулика будут сопровождать на Родину старший лейтенант Валетов и рядовой Попов, бывшие рядом в последние минуты жизни убитого. Рома слёзно просил комбата послать вместо себя другого, ссылаясь на то, что у Кулика было много друзей, но подполковник неумолим. Говорил, что «дембеля» не пошлёт – тому и так пора домой, остальные заняты – скоро рейд. Оставалось подчиниться. И теперь Рома готовится к отъезду.
   Накануне двое «дембелей» с одним «дедом» завели его в каптёрку учинять злую расправу. Но через минуту вошедший сержант Костенчук остановил их:
   – Э, слоны! Не трожь бойца! Он не виноват, что Кубика… – и, когда «дембеля», поворчав, ушли, сказал Роме:
   – Вот, что, Роман. Пока я жив, тебя никто не тронет. Ни в роте, ни во всей части. Не будешь дурак, замком[14] будешь. Скажу Смилге, он с ротным поговорит.
   – Какой из меня замок?
   – Самый такой, – спокойно ответил сержант и, похлопав рядового по плечу, добавил:
   – В службу круто врубаешься. Понял? Ну, давай, иди спать.
   Рома ушёл, а другой «дед», оставшийся в каптёрке и слышавший весь разговор, желчно заметил Костенчуку:
   – Гадёныша себе присматриваешь? Ну-ну!
   – Ума нет – считай калека, – не глядя на него ответил сержант и также покинул каптёрку.
   Наутро батальон прощается с погибшим. Комбат, привычно начав речь словами «Страна не забудет своих героев», заканчивает её сообщением о представлении рядового Кулика к Ордену Красной Звезды посмертно.
   Отправка через час. Попов переминается с ноги на ногу у домика комбата. Рядом возвышается старлей Валетов с запечатлевшейся на лице после контузии противной ухмылкой. Рома бросает искоса взгляд в сторону своей роты. У входа в палатку стоит Костенчук, вперив в него взгляд. Попов просит разрешения отлучиться на пару минут и, получив его, оставляет Валетова и опрометью мчится к Костенчуку.
   – Молоток! – хвалит сержант запыхавшегося бойца.
   – Что, приготовил? – шёпотом спрашивает Рома, слыша в ответ:
   – Всё в порядке. Пошли, возьмёшь, – и они скрываются в роте. – Не боись, боец. Комбат ещё минут пятнадцать мариновать будет, я его знаю.
   – Я и не боюсь. Тоже заметил его манеру, вот и прибежал, увидев тебя у входа. Время есть, а у тебя не густо, ты ж в наряде. Давай вещь.
   Костенчук заходит в тёмный кубрик, достаёт из-под тумбочки предмет, напоминающий кусок пластилина в пахнущей шоколадом фольге. Затем в его руках появляется сапог с аккуратно оторванным каблуком. В каблуке изнутри вырезано углубление, идеально подогнанное под размер «пластилинового» бруска. Туда сержант прячет предмет в фольге. Пока приколачивает каблук с «начинкой», рядовой пишет диктуемый адрес. Он с детства увлекался изобретением шифров и неведомых языков, и вот адрес превращается в запись шахматной партии – дурацкой, с точки зрения гроссмейстера, но, при этом, вполне осмысленной. Сержант косится на него и произносит:
   – Я его хвалю, а он, сучара пишет! – и щёлкает его по уху.
   – Ты чего погнал? – обиженно отвечает боец, потирая ладонью ухо. – Это же шифр!
   – Гм! – недоверчиво хмыкает Костенчук и добавляет:
   – Смотри, корешок, расколешься, закажу тебе такой же цинковый пиджачок! Сымай сапог. Одевай вот этот. Не жмёт?
   Рома радостно притопнул ногой по деревянному мощёному досками полу казармы.
   – Тише ты! – шикает сержант, – Растанцевался, дубина! Короче, всё понял?
   – Так точно, товарищ сержант!
   – Всё. Иди, – наконец, улыбнувшись, молвит Костенчук и слегка подталкивает Попова к выходу.
   Серёжа Костенчук невысок, плотен, тонкогуб и русоволос. Он напоминает юнкера благородных кровей. Родом из Минска. Из дому завёз в часть милый белорусский акцент, который не раздражает, как малороссийский или уральский, но и не делается привычным и незаметным наподобие волжского выговора. Особенность его речи не то лёгкое заикание, не то странное подчёркивание звука «К», на котором он будто приостанавливается, чтобы осмотреться и подумать, что говорить дальше. Отличается и «Л», где-то приближаясь к польскому произношению. На родине он был не то студентом, не то лаборантом в институте, во всяком случае, происходил из интеллигентов, в армии обычно нелюбимых. Однако своим независимым характером, гордой замкнутостью и редкой отчуждённостью постепенно снискал себе если не любовь, то во всяком случае, уважение, коих в помине не было у прочих «гнилых интеллигентиков». Он всегда отстаивает собственное «Я», при этом, никогда не унижая других, вне зависимости от призыва. «Душар» гоняет без фанатизма Ахунбаева и без брезгливости Мамедова. Любимчиков не выделяет. Покровительствуя Попову, никогда этого ни перед кем не подчёркивает. К тому же, физически крепкий и выносливый, обладает изощрённым умом добропорядочного и дальновидного скептика, умеющего и на лету схватить новое, и не поддаться на провокационные очевидности. Раза два со своими махинациями, о коих в роте знают все, он был на волосок от провала. Но пойман не был. Или провидение свыше хранило, или истинно спартанское хладнокровие! Никто из «шакалов» так и не вычислил, что за неполных два года службы он переправил на Родину магнитофон «Sanyo», доставшийся в обмен на пару зимних шапок и две пары сапог от одного дехканина, джинсы Levis изумительного голубого тона, выменянные совсем дёшево – за какой то десяток банок рыбных консервов, и наборчик тайваньской косметики сестрёнке, купленный за советские чеки. Шрам в форме буквы «Т», украшающий его лоб с доармейских времён, поговаривали, получен им во время мафиозных разборок по делам фарцовки и коммерции, на одной из которых он и погорел, вылетев из института и в два счёта оказавшись в Афгане. Нынешняя переправка в Союз конопляного «пластилина» стала чуть ли не крупнейшей сделкой Костенчука за годы его службы. Сам он никогда не баловался травкой, или чарсом, как его называют здесь. Но, оказывается, собирал пластилиноподобную массу, держа в фольге из-под шоколада, напрочь отбивающей запах. Ротный регулярно получает от настырного Смилги информацию о курильщиках гашиша и, чтобы их постращать, вызывает к себе на допросы, по окончании которых почти всегда вызванные идут на утомительную чистку завонявшей огромной выгребной ямы либо на профилактический кросс в противогазах. Как правило, этими экзекуциями всё и ограничивается. Капитан Орловский, не заинтересованный выставлять в штрафниках свою лучшую в части роту, блюдёт видимость порядка. За два года на беседах в его комнате случалось гореть алым огнём едва ли не каждому из личного состава роты. Костенчуку не доводилось. Оттого дотошный прапорщик присматривается к минчанину с особым пристрастием. Ну, не верит он в существование не подверженных пороку солдат. Сержант Костенчук – а наблюдательностью действительно не обидел расчетливого парня Создатель – это знает. И ведётся хитрая двойная игра – сержанта стремительно продвигают по службе, но и в любой момент могут разжаловать, а прапорщик рискует однажды оказаться перед офицерами в дурацкой роли. С целью водворить Костенчука на соответствующее позорное место у ямы или в противогазе на «тропе войны», месте проведения кроссов, в переводе с солдатского жаргона, Смилга обрабатывает пополнение, рассчитывая завербовать надёжных осведомителей, а говоря по-простому, стукачей, в первую очередь, на Сергея Костенчука. Но мудрый обычай «твёрдо хранить дедовские тайны» накрепко оберегает сержанта от шпионских происков прапорщика. Незатейливая окологашишная интрига давно составляет популярную тему для разговоров, но никого в части, кроме Смилги, похоже, всерьёз не интересует. Теперь же, проворачивая афёру с конопляным зельем, могущую стоить много большего, нежели лычка сержанта, Костенчук безусловно рискует. Попов понимает это. Отдаёт он себе отчёт и в том, что раз ему сержант доверяет такую операцию, значит, и в будущем можно рассчитывать на нечто большее, чем просто армейское покровительство до дембельского приказа. Подвести нельзя! Головы не снесёшь. Роман заходит в кубрик, переобувается и протягивает Костенчуку новенькие сапоги, а на нём пара «с начинкой»!
   – Ну, как? Соображаю? – спрашивает боец.
   – Шаришь, – довольно подтверждает сержант, а Попов тем временем шагает по казарме, обнашивая сапоги. Костенчук меряет его долгим взглядом, потом молча подходит и снимает с его головы измятую потрёпанную фуражку. Через минуту, разворошив всю каптёрку, находит новенькую, прямо дембельскую, и, стряхнув с неё серую пыль, ровным слоем устлавшую гладкую поверхность, молча же водружает на голову солдата. Оценивающе смотрит и вдруг спрашивает:
   – Кстати, а откуда ты такие сапожки отсосал, а, «душара»?
   – Обижаешь, начальник. Теперь твои будут. Ты же мне мои починил! – и Попов щёлкает каблуками.
   – Но-но! Потише! Сорвёшь каблук.
   – Не боись, проверка. Меру чувствую. А сапожки-то мне Смилга перед поездкой выдал. Других, попроще у него, вишь ли, не оказалось.
   Сержант, присвистнув, сверкает глазами:
   – Да ты чо, с дуба рухнул? Этот пенёк же расколет в два счёта. Я же урою тебя, «душара»!
   – Не боись, сказал же, всё чики-чики. Я ему сразу жаловался – жмут. А он – пообносятся, как раз будут. А я ему: при случае поменяю.
   – Гм! Хитёр. Ну, смотри у меня.
   Через минуту Попов снова у домика комбата. Тот уже вышел из своего бунгало и разговаривал с Валетовым.
   – Опаздываете, товарищ солдат! – бросает Буев.
   – Виноват, товарищ подполковник, – не отрывая руки от козырька, рапортует Роман, – менял обмундирование на более приличное. Всё же, по такому делу летим…
   Буев придирчиво оглядывает солдата с головы до ног, после чего с усмешкой произносит:
   – Живут же некоторые! Прямо гардероб великого князя! Ладно. Продолжаю инструктаж. Следуете строго по маршруту. Срок командировки – семь дней. В пути до аэродрома автомат в боевом положении. Всё. С Богом! – и коротко пожав руки, разворачивается и уходит к себе. Суров, татарин!
   По дороге к аэродрому, сидя в открытом кузове ЗИЛа с автоматом наизготовку, рядом с запаянным цинком, Рома вдруг захандрил. Сидит и думает: «Как же так! Ему завтра домой, а его сегодня нет!». И вспоминает обветренное лицо и карие глаза Кубика в ту секунду, когда они в последний раз еще смотрели на этот убогий мир…
   Неделя в Союзе, куда Попову предстоит когда-нибудь вернуться (и кто знает: не так ли же, как Кубик?), пронесётся, будто и не было. Чтоб отогнать от себя накатившую по дороге в аэропорт хандру, рядовой твёрдо решит выполнять все инструкции, следовать за Валетовым и не включаться ни во что, что видел вокруг. Гражданская жизнь пока не для него!.. Это будут дни, памятью сразу же перемешанные в пёструю кучу. Так проще. Наблюдая за дембелями, Попов заметил: те из них, кто преждевременно начинает готовиться к дому, впадают в такую жесточайшую тоску, перемешанную с озлобленностью, что перебить её не может ни крепкий косячок травки, ни стакан бражки, ни санитарка из медсанбата. Нет уж, всему своё время! Если он только-только из «душар», то и ни к чему расслабляться. В конце концов, это даже не краткосрочный отпуск, а служебная командировка, да ещё по весьма печальному поводу.
   Виртуозно и незаметно для Валетова выполненное по дороге поручение Костенчука не изменит настроения Романа и не включит дремавшую память. Лишь один эпизод поездки зацепит, чирканув по душе, как осколок разорвавшейся мины по каске, оставив на ней незаметный и почти безболезненный, но всё же след. Появление на траурной церемонии прощания с героем сестры погибшего. Почему-то ни мать, ни другие близкие и дальние родственники, собравшиеся на похоронах, не запомнятся. А эта девушка с пронзительно глубокими серыми глазами, в которых можно добровольно утонуть, до того они хороши, даже в полной скорби, останется навсегда. И много позже нет-нет, а вспомнит Роман эти глаза, точно пытаясь разгадать, какая же невидимая ниточка может связывать его, Романа Попова, с этой незнакомой девушкой Таней из чужого города, кроме смерти её брата, с которым они вместе служили несколько месяцев. И что же за беда такая! Или на него так подействовала увиденная смерть, что он позволяет себе заинтересоваться незнакомкой? Ведь уже пережил смерть матери, видел её ставшее чужим лицо, на котором запечатлелся поцелуй чёрного безносого ангела. И ничего! Не свихнулся же, не стал искать каких-то связей кого-то с кем-то… Ну, оборвал отношения с той, с кем славно пожил. Но сделал-то это правильно, как ни суди! Осознанно, это во-первых! Ради её же блага, это во-вторых, – ну, не пара они, не пара! Что там копья ломать, если и так это давно ясно уже было! А в-третьих, ведь он, в конце концов, и не переживал по поводу этого разрыва, а тут раскис из-за какой-то Тани и её погибшего брата!.. Ни друг, ни приятель. Ну, спас жизнь. Так, это случай, чёрт его побери! Мог оказаться любой другой… Аж противно! И всю обратную дорогу в расположение Роман сосредоточенно гнал от себя образ девушки с серыми глазами, стараясь настроиться исключительно на встречу с однополчанами. Вроде получилось…
   …И вот он снова в своей роте. Смилга, отозвав Валетова в сторону, осторожно осведомляется, не чинил ли солдат по пути следования обувь. Летёха удивлённо вскидывает на «куска»[15] глаза и отвечает:
   – Этого не видел. Но в Ташкенте он свои сапоги просто выкинул. Купил в военторге новые.
   Прапорщик, сумев за неделю вычислить Костенчука, но не уличить, сломлен. С этого дня он будет мстить бойцу, лихо провёдшему его вокруг пальца. А боец тем временем докладывает Костенчуку, что его задание выполнено.
   – Ну, «Душара», а ты ценный фрукт. Я тебя точно замком сделаю, – довольно улыбаясь, отвечает сержант. Замкомвзвода дембель Юсупов, слыша эти слова из своего кубрика, вяло зовёт Попова со своей койки, с которой подымается разве на обед или сдачу наряда:
   – Э, боец! Сюда иди, – и долго рассматривает подошедшего рядового снизу вверх, после чего изо всей силы пинает ногой в живот, так, что Рома валится на соседнюю койку. А Юсупов приговаривает в сторону завалившегося бойца:
   – Однако харощи замок будит, стоять савсем ни можит, ноги слабиньки!
   Попов вскакивает с койки, где лежит другой дембель, под дружное гоготание нескольких глоток. Тот, на кого Рома повалился, медленно встаёт и, саданув рядовому ребром ладони по шее, приговаривает, подражая акценту Юсупова:
   – Ти, дух, за-ачем гражданьски челявек абидель, да?
   Хохот громче. На Рому обрушивается ещё несколько незлобливых, но сильных ударов. Он на четвереньках, согласно этикету, улыбается через силу. Когда последний тычок кладёт его плашмя на пол, к дембелям вразвалочку подходит Костенчук и, посмеиваясь, говорит:
   – Хорош, мужики, прикалываться. Выходи на вечернюю поверку.
   Один за другим солдаты вяло тянутся из своих кубриков на середину палатки-казармы. Костенчук поднимает лежащего Попова, отряхивает его и, глядя прямо в глаза, говорит: – Молодец, Попов. Становись в строй…
   После отбоя, когда все разбредаются обратно по своим местам, замкомвзвода Юсупов снова зовёт Попова. Костенчук вставляет ему:
   – Э, Юсуп! Не трожь! Духов что ли мало в роте?
   – Ти загружаишь, да! Я проста пагаварить с ним буду.
   Рома стоит перед дембелем навытяжку, готовый к любой гадости от озверевшего за два года службы «уважаемого человека». Впрочем, никаких оценок того, что творят дембеля, рядовой Попов себе не позволял. Зачем? И так ясно, что пройдёт время, и сам он будет так же воспитывать бойцовский дух в подрастающем поколении. Грубо, жестоко, но ведь тут война, а не детский сад. Пусть становятся мужиками!
   – Ну чиво стаишь? Я тибе сичас не сержант, а гражданьски пра-астой парень, да? Садись, – проскрипел Юсупов и достал из-под койки канистру с бражкой. Разлили по стаканам мутную жидкость, зловоние от которой разносится по всей казарме. Юсупов берёт стакан и молвит:
   – Ти радню Кубика видель, да?
   – Видел.
   – Многа плакаль систра ево, да?
   – Много.
   Юсупов цокает языком и продолжает, склонив голову набок и глядя куда-то перед собою:
   – Хароши Кубик биль парень. Ми с ним из адной учебка биль. А там в адин рота, адин взвод… – и снова цокает языком, – Многа у нас там всякий народ биль. И Кавказ, и молдаване, и ищё всяки. Русски нихароши биль, свинина, сало режут, баранину плоха любит, сами барани. Кубик ни такой биль. Как джигит, за сибя стояль, другим спуску ни даваль. Ти видель, как мина упаль?
   – Видел. Я в метре лежал… Но я тоже русский. А баранину люблю, – зачем-то прибавляет Роман. Юсупов не обращает внимания на его слова и продолжает своё:
   – И как биль всё?
   – Он засёк, откуда стреляют. Ну и залёг. И мне приказал. Я упал рядом, а в этот момент ещё одна пуля саданула. Уже по мне. Но я уже залёг. Вот, что! Так, если бы не Кубик…
   – Ну! Чиво замольчаль, ти дальше гавари.
   – Потом я дал сигнальный. Прибежал караул. И когда к посту прибежал старлей, тут их и накрыло обоих, зараза!
   – Чиво нихароши слово гаваришь? Да-а… Давай випьем, чтоби там на небе иму харашо биль!
   Они залпом осушили стаканы, и тотчас горячая вонючая отрыжка обожгла Роме грудь. К ним подсаживается ещё один дембель, прозванный Борманом за свою странную фамилию Бормотов. Отлично сложённый, как говорят, накачанный молодой мужик с пушистыми пшеничного цвета усами и здоровенными ручищами, какими запросто гнёт кочергу. Наливает из канистры. Пьёт не морщась, потом берет Рому за плечо и молвит с расстановкой, пристально глядя в глаза:
   – А ты знаешь, боец, ты теперь меченый?
   – Почему? – не понял Рома.
   – Кубика смерть нашла за три недели до дома. А ты рядом был…
   – И что это значит?
   – А то, что старуха теперь за тобой охотиться будет. Долго охотиться. Не знаю, где и найдёт. Может, и дома. Ведь ты его умирающего волок на себе. Помнишь?
   – Помню, – сглатывая ком в горле, выдыхает Рома.
   – Волок. И так же её теперь на себе волочишь.
   Борман замолчал, глядя прищуренными глазами на Попова и потягивая беломорину, слабо отдающую чарсом. Юсупов тоже молчит. Только цокает языком. Наконец, Борман, прервав молчание, наливает до краёв стакан со словами: – На, Меченый, выпей и иди спать!
   Попов благодарит, выпивает и идёт к своей койке в растерянности. Борман в роте самый лютый. Правда теперь, дембель Бормотов поутих. Но никто не помнил, чтоб он так спокойно разговаривал с «духом». А ещё загадочная его фраза грызёт и грызёт. Лежит Рома в койке и не может никак сомкнуть глаз. Снова голова раскалывается от мыслей. Вот ты живой, что-то себе чувствуешь, чего-то хочешь, строишь планы. У тебя руки, ноги, половой член, наконец. Не лишнее место, хотя от него и проблемы бывают. Да и голова – не просто так дана, наверное. И в один миг всего этого ты лишаешься: нет ничего! И получается, что если тебя лишили всех этих человеческих атрибутов, ты уже и не человек. То есть, и вовсе тебя нет. Что ж тогда человек – руки, ноги, член и голова? О чём же тогда говорят и пишут в умных книжках? О какой-то душе, памяти, сознании? Взять вот, например, Кубика. За какую-то минуту до смерти хотел поскорей смениться с поста, а ещё хотел домой, готовил дембельский альбом. А теперь где его планы, желания? Вот сестра, мать. У них есть руки, ноги, голова, всякие женские дела… И значит, они пока существуют, живые. Даже без чего-то одного человек может жить, если это, конечно, не голова, а, к примеру, рука или там нога. Но сколько нужно отнять от целого человека, чтобы его не стало? Кубику хватило нескольких осколков дурацкого снаряда. И всё, нет целого человека! Бред какой-то. Почему мы рождаемся затем, чтобы обязательно потом исчезнуть? Вот я. Где было моё сознание, пока ещё не родился этот мешок с костями? Не мог же весь этот мир возникнуть только тогда, когда возник я! Что-то было до меня. Что-то будет после. Мы тут корячимся, придумываем, хитрим, стараемся урвать кусок побольше, занять местечко потеплее. Это, в принципе, наверное, нормально. Но потом от нас не остаётся даже мокрого места. Червяки съедят. Только пустая черепушка с дырками, где когда-то глаза торчали, в сухом остатке! А до того, как мы родились, даже черепушки никакой нет. И спрашивается, зачем тогда корячиться, хитрить? Ну, вот Юсупов. Попинал «душару», помял ему внутренности немного, получил своё удовольствие, и небось спит теперь. А зачем? Духи вот эти. Стреляют, жгут, взрывают. Все что-то друг другу доказывают. Эти за Аллаха, эти за КПСС. А и те, и другие превратятся в безглазые черепушки, и никому на свете не будет дела до их веры, за что они там стенка на стенку шли. Из века в век одна и та же карусель. И зачем?
   Сон мало-помалу начинает одолевать Романа. Только странный сон. Картинки перед глазами реальнее яви вокруг него. Звуки слышимее тех, что чуткое солдатское ухо привыкло различать и во сне из внешнего мира. Даже запахи какие-никакие касаются ноздрей. Будто бы мчится он в железнодорожном вагоне в купе проводника со своим напарником, таким же проводником, но чуть постарше. А в соседнем купе едет безбилетная пассажирка, которую они пустили. И звать её Маша. Когда-то между ними были близкие отношения. Но однажды Роман понял, что завёл себе эту девочку, как заводят кошку или собаку, а использовал, как щит, закрываясь им от матери, с детства проявляющей слишком большой интерес к его личной жизни. А он рос самостоятельным и достаточно замкнутым человеком и не хотел, чтобы кто-нибудь, тем более, мама лезла в его дела. Теперь эта пассажирка почти чужая. У неё тоже своя жизнь. Чистая случайность столкнула их в этом поезде. У него было место, а в кассе не было билетов, и ей срочно надо куда-то ехать. И вот они едут, разделённые тонкой стенкой, а он с остервенением глядит на своего напарника и мечтает о том, чтобы тот куда-нибудь убрался. Если бы не напарник, он привёл бы девушку в своё купе, и… Почему она никак не отреагировала на встречу? Да, он обидел её. Но мало ли! Были неприятности, могла бы и понять. Так нет же! Теперь она просто чужая. Почему? Ей бы обрадоваться встрече – как же! старый возлюбленный! Ещё и герой войны! Он такого порасскажет! Заслушаешься! Ни один сопляк на свете ему в подмётки не годится. Он круче всех. Почему она не отреагировала на встречу?
   Поезд набирает ход. Колёса стучат ритмично и гулко, как его сердце. Наконец, стук сбивается. Что случилось? А, это в ритмическую пульсацию железнодорожной музыки вплетается посторонний звук – стучат в дверь. Напарник откликается, предлагает войти. На пороге – она. О, как похорошела за эти годы! Роман не привык к тому, что на свете существует юбка, не готовая пасть к его ногам. А эта, холера её задери, смотрит на него как на пустое место. «Девушка, – говорит он, – не желаете присоединиться к нашей компании?» «Это будет для вас слишком дорого стоить, – с холодным жеманством сообщает она и обращается к его напарнику, – послушайте, не могли бы вы помочь мне? Я хорошо заплачу». Только сейчас Рома замечает, какие дорогие на ней украшения и как богато она одета. А то, что так особенно ему вскружило голову, оказывается ароматом каких-то необычайно дорогих духов. Вот ведь, сука! Роман подскакивает на месте и выражает готовность услужить, соображая про себя, как бы воспользоваться ситуацией и раскрутить её на интимный разговор. Маша одаряет его холодной приветливой улыбкой и отвечает: «Хорошо. На следующей станции будет стоять молодой человек, которому надо будет передать один из моих чемоданов. Чемодан тяжеловат для меня. Я попросила бы вас его вынести ему. Человека зовут Руслан. Одет в кожаную куртку и бейсболку. На правой руке будут чётки из крупной яшмы. Всё поняли?». Роман злится, продолжая буравить масляным взглядом прелестницу напротив себя, но елейно произносит: «Один вопрос, сударыня. Сколько?» В ответ нагло глядящая прямо ему в переносицу девица молча протягивает зелёную американскую купюру и спрашивает: «Этого хватит?» Напарник хлопает глазами то на одного, то на другого, то на купюру. Пауза длится. Девушка с протянутой рукой, в которой зажата стодолларовая банкнота, не сводит насмешливых глаз с Романа. Роман, пытаясь проткнуть своим взглядом непробиваемую оборону неприступной крепости, стоит, не шелохнувшись, и не пытается ни взять деньги, ни ответить что-либо. Напарник не выдерживает, подскакивает с места и с горячностью предлагает свои услуги, заверяя, что для него этой суммы за такой пустяк вполне достаточно. Рома резко осаживает его и сквозь зубы, не снимая улыбки с лица, цедит: «Что в чемоданчике-то?». Маша недоумённо воздевает бровь, отдёргивает руку с банкнотой и отпускает реплику, от которой холодеет спина: «Разве посылочка Костенчука в сапоге не научила вас лишнего не спрашивать?»
   Роман просыпается в холодном поту. Казарма спит мертвецким сном. Дневальный, поддерживающий огонь в буржуйке, тоже клюёт носом перед печкой. Глубокая ночь.
   «Хорошо, что это всё сон, – подумал Роман и вновь предался размышлениям, – Да. Сон. А после смерти тоже сон? Верующие считают, что там есть рай и ад. А по-моему, они на земле. И никакого в жизни смысла! Животные инстинкты. Смысл жизни – сама жизнь, что может случайно и нелепо оборваться, чтобы стать основой для чьей-то другой жизни – тех же червей… А есть ли смысл жизни, например, у Бормана? Ведь если он такие вещи говорит и берётся рассуждать о жизни и смерти, наверняка что-нибудь в этом понимает. У Костенчука-то, положим, есть. Там всё точно – он твёрдо знает, чего хочет и к чему идёт. Каждую секунду. Парень расчетливый. Хотя какой в этом смысл? Вот какой смысл был у Кубика, мы теперь не узнаем… Зачем он умер? И зачем на меня навесили теперь это слово? Меченый… меченый… Ах, Борман! Сволочь! Теперь не отвяжется, пристанет, как банный лист! Так ведь и прозовут теперь… Пуля-то была моя. А Кубик взял, да и отвёл. На себя накликал. Зачем?.. Я вот всегда знал, что в жизни надо устраиваться. Я и старался устроиться. Всегда. И Костенчук старается. Этот не пропадёт нигде. И я не пропаду. Только вот одна такая пуля-дура может разом всё перечеркнуть. Впрочем, нет. Так не бывает. Кубик был хороший парень, но вот он-то как раз не умел устраиваться. Единственный дембель, кого ротный в караул поставил. Это ж надо! И в рейды до последнего ходил. Тоже мне, «дух со стажем»… Потому и отвёл от меня пулю. В природе всё устроено благоразумно. Выживают сильнейшие и практичные. Так и надо было, чтобы досталось ему, а не мне. Никаких других законов в природе нет! Выживает сильнейший! И всё тут!.. Чёрт возьми! Но ведь ему-то уже всё равно! Его просто нет! Нет, и всё тут. И законов для него нет! И какой в этом смысл?»