Утверждения Якоба Штелина не были голословными. Дворцовые ведомости, в свою очередь, указывают, что годом позже Левицкому выплачивается за два императорских портрета тысяча рублей. На этот раз дело, по-видимому, шло о прямых повторениях. Оценка портретов и повторение заказов лучше всего свидетельствуют, что работы Левицкого получали апробацию при дворе и, скорее всего, были одобрены самой Екатериной. Одобрены, но не больше. Тон письма к Гримму это подтверждает.
   Но есть и еще одно обстоятельство в жизни художника, которое может служить доказательством правильности того же предположения, – спорное дело Левицкого – Дебрессана. И кстати, откуда при дворе, в Дворцовом ведомстве могла возникнуть идея заказа большого царского парадного портрета, по сути дела, безвестному художнику, впервые показавшему свое мастерство в столице? Значит, были соответствующие рекомендации и поддержка определенного достаточно влиятельного лица.
   Существо спорного дела заключалось в следующем. Директор Шпалерной мануфактуры А.И. Дебрессан решил уклониться от оплаты заказанного ранее Левицкому царского портрета на договорных условиях и вообще был склонен отказаться от заказа. Левицкий настаивал на оплате своего труда, в чем его деятельно поддерживал Совет Академии художеств. Оказывается, в 1774 году Шпалерная мануфактура уже располагала портретом Екатерины кисти Левицкого. Это был поясной портрет, и когда художник захотел им воспользоваться как оригиналом для очередного повторения, заказанного на этот раз З.Г. Чернышевым, Дебрессан поставил условием, чтобы Левицкий написал для мануфактуры еще один портрет императрицы – в рост. Явно недовольный таким оборотом, Левицкий пытался отговориться нехваткой времени. Но Дебрессан настаивал и предложил для ускорения дела грунтованный, натянутый на подрамник холст и казенного живописца в качестве помощника. Левицкому пришлось согласиться, приняв к тому же и дополнительное условие Дебрессана, чтобы лицо Екатерины было написано по портрету, написанному Левицким для княгини Екатерины Романовны Дашковой. В деле фигурировали все эти имена, а также имя Никиты Ивановича Панина, почему-то распоряжавшегося дашковским портретом.
   Но то, чего так добивался директор Шпалерной мануфактуры в 1774 году, в 1775-м уже не было ему нужно. И трудно понять, откуда исполнительный чиновник набрался смелости отвергнуть заказанный царский портрет, если, к тому же, Левицкий пользовался поддержкой самой императрицы. Другое дело, если поддержка оказывалась художнику определенными лицами, придворной группировкой, к которой Дебрессан не принадлежал и против которой мог интриговать. В таком случае перечисление практически не связанных с существом спора имен приобретало совершенно особый смысл.
   Княгиня Екатерина Романовна Дашкова. По рождению из семьи Воронцовых, с которыми у Екатерины достаточно сложные отношения. Сестра Дашковой, Елизавета Романовна, – официальная фаворитка Петра III, которую тот мечтал возвести на российский престол. Но в отличие от ленивой и безразличной к политике старшей сестры, властная и честолюбивая Дашкова сразу принимает сторону Екатерины. Она – деятельная участница дворцового переворота, но почти сразу разочаровывается в новой императрице. Екатерина не думает предоставлять Дашковой исключительного положения при дворе, тяготится былой, со своей стороны, искусственной близостью и ищет предлогов положить ей конец. Не скрывающая возмущения княгиня после наступившей в 1764 году смерти горячо любимого мужа проводит несколько лет в деревне, в заграничных путешествиях и только в 1773 году возвращается в Петербург.
   Связанный с бракосочетанием наследника съезд высоких гостей, появление Дидро и Гримма, лично знакомых с Дашковой и ценивших ее ум, редкую образованность, создавали благоприятную почву для попытки нового сближения с императрицей. И не ради ли такой попытки княгиня спешит заказать портрет государыни у Левицкого? Другой вопрос, что все усилия Дашковой бесплодны, и на грани полного разрыва с Екатериной она в 1775 году на много лет оставляет Россию. Само упоминание имени княгини в этот момент не может вызывать при дворе ничего, кроме открытого недовольства. Но, кстати сказать, когда Дашкова спустя несколько лет окажется снова в России и отношения с Екатериной будут формально восстановлены настолько, что княгиня получит назначение директором Академии наук, она обратится с заказом на собственный портрет снова к Левицкому, который его затем повторит, и притом несколько раз. Связь с художником выдержит испытание временем.
   Второе имя – граф Захар Григорьевич Чернышев. Многолетний вице-президент Военной коллегии, в 1773 году он переживает свой самый высокий взлет и почти мгновенное падение: после назначения президентом Военной коллегии почти сразу следует назначение генерал-губернатором присоединенных к России по первому разделу Польши белорусских земель. Ссора с входившим в силу новым фаворитом Г.А. Потемкиным дала о себе знать без промедления. Ссылаться на З.Г. Чернышева в начале 1775 года равносильно желанию спровоцировать гнев самого Г.А. Потемкина. Дебрессан старается, к тому же, подчеркнуть подобострастное отношение художника к „бывшему военному президенту“: „Он Левицкой тогдашним временем господину графу Захару Григорьевичу Чернышеву часто домогался представить свою работу“.
   Наконец, Никита Иванович Панин, чей затянувшийся на долгие годы конфликт с Екатериной именно в это время достигает особой остроты. Некогда сторонник переворота в пользу великой княгини, Панин видел в ней, однако, не будущую самодержицу, а всего лишь временную регентшу при несовершеннолетнем императоре-сыне. Но и сами по себе императорские права Никита Панин мечтал ограничить введением новой конституции. Утверждение за Екатериной всей полноты государственной власти не изменило его воззрений, а то, что его стремления выражали скрытые чаяния значительной и слишком влиятельной части дворянства, побудило Екатерину передать Панину наблюдение за воспитанием наследника и согласиться на его руководящую роль в Иностранной коллегии. Освободив Панина от обязанностей воспитателя в связи с женитьбой Павла в 1773 году, Екатерина могла с облегчением сказать: „Мой дом наконец-то очищен“. Но именно тогда и стало в полной мере очевидным влияние панинских идей в дворянских кругах.
   Игнорируя официальные восторги по поводу организации государственной жизни при Екатерине, Панин позволяет себе сказать, что в России „в производстве дел всегда действовала более сила персон, чем власть мест государственных“. В одном из частных писем Екатерина скажет: „Панин был ленив по природе и обладал искусством придавать этой лености вид благоразумия и рассчитанности. Он не был одарен ни такою добротою, ни такою свежестью души, как князь Орлов; но он больше жил между людьми и лучше умел скрывать недостатки свои и свои пороки, а они у него были великие“.
   Впрочем, императрица сама сознает, что такие булавочные уколы не изменят положения Панина в общественном мнении. Ни для кого в Европе не секрет, как твердо держится он и в совете императрицы, где поддерживает его Захар Чернышев. С обычной своей иронией Кирилл Разумовский заметит о собраниях этого совета: „Один Панин (Никита) думает, другой (Петр Панин) молчит, Чернышев (Захар) предлагает, другой (Иван Чернышев) трусит, я молчу, а другие хоть и говорят, да того хуже“. Но, не ограничиваясь словами, Никита Иванович Панин способен перейти к действиям. У него три доверенных секретаря: разделявший принципы энциклопедистов Я.Я. Убри, не менее склонный к вольтерьянству П.В. Бакунин Меньшой и создатель „Недоросля“ Д.И. Фонвизин. Этому последнему Панин поручает составление проекта конституции, которая виделась Екатерине прямой изменой ее правлению и основам трона, какой бы монархической в основе своей ни была.
   Поминать имя Никиты Панина в деле Левицкого нет никакой нужды, но Дебрессан использует самый незначительный предлог, чтобы напомнить о той связи, которая многие годы существовала между этими людьми. Такого рода союз критически наблюдавших за происходящими при дворе событиями лиц мог только раздражать, если не представлять прямой опасности для спокойствия императрицы. Итак, три на первый взгляд случайных имени. Но были ли они случайными в жизни художника?
* * *
   Нет! Само собой разумеется, нет! Родители и слышать не хотели о таком женихе для своей Машеньки. Ничего не скажешь, дворянин – но из немыслимой тверской глухомани. Единственный сын у отца – но от этого их родовые Черенчицы в шестнадцати верстах от Торжка не становились ни больше, ни богаче. Прекрасно образованный – но когда образование обеспечивало служебное преуспеяние? Принятый в домах самых блестящих петербургских вельмож – но живущий на гостеприимных хлебах у одного из них! Его покровитель, восходящая государственная звезда А.А. Безбородко, последние годы докладывал императрице все поступавшие на высочайшее имя письма – но, во-первых, частные, а во-вторых, с Николаем Александровичем Львовым его связывали всего только личная симпатия и служебные интересы, которые могли в любой момент измениться: никаких родственных связей не было и в помине.
   И разве не вправе родители красавиц-дочерей, составлявших знаменитую кадриль наследника престола, великого князя Павла Петровича, рассчитывать на куда более высокую и связанную со двором партию для каждой из них? Тем более что старшую, Екатерину, удалось уже выдать замуж за графа Якова Стейнбока. Да и около младшей, выпускницы Смольного института Александры, неотступно находился богатейший малороссийский помещик Василий Капнист. При его землях и усадьбах можно было позволить себе даже писать и печатать стихи. О Николае же Львове поговаривали, будто и литературой он подрабатывал себе на жизнь! А всему виной – супруги Дьяковы не сомневались – злополучная мода на театральные представления и литературные опыты, в которых так выгодно отличалась от других девиц их дочь. В доме своего влиятельного родственника, дипломата Бакунина Старшего, где дня не проходило без любительского театра, концертов, шарад, Машенька Дьякова была предметом всеобщих восторгов.
   Современники сравнивали Машеньку и с итальянскими певицами – у нее красивый, хорошо разработанный голос, и с французскими драматическими актрисами – у нее превосходный сценический темперамент. „Мария Алексеевна, – пишет в декабре 1777 года М.Н. Муравьев, отец будущих братьев-декабристов, – много жару и страсти полагает в своей игре“. И никто не остается равнодушным к ее изящным и совершенным по литературной форме экспромтам. Безнадежно влюбленный в Дьякову поэт Хемницер посвящает ей первое издание своих басен и тут же получает ответ:
 
По языку и мыслям я узнала,
Кто басни новые и сказки сочинял:
Их истина располагала,
Природа рассказала,
Хемницер написал.
 
   Пусть Дьяковой далеко до живших в те годы женщин-поэтесс Александры Ржевской-Каменской или Елизаветы Нероновой-Херасковой. Она не посвящает себя поэзии, но у нее есть ясность мысли, простота слога и тот разговорный, без славянизмов и выспренных оборотов язык, который введут в обиход русской литературы поэты окружения Н.А. Львова.
   В 1778 году Левицкий напишет ее портрет, и граф Сегюр снабдит оборот холста восторженными французскими строками. В русском переводе они звучат так:
 
Как нежна ее улыбка, как прелестны ее уста,
Ничто не сравнится с изяществом ее вида.
Так все говорят, но что в ней любят больше всего —
Это сердце, во сто крат более прекрасное, чем синева ее глаз.
 
   Со временем автор этого посвящения, французский посол в Петербурге, начнет пользоваться особым расположением Екатерины. Под полным своим титулом графа де Сегюр д’Арекко он напишет для императрицы собрание не лишенных литературных достоинств пьес „Эрмитажный театр“. Но при первой встрече с Дьяковой граф еще полон идей освободительной войны в Америке, в которой сам принимал участие. И эти вольнолюбивые мечтания делают его желанным гостем бакунинского дома.
   На портрете Левицкого она кажется совсем юной, мечтательная красавица в пышных локонах искусной прически, напоминающей дело рук непревзойденного куафера королевы Марии-Антуанетты Боларда, в свечении шелковых тканей, лент, кружев, легко скользнувшего с плеча платья – полонеза. И она совсем не безразлична к прихотям быстро меняющейся моды, которая начинает требовать интимности и простоты и будет подражать фривольности утренних туалетов даже в официальных парадных костюмах. Просто художник сумел уловить, как нарочитость моды подчеркивает естественность манер девушки. Очарование Дьяковой не в правильности черт, не в классической красоте, которой у нее нет. Оно в той внутренней мягкости и теплоте, которыми светится ее облик, несмотря на отрешенный, словно отсутствующий взгляд. Сегюр прав, продолжая свой сонет:
 
В ней больше очарования,
Чем смогла передать кисть,
И в сердце больше добродетели,
Чем красоты в лице.
 
   Только Левицкий гораздо сложнее видит свою модель. Что в этом отведенном в сторону взгляде Дьяковой: тень первых разочарований, начинающейся усталости или, может быть, домашнего разлада? Можно не выйти замуж в пятнадцать лет, хотя так поступали тогда многие, но это давно пора сделать в двадцать три. А Марья Алексеевна все еще на попечении родителей, далеких от ее художественных увлечений, откровенно враждебных к ним. В полотне Левицкого – целое повествование о человеке, его состоянии, душевном мире, сложном, неустойчивом, полном противоречий и воплощенном в симфонии едва уловимых в своей сложности и богатстве цветовых отношений. Знал ли художник о зарождающемся чувстве, которое свяжет Дьякову с его молодым другом, или это чувство еще не успело родиться, но уже годом позже разыгрывается первый акт семейной драмы.
   Закипает досада в душе обер-прокурора Синода, отца Машеньки – Алексея Афанасьевича. И дело не столько в родословной Дьяковых, заслуженных служилых дворян, идущих от полулегендарного Федора Дьякова, основавшего на рубеже XVII–XVIII веков города Енисейск и Мангазею, и не в происхождении матери Марьи Алексеевны – она из древнего рода князей Мышецких. Для родителей гораздо важнее свойство с Бакуниными, которое открывало двери во многие петербургские дома и даже к самому Семену Кирилловичу Нарышкину, где не редкой гостьей, по свойству, бывала сама императрица. И вот первый соискатель Машенькиной руки, которому, впрочем, она сама откажет, – безродный полунищий баснописец Хемницер. Зато с Львовым все сложнее. Машенька не скрывает зародившегося в ее душе ответного чувства, и родители спешат прибегнуть к самым суровым мерам. Львов не просто получает отказ – ему вообще отказывают от дома. Львову не разрешают бывать у Дьяковых, тем более переписываться с любимой.
   Но вопреки всем запретам, Львов каждый день появляется перед окнами дьяковского дома, находит способ передавать Машеньке записочки, в том числе под видом книжек для чтения. В один из томиков „Календаря“ он вписывает своей рукой строки о ее родителях:
 
Нет, не дождаться вам конца,
Чтоб мы друг друга не любили,
Вы говорить нам запретили,
Но знать вы это позабыли,
Что наши говорят сердца.
 
   Стихи так и были названы – „Завистникам нашего счастья“, и на них не могли не отозваться друзья.
   Великий Капнист на правах официального жениха Сашеньки Дьяковой везет на бал невесту и ее сестру. Но по дороге карета заезжает в скромную церковку на краю Васильевского острова. Как в „Метели“ Пушкина, там все готово для венчания и ждет нетерпеливый Львов. Наскоро совершенный обряд, и молодые супруги разъезжаются по сторонам. Машенька с сестрой и Капнистом отправляются на бал, Львов – во дворец Безбородко, где будет продолжать жить на положении холостяка. Разлука продлится около четырех лет.
   Слов нет, Машенька имела право уехать к супругу. Львов не думал ни о каком ее приданом, и ни о каких последствиях своего решительного шага. Зато обо всем заботилась Машенька. Впоследствии Львов признается в одном из своих писем: „Сколько труда и огорчений скрывать от людей под видом дружества и содержать в предосудительной тайне такую связь, которой обнародование разве бы только противу одной моды нас не извинило... Не достало бы, конечно, ни средств, ни терпения моего, если бы не был я подкреплен такою женщиною, которая верует в РЕЗОН, как во единого Бога“. Оказалось, романтическая музыкантша и поэтесса действительно выше всего ставила „резон“ – простой житейский смысл. И заботилась она не о себе – о своем „Львовиньке“, как будет всю жизнь называть мужа. Его творческие возможности, служебные успехи, доброе имя для нее важнее всего.
   Львов переезжает в Петербург и записывается в военную службу в 1769 году. Он родился и первые восемнадцать лет жизни безвыездно провел в родных Черенчицах. Ни о каком сколько-нибудь серьезном образовании ему не приходилось говорить. По словам первого его биографа, он „явился в столицу в тогдашней славе дворянского сына, то есть лепетал несколько слов по-французски, по-русски писать почти не умел и тем только не дополнил славы сей, что, к счастью, не был богат и, следовательно, разными прихотями избалован“. Зато дальше все зависело от него самого, и Львов может сполна удовлетворить свою неистребимую жажду знаний.
   В доме родственников – Соймоновых, которые отныне будут ему покровительствовать, определяются первые увлечения Львова, которым он не изменит до конца жизни. Соймоновы известны своими научными занятиями. Отец тогдашних владельцев петербургского дома, Федор Иванович – талантливый навигатор, картограф и гидрограф времен Петра I, поплатившийся жизнью при императрице Анне Иоанновне за свои политические убеждения. О роковом повороте его судьбы рассказывает в семейных записках дочь Львовых Елизавета Николаевна:
   «При императрице Анне Иоанновне Бирон был всемогущ, и все его боялись. Федор Иванович Соймонов был тогда уже александровский кавалер, ему приходят сказать в одно утро:
   «Не езди в Сенат, потому что там читать будут дело Бирона, и ты пойдешь против.
   – Поеду, – отвечал Федор Иванович, – и буду говорить против: дело беззаконное.
   – Тебя сошлют в Сибирь.
   – И там люди живут, – отвечал Соймонов.
   Поехал в Сенат, говорил против Бирона и от этого четыре раза был ударен кнутом на площади, лишен всего и сослан в Сибирь».
   Судьбой Львова занялись сыновья Федора Ивановича. Из них старший был специалистом горного дела и служил в Берг-коллегии, младший – специалистом по строительному делу и занимался архитектурой. В истории русской техники останутся открытия и усовершенствования Львова по горнорудному делу, тем более его работы по технологии строительства. Но все это в будущем. Пока Львова ждет гвардейский Измайловский полк и полковая школа – род удивительного учебного заведения, где начинали едва ли не с азов грамотности, а через несколько лет выпускали блестяще образованных разносторонних специалистов.
   Учили всему. Наряду с российской грамматикой и математикой преподавалось рисование и артиллерийское дело, фехтование и теория фортификационных сооружений, танцы и география, верховая езда и иностранные языки. Немецкий и французский выпускники знали настолько хорошо, что в случае необходимости спокойно переходили служить в Коллегию иностранных дел. Они считались лучшими переводчиками. Львов к тому же увлекается литературой, организует с товарищами кружок, где читаются и обсуждаются произведения русских и иностранных авторов и выпускается рукописный журнал «Труды четырех разумных общников». О множестве своих занятий он напишет в автоэпиграмме:
 
Итак, сегодня день немало я трудился:
На острове я был, в полку теперь явился.
И в школе пошалил, ландшафтик сделал я;
Харламова побил; праздна ль рука моя?
Я Сумарокова сегодня ж посетил,
Что каменным избам фасад мне начертил.
И Навакщенову велел портрет отдать,
У Ермолаева что брал я рисовать...
 
   В 1776 году перед Львовым открывается возможность увидеть всю Европу. Его берет с собой в служебную поездку ставший директором Горного училища и Горного департамента М.Ф. Соймонов. Дрезден, Лейпциг, Кёльн, Амстердам, Антверпен, Брюссель, Париж... Говоря впоследствии об особенностях Львова-архитектора, тот же восторженно привязанный к нему М.Н. Муравьев заметит: «Много способствовали к образованию вкуса его и распространению знаний путешествия, совершенные им в лучшие годы жизни, когда чувствительность его могла быть управляема свойственным ему духу наблюдения. В Дрезденской галерее, в колоннаде Лувра, в затворах Эскуриала и, наконец, в Риме, отечестве искусств и древностей, почерпал он сии величественные формы, сие понятие простоты, сию неподражаемую соразмерность, которые дышат в превосходных трудах Палладиев и Мишель Анжев (Микеланджело)».
   В августе 1777 года Львов возвращается в Петербург. Он живет сначала в доме Соймонова-младшего, усиленно занимаясь архитектурой, потом у тогдашнего своего начальника П.В. Бакунина, где и происходит их знакомство с Машенькой Дьяковой. Наконец, пребывание у А.А. Безбородко несомненно помогает высокому сановнику оценить дарование своего подопечного. А.А. Безбородко предлагает Львову принять участие в конкурсе на проект собора в Могилеве, который предполагалось построить в ознаменование встречи здесь Екатерины с австрийским императором Иосифом II, которая скрепила их союз против Турции. Это было сразу после тайного венчания, и не забота ли о будущем придала Львову сил выиграть конкурс у профессиональных архитекторов. Императрица одобрила строгий и скромный, в духе, как тогда говорилось, храмов Древнего Рима, собор, который стал первым словом нового направления в русской архитектуре – классицизма. Почти одновременно Львову было поручено оформление самых важных для общего облика столицы на Неве Невских ворот Петропавловской крепости. Начинающий архитектор получил полное признание.
   Сегодня трудно себе представить, чем были эти крепостные ворота для России. В XVIII веке с ними связывались самые торжественные церемонии. Не говоря о том, что находятся они напротив Дворцовой набережной, почти в центре крепостной стены, и именно из них выносили и опускали на воду ботик Петра I, хранящийся в крепости. Впервые «дедушку русского флота» вынесли из Невских ворот 30 августа 1724 года по случаю заключения мира со Швецией. В дальнейшем это стало традицией. Под гром пушечных залпов и медь военного оркестра ботик помещали на большое судно и отвозили к Александро-Невской лавре, где служили торжественный молебен. С такими же почестями «дедушку русского флота» возвращали и обратно. Архитектор получал возможность прикоснуться к святая святых русской истории, и то монументальное строгое решение, которое он нашел, как нельзя больше соответствовало представлению о державной мощи России.
   «Резон» Машеньки полностью оправдался. Связанный семейной жизнью и неизбежно возникающими в результате материальными заботами, ее «Львовинька» не смог бы дни и ночи проводить в работе, забывая и о себе и о постоянно задерживающихся выплатах и заработках. Зато ограничив себя личными радостями, он получает возможность сделать еще один шаг в карьере архитектора – ему поручается строительство в самом центре Петербурга. Биограф Львова права: «Казалось, что время за ним не поспевало!» Сам Львов признается: в мыслях он строил свое с Машенькой гнездо.
   Идея строительства центрального российского почтамта принадлежала А.А. Безбородко, который в марте 1782 года назначается генерал-почт-директором, возглавившим выделенное из Коллегии иностранных дел «Главное почтовых дел правление». К лету того же года заказанный Львову проект был завершен. Дело оставалось за строителями.
   Во вновь отстроенном архитектурном ансамбле Львов получает превосходную казенную квартиру – первую в его жизни! – где начинает собираться многолюдный кружок друзей. Здесь всегда можно застать Василия Капниста, композиторов Е.И. Фомина и Н.П. Яхонтова, Г.Р. Державина, будущего президента Академии художеств А.Н. Оленина и непременно Левицкого. Художник скажет, что это второе его петербургское пристанище. А когда с помощью Львова с Украины приезжает в столицу В.Л. Боровиковский, участвовавший в росписи Могилевского собора, он вообще на несколько лет поселяется в почтамтской квартире почти как член семьи. Всем здесь находятся стол и дом.
   Львов, по словам его биографа, сразу «содкялся, так сказать, пристанищем художникам разного рода, занимаясь с ними беспрестанно. Мастер клавикордный просит его мнения на механику новую своего инструмента. Балетмейстер говорит с ним о живописном расположении групп своих. Там г-н Львов устраивает картинную галерею. Тут, на чугунном заводе, занимается он огненной машиной. Во многих местах возвышаются здания по его проектам. Академия ставит его в почетные свои члены. Вольное экономическое общество приглашает его к себе... Будучи свойств отличный, малейшее отличие в какой-либо способности привязывало г-на Львова к человеку и заставляло любить его: служить ему и давать ему все способы к усовершенствованию его искусства. Я помню попечения его о господине Боровиковском, занятия его с капельмейстером Фоминым и проч. Люди, по мастерству своему пришедшие в известность и нашедшие приют в его доме».