В ту же минуту что-то ударило его в бок. Это был короткий, тупой удар, от которого тело напряглось, точно отвердевшими мышцами могло помешать проникновению боли внутрь; но боль, на удивленье, не пошла дальше ребер и быстро ослабла. Тут Бранко осознал, что кто-то орет на него, орет яростно, хриплым голосом, и крик этот доносится сверху.
   Он полуобернулся и увидел какого-то молокососа в форме, стянутой ремнем на осиной талии, тот как раз собирался еще разок пнуть его ногой. При этом он размахивал револьвером и кричал: «Auf, auf, du Hund!» [3]
   Как ни странно, именно этот удар офицерского ботинка буквально вышиб Беденковича из плена смертельного страха. Ударить ногой сзади да еще лежачего — это было бессовестное оскорбление, хуже пощечины; когда тебя бьют по лицу, так хоть мужчина стоит против мужчины, но так подло… Бранко Беденкович поднимается и теперь уже в прямом смысле слова всем своим гвардейским ростом возвышается над подпрыгивающей и продолжающей орать фигуркой офицера. Вот он опять стоит во всей красе своего красного гвардейского мундира, с золотой шнуровкой, в безукоризненно белых штанах и высоких лакированных кавалерийских сапогах, на его голове шлем с султаном из белого конского волоса, султаном, который теперь наверняка трепещет на ветру, ведь от ударов, все равно каких, только что вылетели двери и окна, и сквозняк гуляет в трактире на Гринцинге, где как раз такой же вот недомерок без конца вытаскивал Герту из общего круга танцующих, а теперь подпрыгивает тут перед ним да еще револьвер где-то раздобыл… Не слишком-то размахивай, хоть ты и кадет или даже рыба покрупнее, с первой звездочкой на воротнике, а я — ты хоть знаешь, кто я такой?.. Сам император доверяет мне свои депеши… Просить меня будешь, на коленях будешь ползать за то, что оскорбил императорского гвардейца! Но теперь я тебе первым делом покажу, как мужчина мужчине…
   Эти картины и воспоминания с непостижимой быстротой пронеслись перед умственным взором Беденковича, так что офицер, чья дрожащая рука наконец перестала дергаться, даже не успел нажать на спуск. Но за какую-то долю мгновения до этого человечек вдруг распрямился, словно хотел догнать верхнюю часть черепа — по брови, — только что отлетевшую от его головы. В следующий миг его тело сложилось, как у паяца на ниточках, которые выпустила детская рука. Уже мертвый, он упал к ногам Беденковича, испачкав его сапоги брызнувшим мозгом.
   И сразу же в сознании гвардейца вновь возникло: война. Война с грохотом разрывов, свистом пуль и гейзерами взметающейся земли.
   И вот уже Беденкович снова кидается на землю, чтобы прильнуть к ней крепко и тесно, становится самым маленьким и неприметным из бугорков на ее поверхности.
   Теперь он не может себе представить, что минуту назад оказался способен в этой смертоносной сумятице подняться на ноги ради того коротышки, который его оскорбил… Да разве тут имеет какое-то значение задетая честь? Что вообще означает здесь честь? Честь того офицера размазана на его сапоге вперемешку с мозгом и грязью. А его честь? Важнее всего — остаться в живых. Остаться в живых! Вот что главное. И единственное. А этот паяц, размахивавший револьвером, и Герта в постели с каким-то подонком — все это смешная куролесица, как в тире венского Пратера, пять выстрелов за крейцар, господин, прошу вас — бац! — и жестяные кузнецы начинают дубасить по наковальне — бац! — и мячик разлетается вдребезги над нитевидным фонтанчиком, но здесь… здесь выстрел — и полголовы напрочь, другой — и человек превращен в кашу, тра-та-та-та — и цепь наступающих летит вверх тормашками, как во время охоты на зайцев… Честь — эка важность!
   А вокруг безостановочная пальба, грохот, вой, свист — и нет этому конца…
   Тут-то все и произошло…
   Казалось, оглушительный грохот поля битвы вдруг слился в единый взрыв, легко оторвавший Беденковича от земли, как ветер срывает осенний лист. Взлетев на воздух, он грязными пальцами пытался схватить пустоту, а потом острая боль вновь бросила его на землю, огненной иглой пронзила голову. Он еще успел осознать, что рядом с ним и на него низвергается осыпь камней, комьев земли и грязи, а затем его глаза заволокло густой тьмой.
   Разбудил Беденковича дождь, смочивший его открытую голову и шею.
   Первые минуты он целиком был занят осознанием того, что жив. Жив! Да, он действительно жив, это ему не мерещится, это правда. Ободрившись, он принялся изучать: ранен, не ранен? Но решился на это не сразу, из боязни узнать что-нибудь страшное, и поначалу довольствовался тем, что, продолжая лежать неподвижно, прислушивался, не ощутит ли где боль: живот, грудь, ноги — нет, руки тоже в порядке, голова — пожалуй, да, с нее началось, но сейчас он ничего не чувствует. Тогда он сделал еще одну попытку: попробовал совсем немного пошевелить сперва одной рукой, потом другой, потом повертел головой, подогнул левую ногу. Подгибая правую, почувствовал в бедре обжигающую боль. Хоть, должно быть, и пустяк, однако надо взглянуть…
   Но еще раньше, чем Беденкович успел это сделать, он оцепенел от ужаса… Что это? Что-то случилось, что-то такое, чего прежде не было… Не может быть… всюду, всюду тишина. Тишина! Полнейшая тишина! Она тут с той минуты, как он очнулся, только не сразу осознал…
   Беденкович весь напрягся и прислушался, пытаясь уловить хоть малейший звук. И глаза судорожно прикрыл, чтобы ничто его не отвлекало.
   Но кругом была тишина, полная, ничем не нарушаемая тишина. Весь мир затопило густое, непроницаемое молчание…
   Собственно, ему бы следовало почувствовать облегчение после недавнего оглушительного грохота, но он ощущал страх. Это было слишком нереально… На миг им овладело сомнение, не мертв ли он все-таки, не попал ли в иной мир. И он предпочел поскорее открыть глаза, чтобы вновь прощупать взглядом все вокруг…
   И увидел гейзеры земли, взметаемые разрывами снарядов, фигуры бегущих людей, переламывающиеся пополам в середине прыжка и падающие лицом или навзничь, совсем близко от себя он заметил солдата, который извивался, пытаясь ухватить горстями вываливающиеся внутренности, рот его был широко раскрыт, словно бы в судорожном крике…
   …Но все это разыгрывалось перед глазами Беденковича в безгласной тишине, в каком-то странном немом мире, начисто лишенном звуков.
   Тогда гвардеец понял, что оглох.
   Он непроизвольно затряс головой, как пловец, которому попала в уши вода. Мгновенная острая боль где-то внутри черепной коробки не позволила повторить попытку; да он уже и так знал, что все напрасно.
   Оглох…
   Это пришло так неожиданно, что поначалу он не знал, что делать. Как ни странно, прежде всего он понял, что в глухоте есть и приятная сторона: когда мир звуков вроде бы перестал для него существовать, он почувствовал явное облегчение, поскольку — прежде он этого не сознавал — именно шум сражения больше всего действовал ему на нервы. Когда же он еще и глаза закрыл, то словно бы вообще перестал воспринимать войну. Как будто уже был вне ее.
   Но очень скоро Беденкович настолько опомнился, что стал мыслить нормально. Минутное облегчение прошло. Он все еще пребывал в каком-то необычном состоянии, так что даже конкретные мысли выскользнули из логического ряда и в неустанно ускоряющемся потоке вызвали в сознании и в подсознании все усиливающееся нарушение связей, неудержимо стремящееся к безнадежному хаосу.
   Да, глухота — гвардеец, который не услышит приказа, императорский гвардеец Его Величества!.. и Терта, когда будет сговариваться со своим хахалем, спокойно сможет делать это при мне — чего она только ни наплела о том парне: двоюродный брат! А теперь ей даже выкручиваться не придется — я калека, просто калека! Господи, что со мной будет? Газетный киоск мне не нужен, инвалидам его обычно дают вместе с медалью за мужество, проявленное перед лицом неприятеля, — кабы еще не было этого малого, нет, я непременно должен отсюда выбраться, ведь у меня сын, сыночек!.. Вы слышите, ублюдки? Эй вы, там, напротив! Это мой сынок, мой! А что, если как раз в эту минуту какой-нибудь другой гвардеец — у русского царя тоже наверняка есть своя гвардия — что, если этот парень потянет запальный шнур, как раз когда дуло его орудия будет нацелено сюда, вовсе при этом не зная, что тут я… а я бы, допустим, точно так же выстрелил, и с той стороны это разорвало бы на куски другого… Только бы сейчас, сейчас, пока не прекратится артиллерийская канонада, это меня миновало, ведь я всего лишь маленькое пятнышко — ну что тебе, Господи, стоит? Смилуйся надо мной, будь же благоразумен… А когда все кончится… Если бы я не боялся открыть глаза, я бы увидел, когда настанет конец… Все равно потом будут искать, придут с носилками, найдут меня, или я сам поднимусь, ведь со мной ничего не случилось…
   Да, теперь он должен думать — он ведь не малое дитя и не баба, — теперь он должен думать об одном: как бы там ни было, глухой он или не глухой, главное — выбраться отсюда.
   Да только не так это просто.
   Выбраться — значит отлепиться от земли и тем самым подставить тело под пули, шрапнель и осколки снарядов. Разумеется, Беденковичу и в голову не придет вставать во весь рост, такую глупость, как минуту назад, он больше не повторит, но даже если полезет на четвереньках, даже если поползет…
   От одной только мысли об этом пот выступил у него на лбу. Наоборот, в нем росло ощущение, что надо еще немного отдохнуть. Хотя он сознавал всю бессмысленность такого поведения, потребность тела была сильнее. Сладкая усталость разливалась по всем его членам. Он понимал, что не должен ей поддаваться, но после всего пережитого искушение было слишком велико. Только бы не уснуть, глаза закрываются все чаще и все дольше не хотят раскрыться, но это, наверное, для того, чтобы хоть на мгновение избавиться от безумия войны, хоть на минутку, пока он ничего не слышит и не видит…
   Вот и дождь кончился. Правда, грязь и лужи, в которые свалился Беденкович, от этого не переменились. Удивительно — он только теперь заметил, — левая нога у него цепенеет от холода, а правой тепло. Тепло разливается от бедра к колену и дальше к икре. Приятно, только… Сердце его вдруг сжалось от страха. Он должен убедиться! Преодолев колебания, которыми он хотел отдалить решающий момент, Беденкович резко согнул ногу, и сразу же в правом бедре отозвалась острая боль и новая волна теплой влаги залила ногу. Он быстро расстегнул ремень и провел рукой по бедру, чтобы нащупать место, откуда исходило тепло; когда потом Беденкович поднес руку к глазам, вся она оказалась залита кровью. Ярко-красной свежей кровью. Да, да, это его кровь вытекает из тела, а с кровью по каплям вытекает и жизнь! Он погибнет от потери крови, погибнет!! На помощь, надо позвать на помощь, надо кричать, чтобы его услышали, надо сейчас же встать и бежать назад, надо…
   Между тем он продолжал лежать, неподвижный, безгласный…
   Потом немного пришел в себя… Главное, не поддаться панике… Кричать нет смысла, хоть кругом и тихо, но ведь эта тишина — только для него. Идти он тоже не может: все равно не дошел бы. Каждый шаг лишь увеличит кровотечение. В этом он сам убедился. Теперь, когда он снова лежит неподвижно, кровотечение уменьшилось, он это чувствует. Кровь, разумеется, продолжает течь, все еще течет… Что-то надо делать.
   Беденкович снова сунул руку в штанину и приложил палец к ране, из которой текла кровь. Почувствовал легкие толчки крови, ударяющей в его палец в ритме пульсации сердца. Так, а теперь он крепко прижмет палец к этому месту, притиснет изо всей силы. Беденкович настороженно ждет. Кажется, удалось. Только не ослабить нажим. Выдержать. Выдержать? До каких пор? Напряженный палец начинает болеть. Это означает…
   Беденкович чувствует острое желание оставить в покое ногу и отдохнуть, хоть на минутку отдохнуть! Потом, конечно, придется перевязать, перетянуть бедро выше раны… Но это нужно тоже как следует обдумать, с другой стороны — он таким образом скоротает время. Итак, первым делом — и Беденкович удобно подложил под утомленную голову обе руки, — первым делом отрезать низ плаща… где-то у него должен быть нож… и сделать из него бинт… потом найти какой-нибудь плоский камешек, положить его прямо на рану, под повязку и хорошенько затянуть… есть еще кожаный ремень…
   Минутами ему кажется: все, о чем он размышляет, уже происходит, и он старается сосредоточиться на одном: не шевелиться, не усиливать кровотечение, так что сейчас, хотя бы в данный момент, все в порядке. Только не уснуть, как бы ни хотелось смежить веки! Только не уснуть! Кто ему это постоянно твердил? Каждый раз там, дома, когда он собирался в горы… Ага, дедушка… Никогда не ищи отдыха на снегу, так можно уснуть и не проснуться… Но ведь сейчас не зима, и еще нужно сделать перевязку… лучше всего, если бы перевязала Герта, у нее ловкие руки… в остальном это стерва… И все-таки она должна прийти сюда, раз он в ней нуждается… Этого у нее не отнимешь: о нем и о малыше она всегда заботилась… и о доме… никто не умеет так застелить постель… А те сигареты в пепельнице? Ведь они остались там после другого… собственно, из-за него он, Бранко, тут… добровольно ушел из охраны императорского замка! Из-за какого-то пустяка! Да только… только что, если все это совсем-совсем не так? Вдруг Беденковича охватил ужас, чуть сердце не остановилось, — ужас, когда он вспомнил…
   Разом исчезла пепельница с окурками. Герта, тот, другой… что, если — раненый стал судорожно ловить воздух — что, если это он, он сам — виновник войны? В тот дождливый вечер… ему дали портфель… он точно помнит, совершенно точно… портфель из светло-коричневой телячьей кожи… Он прыгнул в седло… да, у него снова перед глазами картина, как он выехал тогда из Гофбурга и сделал небольшой крюк через Панскую улицу — пусть-де женщины полюбуются императорским гвардейцем… золотая шнуровка на груди, шлем с султаном из белого конского волоса… Смех да и только! Главной все же была эта сумка! Сумка, а в ней бумага с подписью императора… Что, если именно в этой бумаге император… а его послали передать… Разве сам он не хотел когда-нибудь стать посланцем, несущим великую весть, которая поразит весь мир?.. Вот он сворачивает в улочку напротив Центрального кафе и уже въезжает на площадь Миноритов… вот и маленький парк с мерцанием дождевых капель в конусах фонарного света… и… и… почему вдруг гаснут фонари? один за другим?., а тьма густеет… вот уже оно, министерство… оно закрыло собой все… и такое черное… черное… а он, Беденкович, держит портфель, потому что конь под его седлом исчез, точно растворился в ночном мраке, как и все вокруг: здания, церковь миноритов, земля… а сумка с императорской депешей все тяжелее и тяжелее, она тянет его вниз — нет, пока не поздно, Беденкович должен избавиться от нее, потому что теперь она тяжела, как сама смерть… смерть, которую он принес сюда… даже сюда…
   В последний миг Беденкович еще пытается пришпорить коня, но уже только перебирает ногами в пустоте: императорский гвардеец въезжает в последнюю тьму.

4. СТРЕЛОК

   Мужчина разжимал пальцы и снова сжимал в кулак, резко, судорожно, так что каждый раз у него от напряжения белели суставы. Когда при этом рука хватала наволочку, Наташа всегда ожидала, что та будет разорвана, рука мужчины вдруг представлялась ей лапой какого-нибудь хищника во время охоты. Казалось, во сне он действительно с кем-то борется. И его лицо с плотно сомкнутыми веками было такое жестокое, такое чужое, что Наташе становилось страшно.
   Женщина невольно отодвигалась от спящего и, опершись на локоть, продолжала за ним наблюдать. Не впервые заставляли ее проснуться ночные кошмары возлюбленного, которого подарила ей война. Днем мирный, тихий, скорее даже печальный… Чтобы он когда-нибудь смеялся? Нет, такого Наташа не помнит, но в остальном добряк — по глазам видно, по голосу определишь. Возле него было спокойно, тепло, с ним никогда не чувствуешь себя одинокой. При нем точно снова начало оживать что-то из далекого детства — так в доме у Наташи благоухал хлеб, грела печь, сияли подсолнухи под окнами, звучал голос матери.
   Но откуда по ночам такая странная, такая неприятная перемена? Наверняка что-то его мучает. То, что не имеет выхода днем и вот прорывается наружу во тьме, а он с этим злом борется, один на один, и Наташа не может ему помочь, вся ее любовь оказывается бессильной; не может помочь, потому как ничего не знает. Ни о его муках, ни о нем самом, о Сергее Трофимовиче.
   Вот судорожно сжатый кулак ослаб, смягчилось выражение лица. Прекратилась и головная боль, не позволявшая Наташе спокойно думать; теперь ее мысли свободно потекли в направлении, которое сами себе определили: как могло случиться, что она, Наташа, ничего о Сергее не знает? Ведь они вместе уже… давно? Недавно? Это как посмотреть. Дело вовсе не во времени, скорее в том, насколько они теперь близки. А что знает о ее жизни Сергей? Никогда он ни о чем не расспрашивал; наверно, ему даже не ведомо, что она вдова, что муж ее погиб в самом начале войны. Разве что ему сказали соседи, да вряд ли. А он — что рассказал он о себе? Никогда ни слова. Поначалу, когда Наташа ненароком спрашивала его о былой жизни, он лишь отмахивался — беззлобно, без нетерпения. Сперва ее не расстраивало, что она так ничего о нем и не узнала. Видно, и не надо знать. Куда важнее в эти трудные времена познать успокоительное чувство безопасности и доверия, излучаемое этой встречей двух одиноких людей, не доискиваясь, что загнало их в тиски одиночества. Остальное было неважно, можно было очень просто назвать это одним словом: война. Война после полугода совместной жизни отняла у нее мужа, а с ним — кусок молодости и кусок сердца; и его, Сергея, тоже оторвала от родного очага, занесла сюда. Это здесь и теперь было единственно надежным и безопасным, потому что следующий день или час единым выстрелом может все перечеркнуть. От войны ничто не спасет — ни прошлое, ни мечты о будущем.
   Единственное, что сейчас реально, это он — Сергей Тимофеевич Злоткин, который лежит рядом с ней на спине, уже освободившись от кошмара, и спокойно спит.
   На миг Наташе показалось, будто все в порядке. Но этот миг продлится лишь до тех пор, пока спящий снова не начнет борьбу со своими мучителями, и все вернется с новой силой: сжатые кулаки, сомкнутые губы, напряженное лицо…
   Тут Наташа окончательно понимает, что все отнюдь не в порядке, просто она пытается себя успокоить. Перед ней человек, мужчина, которого что-то мучает, преследует, а рядом с ним, нет, вместе с ним — женщина, которая должна, обязана ему помочь. Но как? Она не знает. Как угодно. Она должна помочь именно потому, что она женщина, а женщина всегда наполовину мать для каждого страдающего ребенка, какого бы возраста он ни был, и безразлично, она ли его родила или ребенок к ней, квочке, только притулился.
   Чем помочь? Это уж ее дело, но что-то придумать она непременно должна. А потому ей необходимо ближе узнать Сергея. Да, в подлинном смысле слова узнать. Для этого вовсе не надо раскапывать бог знает какие подробности его прошлой жизни; нужно куда меньше и куда больше: узнать, чего, собственно, хотел этот человек от жизни и что с ним случилось. Какое препятствие все опрокинуло, перевернуло, что отняло у него смех, общительность, вкус к жизни…
   Что произошло?!
   В эту минуту — Наташе казалось, больше она не имеет права откладывать, — в эту минуту она хватает Сергея Трофимовича за плечи и трясет, пока не вытряхивает из него сон, пока не заставляет проснуться… Он еле продирает глаза, только наполовину приходит в себя, и в его вялое сознание проникает Наташин голос: «Что с тобой? Что случилось?» Это как град, когда ледяные горошины ударяют по крыше, бьют по голове, стучатся в мозг и нет от них спасенья: «Что с тобой? Что случилось? Скажи, скажи!!»
   В этом переполохе, в сумятице ощущений некогда что-нибудь придумать, и он, без раздумий кричит: «Ворона, ворона!»
   Потом вдруг начинает плакать, резко отстраняет женщину и, повернувшись к ней спиной, зарывается в перины.
   Наташа в ужасе перекрестилась — как страшно слышать, когда плачет взрослый мужчина! Но как, наверное, это страшно для него самого…
 
   Потом он три дня к ней не приходил.
   А когда вечером на четвертый день возник на пороге ее хаты, ей вдруг показалось, что к ней пришел кто-то чужой: облик, черты лица и голос ей знакомы, но это совсем не тот человек, который покинул ее дом несколько дней назад.
   И хуже всего, что Наташа не знает, в чем заключается перемена. Ведь его шаги, пока он идет от двери к столу, звучат точно так же, как прежде: сперва шарканье у порога, когда с сапог счищается земля, потом — при всей тяжести обуви и громоздкости фигуры, отягченной заплечным мешком, — поступь легкая и пружинистая, как у хищника.
   Хищник… Сравнение сразу принесло разгадку: Наташа невольно отступила, скрестила руки на груди. Но она ясно ощущает: в глазах мужчины светится нечто противоположное этому образу, нечто невероятно ласковое, мирный взгляд, сдержанные, спокойные движения. Так, наверно, двигались бы святые, если бы сошли с иконы… Притом он не делает ничего необычного: достает из мешка хлеб, копченую рыбу, кусок сала, водку — то же, что носил прежде, и кладет все это на стол так же беззвучно и вместе с тем значительно, словно говорит: «Возьми, вот я принес тебе, прошу тебя — прими». Потом садится и взглядом приглашает женщину сесть рядом на лавку, а когда та садится, начинает двигать к ней по столу продукты, как бы увещевая, уговаривая взять, но с каким-то смущением, точно наперед благодаря за доставленную этим радость.
   Наташа в смятении, будто во сне подчиняется ему. То растроганная, как в девичьи годы перед иконостасом, то испуганная, ибо не знает, как себя вести со столь удивительно переменившимся мужчиной, чье лихорадочное дыхание, жар губ и силу рук еще живо помнит. Тоскливые предчувствия постепенно переходят в страх: эта перемена, которую она видит, выросла из чего-то неведомого, а коли она так подействовала на Сергея, то наверняка будет иметь и последствия, что-то встанет между ними, непонятное и потому опасное.
   И тут ее словно кто ударил в грудь: мгновенное прозрение! Они видятся в последний раз!
   Точно в ответ на ее догадку Сергей Тимофеевич стал ощупывать карманы, неспешно, основательно, пока наконец не нашел мальчишеский складной ножик и не положил перед ней:
   — Это единственное, что у меня есть, что не от них. Возьми на память.
   В простоте подарка и этого объяснения Наташа ощутила что-то торжественное, и плечи ее задрожали от сдерживаемого плача.
   Рука Сергея легла ей на шею, женщина очутилась в тепле спасительного гнезда, которое сулило такую надежную защиту, что, разом примиренная, она стала слушать тихие слова, слетавшие с губ мужчины…
   …А Сергей рассказывал о событии, перевернувшем всю его жизнь, — как в Петрограде перед Зимним дворцом он выстрелил по приказу над головами демонстрантов и роковая пуля убила залезшего на дерево мальчика, как он с той поры не может избавиться от воспоминания о детском теле, падающем с ветки, словно подстреленная ворона; на войну Сергея пришлось увести в кандалах, долго он вообще отказывался взять в руки винтовку; ему угрожали, его уговаривали, наказывали, били, пока однажды старшина роты…
   Волнение на миг прервало рассказ, но вскоре Сергей нашел в себе силы продолжать:
   — …не напоил меня и не отвел на стрельбище. А там: «Ты же отличный стрелок, покажи себя! Видишь цель? Не бойся, это кукла». Я и пьяный целился точно…
   Но это оказалась не кукла. Что было дальше — не пытай, освободи от вопросов. Меня стали звать «волшебный стрелок» и сделали снайпером. А потом я перед тобой открылся — только и сказал, что о вороне. Но одним этим словом высказал все. Будто сразу стал перед тобой стеклянный, прозрачный, аж до самого сердца. Может, потому, что ты никогда мне не лгала. А я… Три дня я раздумывал. Хотел уж было застрелиться. И правильно бы сделал… Вот почему я должен уйти. Прочь отсюда. Далеко. Сегодня же ночью.
   Договорив, он встал, отступил к самой двери и низко, в пояс поклонился женщине, а потом вышел из горницы.
   Наташа не нашла в себе силы осознать его уход как нечто реальное. Он ушел от нее раньше — когда говорил. И все неожиданно опустело; ночь, пустота и тьма были не только вокруг, но и в ней самой. Медленно, страшно медленно доходило до ее сознания, что она жива и должна жить. Так хочет Сергей.
   Через два дня какой-то солдат принес в деревню весть, что Сергей Тимофеевич исчез из полка. Сбежал вместе с винтовкой, наганом и патронташем. А если кто так снаряжается в дорогу, нетрудно отгадать, куда он направляется. И еще: утром, после ночи, когда это случилось, старшину его роты нашли на стрельбище мертвым. Кто-то его убил.

5. СМЕРТЬ ПОМИДОРА

   Если в чем и можно было упрекнуть кадета Немета, то уж во всяком случае не в отсутствии вкуса. Он был настолько тактичен, что не обременил сожителей по блиндажу даже созерцанием своей смерти. Когда после недолгой перестрелки обер-лейтенант Комарек и лейтенант Габерланд вернулись «домой», они пришли, так сказать, «уже на готовое».
   Кадет Немет лежал на своей койке, вытянув ноги и скрестив руки на груди, и лишь аккуратная круглая дырочка посреди лба объясняла, почему он никак не отреагировал на появление товарищей.