– Позиция ваша достойна всяческого уважения.
   – Теперь родители Сашеньки вновь пугают ее, бедную, а я хочу положить конец их влиянию на дочь.
   – Но что могло их напугать, когда ваша «Сатира первая и последняя» напечатана в «Собеседнике любителей российского слова»? Ведь сама государыня печатает свои сочинения в этом журнале княгини Дашковой. Княгиня, как довелось мне портрет ее сиятельства писать, рассказывала.
   – Только того княгиня не договорила, что государыня и Екатерине Романовне недовольство свое высказала.
   – Быть не может!
   – Еще как может. Да у княгини нрав крутенек – в спор с государыней вступила, доказывать стала, а все неприятность. Раз на раз не приходится. Сегодня княгиня так посмотрит, завтра же – кто знает...
   – Писать более не хотите?
   – Напротив. Писать много собираюсь. Комедия одна у меня задумана о крючкотворах. Посидеть над ней в тишине да спокойствии надо.
   – Слыхал я, ода у вас новая, Василий Васильевич.
   – А у меня она с собой. Хотите прочесть дам?
   – Сделайте милость. Пока-то ее напечатанной увидишь.
   – Пожалуй, не увидите, Дмитрий Григорьевич.
   – Что так?
   – Гаврила Романович усиленно советует повременить. Тоже последствий всяческих опасается.
   – О чем же ода, если не секрет?
   – Если и секрет, то не от вас. Слыхали ведь, ее императорское величество указ подписала, чтобы всем малороссийским крестьянам в крепостном состоянии быть.
   – Слыхал и душевно скорблю. Видеть нашу Малороссию закрепощенной! Так и кажется, умолкнут теперь наши песни, кончатся гулянья да ярмарки...
   – Может, так сразу и не умолкнут, а горе для людей наших – страшное. Не знаю, правда, нет ли, будто Александр Андреевич Безбородко к тому причинился.
   – Да, такого при графе Кириле Разумовском не случилось бы. Он бы государыню уговорил.
   – Которую государыню? Елизавету Петровну?
   – Так ведь мы в век просвещенный вступили.
   – Только, выходит, человека обыкновенного в беде чужой убедить легче, чем просвещенного. У просвещенного и физиогномий на разные случаи жизни больше разных. Он к случаю да выгоде легче примениться может.
   – Трудно с вами не согласиться.
   – Конечно, трудно, ведь вы портреты списываете, личность человеческую проникаете.
   – О том и ода?
   – Да что мне перед вами таиться. Назвал я ее «Одой на рабство», имея в виду, что государыня запретила в бумагах официальных и прошениях всяческих отныне подписываться именем раба, но подданного.
   – Ошибаетесь, Василий Васильевич, – еще не запретила, только разговор подобный место имел. Вот все и всполошились.
   – О звании я не говорю, а только аллегорически весь позор рабства и крепостного ярма для государства, мнящего себя просвещенным, разбираю. Там и панегирических оборотов предостаточно, да Гаврила Романович на своем стоит: отложить печатание до лучших времен.
   – Кто знает, не его ли правда.
   – А вы что колеблетесь, Дмитрий Григорьевич? Ведь какую «Государыню Законодательницу» представили, и на меня в досаде были, что не расхвалил картины.
   – Самолюбие авторское, Василий Васильевич, а по существу...
* * *
    Петербург. Дом Михайла Мнишека. Урсула Мнишек-Замойская и Левицкий.
   – Я рада, что вы будете писать мой портрет, господин Левицкий.
   – Вы льстите мне, ваше сиятельство. Это для меня великая честь написать портрет прекраснейшей польской дамы, супруги коронного гетмана Литовского Михайлы Мнишека. Я постараюсь вас не разочаровать.
   – А я в этом уверена, что никакого разочарования не может быть: вы блестящий мастер, Левицкий. Кстати, перечисляя должность моего мужа, вы забыли, что я сама урожденная Замойская и племянница короля Станислава Августа Понятовского. Вот в таком случае мой официальный портрет будет завершен. Впрочем, я никогда не была тщеславна, и мне искренне интересно, как вы прочтете меня на портрете.
   – Ваше сиятельство, вы не обидитесь, если я осмелюсь сказать, что наравне с вашей удивительной красотой я хочу передать и вашу увлеченность литературой, искусством.
   – Откуда вы это знаете? Вам что-нибудь известно о моем салоне?
   – Конечно, ваше сиятельство. Если бы даже Петербург был в несколько раз дальше от Вильны, разговоры о вашем салоне дошли бы до него.
   – Как это великолепно, что вы интересуетесь литературой. И кстати, откуда вы так хорошо знаете польский язык? Безбородко меня предупреждал, что вы приехали с Украины, но у вас совсем иной выговор. Вы должны были жить в Польше.
   – Я учился в Саксонских землях, ваше сиятельство.
   – А, это объясняет многое, в том числе вашу светскость, которой так недостает даже многим местным вельможам. Ведь вы советник Академии художеств, не правда ли?
   – Да, ваше сиятельство.
   – И вы преподаете искусство?
   – Портретное искусство.
   – Оно что – выделено среди остальных видов живописи?
   – Я руковожу классом живописи портретной.
   – И сколько же лет занимаются у вас ваши ученики? Года два-три? Во всяком случае, так принято в Европе. Мой дядюшка король очень увлекается искусством, и я вполне разделяю его страсть.
   – Нет, ваше сиятельство, мои ученики проводят со мной шесть лет. И это не моя прихоть – принятая в петербургской Академии программа.
   – Как же они успевают вам надоесть, особенно те, кто лишен больших способностей!
   – Искусство делается не выдающимися мастерами. Мастера – это как вершины в цепи гор. Без общей горной гряды их существование выглядело бы по крайней мере нелепым.
   – Левицкий, вы еще и поэт! Но оставим пока в стороне поэзию. Чем же занимаются ваши питомцы? Помогают вам в ваших заказах? Пишут самостоятельные портреты?
   – И ни то, и ни то. Они рисуют гипсы и живую натуру.
   – Натурщиков, хотите вы сказать?
   – Вот именно!
   – Но к чему им это? В исторической живописи строятся сцены, действие, а в портрете все возможности сводятся к тому, чтобы посадить или поставить модель, взять полфигуры или фигуру в рост. Я не хочу вас обидеть, мэтр, но какое может быть сравнение со сложностью построений исторической картины!
   – Вряд ли есть нужда их сравнивать, ваше сиятельство. Историческая картина передает историческое действие, где отдельный человек в конце концов не так уж и важен.
   – Полноте! И даже герой?
   – И даже герой, потому что он занят в некоем событии, касающемся многих людей. Исторический художник имеет дело с духом истории, портретист – с отдельным человеком, в котором заключен тоже целый мир.
   – Что же из этого следует?
   – Только то, что он должен знать все особенности строения человеческого тела, то, как человек выражает себя в движении, но и ту среду, в которой человек находится. Ему необходимо иметь представление о том, как пишутся пейзаж, натюрморт, цветы, фрукты, животные и как, наконец, строится жанровая сцена.
   – Не слишком ли много вы возлагаете на бедного художника, задача которого сводится к простому сходству?
   – Но ведь есть портреты и портреты, ваше сиятельство. Вы разрешаете живописцу ограничиться списыванием черт лица, тогда как истинная его задача – выразить то, что скрывает в себе это лицо.
   – Вы уверены, что все вам будут благодарны за подобные откровения, если, конечно, они окажутся вам под силу?
   – Я имею в виду не разоблачения, но то лучшее, чего человек сам в себе подчас не замечает.
   – О, это уже звучит гораздо более заманчиво. И обнадеживающе. Но вы, вероятно, показываете вашим воспитанникам каким-то образцы?
   – В искусстве без этого невозможно, ваше сиятельство. Не обязательно подражать, но разобраться в профессиональных секретах ученики академические обязаны.
   – А каким образом вам это удается? В Петербурге мне говорили, есть отличные частные собрания, но сомневаюсь, что они были доступны для учеников Академии.
   – Напрасно вы так думаете, ваше сиятельство. Охотников поддержать будущих художников в Петербурге совсем не мало. Но главное – императорский Эрмитаж. Ее Императорское Величество разрешает и рассматривать его коллекции и даже копировать их.
   – Императорский Эрмитаж? Что же в него входит? Я хорошо знаю собрание моего дяди – оно великолепно, но он никогда не позволил бы наполнять залы дворца молодыми ремесленниками, другое дело – мастера, такие, как вы, мэтр.
   – Я назову вам всего несколько собраний, которые приобретены императрицей для Эрмитажа. В 1763 году это было собрание Гоцковского, в 769-м – Троншена.
   – О, этого друга Вольтера, Дидро и даже Гримма, которого императрица сейчас так расхваливает как своего ближайшего конфидента?
   – Совершенно верно, графиня. Ведь он пользовался при коллекционировании советами французских энциклопедистов.
   – Что же, ничего не скажешь, эти собрания очень недурны.
   – Но это лишь часть сокровищ Эрмитажа, ваше сиятельство. В 772-м году императрица приобрела собрание Кроза, а затем коллекцию Шуазеля и Амбуаза.
   – О, вы могли бы служить чичероне по Эрмитажу, мэтр.
   – Я бы никогда не взял на себя такой смелости. Но я действительно знаю Эрмитаж, потому что провожу в нем немало времени с моими учениками.
   – Они только смотрят?
   – И копируют.
   – Это любопытно, кому вы отдаете предпочтение?
   – В собрании Кроза, например, это картины Рембрандта, этюд мужских голов Тенирса, этюд старика Рубенса. Каждый из учеников моего класса должен выполнить хотя бы одну копию с Ван Дика и непременно с Рембрандта.
   – На этих примерах мне не удастся разгадать ваших вкусов. Назовите же более земные имена, мэтр, или вы к таким совсем не обращаетесь?
   – Обращаюсь, и постоянно. Молодым художникам необходимо познакомиться со всем разнообразием портретных изображений. Не знаю, знакомо ли вам, ваше сиятельство, имя Де Труа.
   – Пожалуй, нет.
   – Он работал во Франции в первой половине нашего столетия. Гораздо более знаменит Гиацинт Риго.
   – Еще бы! Он так великолепен в своих костюмах!
   – Я мог бы еще назвать Караччи, Рафаэля и Джанбеттино Чиниаролли, того самого Чиниаролли...
   – Не продолжайте, Левицкий. Я сама продолжу рассказ и, кто знает, сумею сообщить вам несколько неизвестных вам мелочей. Император Иосиф II после посещения Вероны заявил, что видел там два чуда – амфитеатр и величайшего живописца Европы, как он окрестил Чиниаролли. Современники сказали о нем, что он находчив в композиции, изыскан в рисунке и насыщен в колорите. Император так увлекся его дарованием, что забрал итальянца в Вену, где Чиниаролли стал сначала директором венской Академии художеств, а одновременно – и основателем знаменитой Венской картинной галереи. Вы согласны с подобными восторгами, мэтр?
   – Я разочарую вас, ваше сиятельство, сказав, что меня больше занимают теоретические выводы Чиниаролли, его труд о живописи и очерки о творчестве старых итальянцев. Тем не менее все ученики портретного класса выполняют хотя бы по одной копии с его работ.
   – А, видите, и вам не удалось избежать его очарования! Кто ж еще достается на долю будущих портретистов?
   – Я утомлю вас перечислением, ваше сиятельство, хотя и могу назвать Джузеппе Ногарини, Франческо Тревизани, Николо Бамбини. Я не называю русских имен – они вряд ли вам знакомы.
   – Но, значит, есть и такие?
   – Конечно, есть. Школа должна сохранять свои национальные черты.
   – И тем не менее вы не удовлетворили моего любопытства. Вы говорите о многочисленных копиях. Но куда же они деваются? Не могу себе представить, чтобы их можно было уничтожить – в отношении живописи это было бы настоящим варварством.
   – И вы совершенно правы, ваше сиятельство. Никто не покушается на существование этих картин, даже самых ранних и самых неумелых.
   – Тогда что же? Я бы купила несколько из них, чтобы поддержать молодых художников. Вероятно, они небогаты.
   – По большей части, очень бедны. А совершить свой благородный поступок вы можете в факторской – там продаются все учебные копии, композиции, натурные этюды и зарисовки. Они не представляют интереса для знатоков, но простонародье охотно разбирает их по грошовой цене для украшения своих домов.
   – Как умно. Но послушайте, мэтр, для своего сельского дома я непременно отберу несколько десятков головок, непременно одинакового размера, и обобью ими одну из комнат. Это будет положительно чудесно, вы не находите?
   – Наша императрица так поступила с работами художника Ротари. Он был очень трудоспособен, и после его смерти осталось несколько сотен головок, которые Ее Величество и велела в качестве обоев приобрести.
   – Я поступлю совершенно так же. Но, дорогой мэтр, наш сеанс подходит к концу. Не могу ли я вас попросить о любезности – отберите сами четыре-пять десятков работ. Мой секретарь заплатит, сколько надо.
* * *
    Петербург. Васильевский остров. Дом Левицкого. Н.А. Львов и Левицкий.
   – Дмитрий Григорьевич, поздравляю вас с победой, и нешуточной.
   – О чем вы, Николай Александрович, в толк не возьму?
   – В толк можете и не брать, а графиня Урсула Мнишек от вас положительно в восторге. Вчера она наговорила Безбородке столько лестных слов, что положительно я, как индюк, напыжился от одного только, что имею честь водить с вами знакомство. Так-то-с, сударь! А теперь извольте объяснить, чем же вы нашу красавицу приворожили?
   – Графиня очень снисходительна ко мне.
   – Кто? Урсула Мнишек? Вы что, не знаете полячек: они способны быть снисходительными только к самим себе. А здесь разговор шел о вашем знании искусства, о родстве вкусов и множестве других вещей – всего и не упомнишь.
   – Не вводите меня в смущение, Николай Александрович, тем более что ничего умного я, видит Бог, не сказал. Немного растолковал, как ученики в классе живописи портретной занимаются, что копируют – не больше.
   – Так ли, иначе ли, графиня уже объявила, что это будет ее лучший портрет, который она поместит в своем салоне, а у нее, надо сказать, собирается весь литературный мир. Повезло же вам одновременно писать таких двух красавиц.
   – Вы об Анне Давиа?
   – Конечно, о ней. Разве не хороша? Первая певица комической оперы и вторая певица серьезной оперы, как написано в ее контракте! Только на деле она стала первой в такой серьезной драме для Александра Андреевича, что дай Бог ему ноги из всей этой истории унести.
   – Ничего не понимаю. При чем здесь Безбородко?
   – А кто вам, господин Академии советник, позвольте спросить, портрет сей заказал?
   – Александр Андреевич. Но ведь он же графинин портрет писать приказал.
   – Мнишек – одно, а Анна Давиа-Бернуцци – совсем другое. Мнишки – гости Безбородки. Что же касается госпожи Бернуцци, придется вас просветить, чтобы вы неловкости какой не сделали. Госпожа Бернуцци сюда в итальянскую оперу по контракту приехала, и так нашего бедного Александра Андреевича очаровала, что он сумел из гастролей контракт на несколько лет певице устроить. А там пошли лошади, кареты, туалеты, бриллианты без числа. Поговаривать стали, что разорится Александр Андреевич того и глядя дотла.
   – Да мало ли что говорят. Живет себе Александр Андреевич, слава богу, и процветает.
   – Только потому, что в дело сама государыня вмешалась. Высылкой Бернуцци пригрозила, если не уймется. Уняться-то наш Александр Андреевич вроде бы и унялся. Только в том чудеса, что у самой Бернуцци не только никаких неприятностей не было. Новый договор с ней заключили да еще много выгоднее былого. И императрица к ней благоволить начала, и Безбородко своего места при примадонне не потерял. А портрет у вас чудесный получился: и собой хороша, и на птицу хищную похожа – так и смотрит, своего чтобы не упустить. Александр Андреевич, поди, доволен будет.
   – Хвалил, это верно.
   – Вот видите! Да не из-за того я к вам заглянул, Дмитрий Григорьевич, спросить хотел, как Василий Морозов учителем рисования в училище академическое назначен был.
   – Что это вы о старых делах вспомнили?
   – А то, что сегодня у Бецкого разговор был, мол, отлично Левицкий учеников своих рисованию учит, так что не из класса живописи исторической, а из его – портретного мастера рисовальный взят. Тут кто-то и скажи, что впопыхах дело было. Не заслуга это класса портретного. Кто сказал, неважно, а знать мне нужно.
   – История короткая. Вы, может, и не знаете, что на месте этом – мастера первых начал рисования – состоял Филипп Неклюдов.
   – Не тот ли, что, говорили, первые в истории Академии медали за живопись и рисунок получал?
   – Он и есть – из первых воспитанников академических был. Молодым скончался. Известно, как художников чахотка косит. Совет Академии еще по экзаменам на работы Василия Морозова внимание обращал. Меня спросили, и порешили его назначить. Оказия тут с ним вышла. Назначили его еще до получения аттестата. Уже будучи учителем, аттестат получил.
   – Вы за всех своих, Дмитрий Григорьевич, болеете.
   – А как не болеть. Художник – профессия горькая. Труда не счесть, славы же не жди. К кому придет, к кому нет. Талант тут не поможет.
   – Труд, труд каждодневный, а там, может, и удача. Был у греков бог такой Счастливого случая, Кайрос, поди слыхали? Он бы заметил, вот что нужно.
* * *
   Тревога... Как ее уймешь. Капнист дождался подписания указа, новую оду написал «На истребление в России звания раба». Императрица и впрямь распорядилась документы подписывать – не нижайший и всеподданнейший раб, а верноподданный. Предлог один – простить не может, что закабалили крестьян у нас на Полтавщине. Никогда в ярме не ходили, а теперь будто под турок попали. О племянниках думать надо. Нечего им на Украйну возвращаться.
   Чего там дождешься. Документов не хватит – из шляхтича в раба превратишься. Спасибо Марку Федоровичу Полторацкому – взял без малого пятнадцать лет назад мальчишек в придворный хор. Уставщик в хоре – всему голова. Теперь с голосу спали – пристраивать пора. Дмитрия отчислили – на службу не хочет, о родных местах думает. Николая удалось в Морской шляхетный Черноморский кадетский корпус зачислить. Малый с головой, поднапрячься – инженером станет. Куда лучше. Брата младшего, Павла, тоже довелось морским офицером увидеть. О художестве никто и толковать не стал. Может, оно и к лучшему. Горек хлеб-то этот, куда как горек! Советник Академии – куда ни шло, а все с Иваном Ивановичем Бецким трения выходят. Марк Федорович напрямик сказал, мол, из ума президент выживает. Перед царицей выслужиться хочет, а на деле наоборот получается. Вот на Академии художеств все и вымещает.
   Настасья Яковлевна все свое твердит: портретов парадных побольше бы брать. Дочь того гляди заневестится – деньги нужны. Не лежит душа. Чужих ненадобно. Свои, может, и дешевле платят – рука не поднимается цену высокую назначить. Зато над холстом посидишь, подумаешь – душа отдыхает. Николай Александрович правильно сказал, будто я с портретом разговариваю. А с чужими не поговоришь. Вот и для воспитанников программы придумал давать, как из жизни. Михайла Бельской золотую медаль получил, если по правилам, так и не за портрет вовсе. Так и написал тогда: представить учителя с двумя воспитанниками упражняющегося в истолковании наук 3-му возрасту. А Степану Щукину, как в старший возраст перешел, досталось представить портреты: в картине две фигуры с руками поясные, – учительницу с воспитанницею, в приличном их одеянии и упражнении.
   Бецкому программы не нравятся. Так и сказал, лучше бы свитского генерала или кого из высоких чиновников с оригинала чьего-нибудь списать. Зачем непременно натуру брать? В жизни, мол, и так портретисту чаще по чужому портрету свой писать приходится. Всей-то и воли платье иное присмотреть да расположить, композицию свою сделать. Да что о воспитанниках толковать, самому вон что с «Законодательницей» сделать пришлось! Один раз орел не понадобился, другой – без жертвенника обойдется, в третий – вместо моря с кораблем пейзаж написать. Вот и выходит, прав был тогда Капнист, как у Безбородки Гаврила Романович перед «Законодательницей» свое «Видение мурзы» читал. Молодых и вовсе не убережешь, хотя бы классы спокойно кончили. Основание должное получат, так и соблазнам так легко не поддадутся, а коли поддадутся, значит, судьба, значит, одним художником меньше станет. По Академии толки пошли, будто всех учеников в юные степи на работы перед приездом государыни брать будут. Дорогу на Крым благоустраивать. Пробовали господа профессора у президента спросить, отмахнулся, мол, не ваше дело. С важным видом сказать изволил, мол, это...

Секрет Потемкина Таврического

   Итак, начало 1787 года. Из Петербурга выезжает грандиозный кортеж – сама Екатерина в ослепительном окружении всего двора и дипломатического корпуса. Путь на Киев, Южную Украину, Крым.
   Желание увидеть недавно обретенные Российской империей земли, узнать их особенности, масштабы, потребности? Нет, такой любознательностью Екатерина не грешила никогда. По собственному признанию, ей за глаза достаточно словесных описаний и рисованных планов. Зато политическая демонстрация – об этом в Петербурге думают не первый год.
   Отношения с Оттоманской Портой продолжают ухудшаться. Турецкая война висит в воздухе. Надо демонстрировать расцвет государства, его успехи, силу будущим союзникам. Отсюда царские почести, оказанные послам Франции и Англии, которых приглашают принять участие в поездке. Отсюда заранее намеченная встреча с самим австрийским императором Иосифом II и согласие дать по дороге аудиенцию Станиславу Августу Понятовскому. Екатерина уже не играет в нежную дружбу с теряющим былую силу польским королем, но все же в большом дипломатическом розыгрыше лишний монарх может пригодиться.
   Впрочем, внешне все выглядит совсем иначе. Идут усиленные разговоры о необходимости проверить состояние новых земель – Екатерина всегда умела слыть рачительной хозяйкой. Дать возможность подданным увидеть обожаемую монархиню – Екатерина не вправе лишить их такого законного счастья. И даже – кто бы мог подумать! – подвергнуть ревизии наместника Новороссии, самого Потемкина. Якобы до императрицы наконец-то дошли о нем неблагоприятные слухи. Якобы наконец-то стало истощаться ее многомилостивое терпение. А если европейские дворы и не склонны верить во все это – их дело. Камуфляж – неизбежная дань дипломатическим условностям – им достаточно хорошо понятен.
   ...Без малого двести экипажей и карет – почти как при выезде на коронацию в Москву. Пятьсот с лишним сменявшихся на каждой станции лошадей. Со всей тщательностью отделанные галереи для минутных остановок в пути – на самых живописных местах, у самых привлекательных видов. Чудом поднявшиеся путевые дворцы в щедрой позолоте мебели, внутренней отделки, сверкании зеркал, бронзы, каскадах хрусталя – для ночного отдыха. Пусть без печей, зато с необъятными погребами и ледниками для «необходимого провианту», с обязательным, предписанным запасом в 500 светильных плошек, 10 фонарей и шесть пустых смоляных бочек – освещать покои и «местность». Дороги – для «покойной езды», тщательнейшим образом уравненные, мосты – где надо, то и заново отстроенные, паромы – со всеми предосторожностями и удобствами наведенные. Распорядок – кому с кем ехать, сидеть за столами, обок отводить покои. И расписание – подробнейшее, на каждый день, каждый час: где еда, где ночлег, где передышка для разминки, а где «променад» под очередными триумфальными арками. Никаких случайностей, корректив на ходу, импровизаций. Все было предусмотрено и установлено почти за год до выезда, утверждено специальным сенатским указом 13 марта 1787 года, разработано предписаниями для каждого исполнителя, наконец, подтверждено в выполнении простынями расходных ведомостей.
   И Новороссия поражает участников поездки порядком, благоустроенностью, размахом строительства – уже завершенного – цветущими городами и селами – уже существующими. Что там успехи в освоении нового! Никакого сравнения со старыми, коренными районами Российской империи! Да что говорить, если едва не опальный, по слухам, князь Потемкин за «несравненные» его заслуги в управлении землями тут же, на обратном пути получает знаменательный титул Таврического и в его честь выбивается медаль. «А твои собственные чувства и мысли тем наипаче милы мне, чтоб я тебя и службу твою, исходящую из чистого усердия, весьма-весьма люблю и сам ты бесценной», – строки из письма Екатерины Светлейшему, наспех набросанного перед возвращением в Петербург.
   Факты и факты. «Остается жалеть, что в делах не найдено никаких сведений собственно о путешествии императрицы. Сколько было свидетелей этого величественного шествия великой государыни с блистательною свитой в новоприобретенную страну, а мало сохранено о том сведений (кроме описаний, иностранцами изданных), и в преданиях и на письме собственно местными жителями». Одесское общество истории и древностей Российских, отозвавшееся таким образом в отчете за 1879 год, трудно заподозрить в недостаточно энергичной деятельности. Но ни первые, ни последующие его «уловы», рассчитанные на создание местных исторических архивов, не приносят ничего: ни преданий, ни толков, ни писем, ни дневниковых записей. Едва ли не один Гоголь в «Майской ночи» поминает крымскую поездку – как случилось его кривоглазому голове быть провожатым царицыного поезда и даже сидеть на одном облучке с царским кучером: «А вот в старое время, когда провожал я царицу по Переяславской дороге...»