Алексей Молокин
Лабух

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

   В общем, они меня повязали. В конце концов, в один белый день это должно было случиться. Как известно, музыкант ходит ночью, а лабает, как правило, — днем, потому что днем они нас не слышат. Точнее, слышат, но не различают музыки среди дневного городского грохота — им по барабану: что камнедробилка, что блюз. Так уж они устроены.
   Мы, как обычно, собрались потусоваться в подвале старого кинотеатра. В том районе, где нормальному глухарю, по нашему разумению, делать нечего. Ни днем, ни ночью. Только мы врубили аппаратуру, настроились и пошахнили маленько, так, для разогрева, — и тут на нас посыпались эти сраные патрули. Как стальной поп-корн. А мы чего... Акустика на них не действует. В наших долбанных самопальных «Воксах», «Фендерах» и «Джибсонах» по шесть малокалиберных патронов, да и лезвия наклепаны кое-как. Из лопатной стали.
   А у них... Ну, все знают, что у музыкальной полиции чего только по наши грешные уши не припасено. Даже кевларовая сетка, которая выстреливается метров на двадцать. Ниточки тонюсенькие, даже днем не разглядишь, а порвать ее до сих пор еще никому не удавалось, клянусь Великим Элвисом!
   Рафка Хендрикс, а он у нас самый быстрый, бросился, на какого-то музпеха, приложил того по каске бельмастой своим «Джибом», тут Рафку и взяли в четыре разрядника с четырех сторон, да на четыре счета, на четыре четверти... И не видать больше ни Рафки, ни «Джиба» его, хоть и самопального, да славного во всех подвалах, где только Хендрикс ни ваял свой безбашенный блюзон. Черное пятно средь Белого дня. Да колки валяются, как выбитые зубы.
   А меня, значит, в сетки. «Музимку» мою старенькую, тоже самопальную, хрясь о стену, только струны закудрявились, а меня скрутили. Живой, значит, да только надолго ли, и что потом? Слухи-то ведь разные ходят о том, что они с нашим братом делают, если поймают, конечно. А ловят они всегда. Хотя, говорят, если житъ тихо, то можно прожить долго. Только разве настоящий звукарь может тихо?
   А ведь как хорошо начинался день!
   Как всегда, я вытащил гитару, поправил лезвие и вставил обойму. Я не держу инструмент заряженным дома — мало ли что. Кроме того, я играю на полуакустике, а это, знаете ли, довольно хрупкий инструмент. Да и калибр у него маловат. С другой стороны — он легкий, и, в случае чего, перезарядить его гораздо быстрее, чем доску-щтуцер. Одно движение рычага вибратора — и у тебя опять полна обойма. Правда, как холодное оружие он вообще никуда не годится. Точнее, годится, на один удар. Не то что доска. Да и доски, бывает, не выдерживают.
   Но мне так удобнее. Я привык. Тем более что до сих пор все обходилось. Мы на них, они на нас... Подворотники, попса и прочая музыкальная слизь, которую мы не любим. А вот с музпехами сталкиваться до сей поры, слава Элвису, не пришлось. С музпехами шутки плохи.
   А вообще, наши ритм-энд-блюзовые бои — они, в основном, так, от скуки. Да еще оттого, что такими нас матери наши родили. Головки у нас слабенькие на музон. Неправильные у нас головки. У большинства детишек нашего Города головки устроены маленько по-другому. Ну, а если и случается какое-то небольшое отклонение, так их быстренько лечат. Приборы там всякие, методики, врачи, сам себя засучи и прочее...
 
   Тощий лохматый человек заворочался на смятой постели, застонал и, наконец, проснулся. Большая черная кошка, сидевшая рядом с кроватью и озабоченно поглядывавшая на хозяина, сначала немного попятилась, а потом улыбнулась желто-зелеными глазами, поцеловала человека в нос и вышла из комнаты.

Глава 1. Утро

   Где, спрашивается, живут боевые музыканты? Ясно, что живут они в Старом Городе, где же еще, это каждый сопляк-подворотник знает. Но Старый Город велик и перекручен-переплетен с Новым Городом — Городом Глухарей. Так что получается, что звукари и глухари живут рядом, бок о бок, разделенные тонюсенькими незримыми перегородками, воображаемыми, но, тем не менее, очень прочными. Чтобы сосуществовать, надо уметь не замечать друг друга. И люди это умеют.
   Авель, больше известный в обоих городах как Лабух, лидер-гитарист некогда опасно знаменитой рок-группы «Роковые яйца», боевой музыкант и свободный сочинитель, гроза попсы и подворотников, проживал в полуподвальной квартирке, бывшей дворницкой, когда-то добротного, а теперь изрядно обветшавшего четырехэтажного дома, построенного пленными после Великой Войны. Лабух был очевидный звукарь, то есть «сышащий», а из этого следовал вывод, что проживал он в Старом Городе.
   Последние полгода Лабух вел несуразную жизнь человека, пытающегося не быть тем, кем ему назначено, то есть не играть на гитаре, не сочинять песен, не ввязываться в бешеные драки с подворотниками и попсой, не дразнить глухарей концертами в подземных переходах. В общем — замолчать, тихо зарабатывать на жизнь ремонтом боевых музыкальных инструментов и не отходить далеко от своей норы. То есть, Лабух, как говорили боевые музыканты, «выключил звук», что, вообще-то, считалось почти равносильным смерти. Ну что же, тише живешь — дольше умираешь.
   Такое плодово-ягодное существование являлось логическим завершением бурной молодости для многих боевых музыкантов, а боевые музыканты, они или рано стареют, или долго не живут. Или становятся клятыми, а это, сами понимаете, тоже не жизнь. Большинство таких, как Лабух, если удавалось без несовместимых с жизнью травм и увечий дожить до зрелых лет, мирно оседали в дешевых распивочных, притулившихся под крылышком какого-нибудь дикого рынка, охотно рассказывая каждому, кто нальет стаканчик, о былых подвигах. И пусть пальцы бывших кумиров кварталов сами собой склевывают с грязной столешницы неслышимые никому звуки. Пусть. Это просто посмертные рефлекторные движения. Музыка не любит больных, старых и слабых. Уходит музыка, уходит красота и власть. Остановите нам руки, чтобы мы перестали прикидываться живыми!
   Как и большинство боевых музыкантов, Лабух считал зрелость старостью и, если уж довелось постареть, не очень-то стремился нарушать жестокий, но привычный порядок вещей. О том, что пережившие себя музыканты неизбежно попадают либо в хабуши, либо, что гораздо хуже, — в клятые, Лабух и вовсе старался не думать. Если разлюбить прошлое, то и оно тебя в конце концов разлюбит, а если не тянуться в будущее, то, глядишь, настоящее будет долгим. Ему почти удалось привыкнуть: уже месяц дальше дикого рынка бывший знаменитый боевой музыкант не забирался. Гитару он с собой в эти вылазки не брал, стыдно было перед гитарой, да и зачем? Подворотники, и те перестали обращать на него внимание — что взять с пожилого безоружного полуклятого, уныло бредущего поутру в сторону грязного чапка, пересчитывающего мелочь перед тем, как купить бутыль дешевой дряни, и облегченно вздыхающего, если нужная сумма счастливым образом набралась?
   Лабух, тяжело дыша, вынырнул, наконец, из мутной жижи сна. Утро раздражало его уже тем, что наступало с завидной регулярностью, предваряя собой еще один никчемный день. И все-таки утром чего-то хотелось, не только опохмелиться, не только совершить очередной круг позора от квартиры до ларька и обратно. Утро чего-то требовало, уже почти безнадежно, но упорно, с настойчивостью почти отчаявшейся, но все еще любящей жены закоренелого алкоголика. Требовало и заставляло совершать простые утренние действия — туалет, бритва, компьютер. Это была необходимость, и еще это был ритуал. Утром просыпается не только плоть человеческая, утром просыпается душа, и это мучительно, особенно если на кухне нет бутылки дешевого портвейна, чтобы, пусть ненадолго, усыпить эту самую душу.
   Лабух выругался, угодив босой ступней на пустую бутылку и, вопреки ритуалу, побрел не в туалет, а к старенькому компьютеру, слепо таращившему со стола пыльный дисплей. Включенный компьютер тихонько загудел, загрузился и, к вящему удивлению хозяина, выбросил на экран несколько сообщений.
   — Так, кто это тут вспомнил о старом Лабухе, о Лабухе молчаливом, о неопохмеленном и безопасном, как секс с десятью презервативами сразу, — бормотал он, щелкая «мышкой».
   В комнату между тем вступила вальяжная, громадных размеров черная кошка с белым пятнышком на груди и пушистым хвостом, совсем не по-кошачьи закрученным вверх. Кошка легко прыгнула на хозяйское плечо, с плеча на стол, нагло ступила передними лапами на клавиатуру, заглянула Лабуху в лицо и требовательно мяукнула.
   — Уйди с клавиатуры, Черная Шер, уйди, тут хозяину из внешнего мира весточку прислали, а она лезет!
   Лабух бережно опустил кошку на пол. Черная Шер укоризненно на него посмотрела и снова мяукнула: мол, дескать, хозяин, весточка весточкой, а кормить благородное животное полагается вовремя. О чем я тебе и сообщаю со всей возможной деликатностью, а то уйдешь куда-нибудь, а вернешься не весь, то есть приковыляет хозяйское тело, а где хозяин — знамо дело, хозяин в астрале, червивые незабудки собирает.
   Пришлось отложить чтение сообщений, ковылять на кухню, вылавливать из позавчерашнего супа кость с клочком мяса и кормить Черную Шер. Вылавливая из зарослей вареной капусты ловко уворачивающуюся кость, Лабух подумал, что интересно бы знать, кто же это все-таки посылает эти сообщения, кто организует эти концерты, кому это нужно? Тем более что за сеть уже Пол знает сколько недель не плачено.
   Шер черной поземкой терлась о босые Лабуховы щиколотки, изображая любовь и нетерпение. Впрочем, и то и другое было вполне искренним, просто вялого, как всегда поутру, хозяина следовало слегка поторопить.
   — Ага, — оживился Лабух, вернувшись, наконец, к экрану, — перво-наперво тусовка в Паровозе[1]. Это сегодня. Ну, туда я и пехом доберусь, благо недалеко. Проходными дворами, через арку, подземный переход, а дальше — на Старые Пути, там по перронам — и на месте. Музпехи там, считай, и не показываются, разве что спецоперация у них типа «Вихрь — Антимузон», или еще какая-нибудь антихерня. Правда, подворотников — хоть жопой ешь, да еще телки с ними, ну, ничего, уж от этих-то я отмашусь, не в первый раз. Так, смотрим дальше. Завтра — Старый Танковый[2]. Концерт для рабочих. Это уже сложнее. По дороге — Ржавые Земли и Полигон. В Ржавых Землях вообще не понять, что творится, а на Полигоне, по слухам — ветераны. А кто они, эти ветераны, — можно только гадать. Однако идти придется, никуда не денешься. Надо будет Дайане звякнуть. Она любых ветеранов заморочит, мужики они и есть мужики, ну а не поможет — придется с ними того, потолковать.
   Тут он вспомнил, что Дайане уже не звякнешь, ушла Дайана за горизонт, и, что было особенно оскорбительно и больно, связалась с каким-то глухарем. От таких мыслей снова захотелось выпить, но Лабух превозмог, справился с преступным порывом и продолжил свои рассуждения:
   — Ну ладно, пройдем и через Ржавые Земли и через Полигон, тем более что ветераны, похоже, не глухари. А значит, к музпехам не имеют никакого отношения. Н-да... Ржавые Земли, вот о них никто вообще толком ничего не знает, потому что никто оттуда никогда не возвращался. Даже барды, и те о них ничего не рассказывали. Тоже мне, былинники речистые... Похоже, слышащих там нет, а кто же тогда есть? Ну что же, пойдем и посмотрим, а гадать — какой смысл? Вырастешь, мальчик, узнаешь, как я покойником стал. И напоследок, в четверг, нет, в среду, — Атлантида[3]. Аквапарк, где крыша рухнула. Ну, тоже мне, организаторы джагговы, нашли где рылом торговать. Это же за чертой Города, через три кольца, а по каждому кольцу патрули музпехов с интервалом в сто метров. Туда мне своим ходом нипочем не прорваться. Как пить дать, заглушат. Придется барда искать, а барды, они ходят где хотят и на месте не сидят. Натура у них такая и судьба.
   Внезапно Лабух вспомнил, что он больше не боевой музыкант, не Лабух вовсе, что голова после вчерашнего болит немилосердно, и самым простым и логичным было бы выключить к джагговой матери компьютер, так некстати перепутавший его с кем-то другим, накинуть куртку и отправиться в ближайший киоск за лекарством. Однако, вместо того чтобы немедленно совершить эти в высшей степени полезные для здоровья каждого начинающего алкаша действия, он подошел к стенному шкафу, отодвинул ногой пустые разнокалиберные бутылки, выстроившиеся на полу, словно кегли, и, повозившись немного — проклятый код никак не желал, чтобы его вспомнили, — отпер замок и с видимым усилием сдвинул стальную пластину двери. Дверь тяжело и мягко отъехала в сторону, открывая нутро стенного шкафа, в котором в специальных зажимах гнездились боевые музыкальные инструменты.
   Вот тяжелый боевой бас-бабочка, мощный звук, двойное лезвие пусть не булатной, но все-таки очень даже приличной стали, лоснится загустевшей смазкой. Гриф-рукоятка слегка вытерт — инструмент не раз побывал в деле. Этот бас помнит ту далекую пору, когда все они с ума сходили по психоделическому року, искренне полагая, что даже глухарям не чужды глубины подсознания. Чужды не чужды, это так и осталось не выясненным, потому что влипла молодая рок-группа по самое «не хочу», когда играла композиции «King Crimson» в собственной аранжировке на стадионе. Играла до тех пор, пока музпехи не взяли музыкантов в разрядники, и только Чапа, прикрываясь своими боевыми барабанами, продолжал лупить по залу дробными синкопами. Но потом накрыли и Чапу...
   Лабух выдохнул, провел пальцем по пыльной смазке, покрывавшей лезвие — остро запахло оружием и музыкой — и бережно положил заслуженный бас на неприбранную кровать.
   Проделав это, он вытер пальцы о край простыни и осторожно извлек из шкафа легкую шестизарядную акустическую гитару, свою первую настоящую боевую гитару, купленную у спившегося мастера-блюзмена в те далекие времена, когда портвейн пили для куража, подворотники пытались извлечь из своих семиструнок легкие аккорды «Stairway To Heaven», а девочки, все как одна, хотели быть Марией Магдалиной, встретившей суперзвезду. Многие и стали, только вот стали они Мариями доиисусовой поры — видно, не каждой Марии суждена звезда, что бы там ни врали гадалки.
   Гитара постарела. Лак на поцарапанной медиатором деке подернулся мраморными трещинками-морщинками, перламутровые вставки на грифе кое-где выщербились и потускнели. В никелированном барабане тускло светились медные головки последних шести патронов редкого двадцать второго калибра. Раньше Лабух и патроны покупал у того же блюзмена, только помер мастер год назад, помер своей смертью — от старости. Так и нашли его рядом с верстаком, на котором лежала почти готовая блюзовая шестизарядка тридцать восьмого калибра с перламутровой райской птичкой на грифе — эмблемой мастера. Теперь такие патроны можно купить разве что у кантриков, да и то вряд ли. В наше время двадцать второй калибр даже кантрики считают несерьезным.
   Первая гитара словно первая женщина: она остается только твоей, пока не приходит время появиться с ней на публике. А такое время непременно приходит, и тогда многое, ох как многое, меняется...
   Погрустневший Лабух один за другим вынимал инструменты из шкафа и складывал их рядком на неприбранную постель. За гитарами обнаружилась задняя стенка, сплошь заклеенная фотографиями и плакатами. Там были портреты «The Beatles», «Rolling Stones», «AC/DC», Элвиса Пресли и громадная фотография группы «Роковые яйца». Судя по всему, эти яйца и в самом деле — круче некуда! В подтверждение на заднем плане наблюдалась целая поленница явно бесчувственных тел в экзотических нарядах. Может быть, это были поклонники, вырубившиеся от переизбытка эмоций, словив мощный драйв «Яиц», а может быть, представители враждебного музыкального направления, но, скорее всего, — и те и другие вперемешку. Лицо одного из музыкантов, гордо опирающегося на громадный боевой бас-бабочку — тот самый, — было обведено красным фломастером, из неровного кружка торчала стрелка — символ Марса, а также мужской силы и доблести. Рядом же красовалась надпись: «Лабух».
   — Н-да, — Лабух стыдливо покосился на фотографию. — Были времена...
   Наконец Лабух остановился на старенькой «Музиме». Гитара была — так себе, ординарная, ничего особенного. Обычный полуакустик, сделанный в подпольном цехе, рабочая гитара. Но Лабух ее переделал. Поставил на штык-гриф новое лезвие, прямое, длиной в локоть, с желобком для стока крови, вымененное в стежке-переходе у какого-то хабуша на два литра спирта. Хабуш рассказывал, что клинок этот добыл давно, еще когда был зонгером. Получил на вокзале от клятого в черной форме с серебряными молниями на рукаве. В живот. После чего и стал хабушем.
   Лабух осторожно взял несколько блюзовых аккордов. Подстроил гитару, очистил от старой смазки, протер и проверил затвор. Потом. осторожно, в четверть звука, наиграл кусочек какого-то известного рок-н-ролла. Получилось! Пальцы, словно оголодавшие воробьи, торопливо склевывали настоящие звуки, иногда, правда, промахиваясь, не то с отвычки, не то от жадности. Но получилось! Не то чтобы очень, но с утра, да еще с похмелья!.. Вставил обойму. Протер инструмент чистой майкой, за неимением подходящей тряпочки, и пальцем потрогал острый конец штык-грифа.
   — Ничего, сойдет, — пробурчал он, очень довольный собой — мы с тобой, Сэлли, и на музпехов, бывало, хаживали. Врукопашную. Как-нибудь проскочим. А нет — так хотя бы молодость вспомним. Тем более что не хотим мы в клятые.
   Убирая инструменты в шкаф, Лабух с вновь возникшей тоской подумал, что чапок на углу уж точно открылся, что можно запросто сдать бутылки или загнать деловым что-нибудь из имущества — только не гитару, но вот десяток метательных дисков... И опять начнется ни к чему не обязывающее, вымывающее душу круженье по знакомому до сблева кварталу. И день придет, и день пройдет... Зато не надо никуда тащиться, не надо играть. Тут Лабух поймал себя на том, что просто-напросто боится. Он не был уверен, что сможет сыграть что-то путное после нескольких месяцев растительного существования, и теперь трусливо пытался спрятаться за свое похмелье и никчемность. Это было стыдно, только ведь стыд не всегда сильнее страха. Но проснувшаяся этим утром, еще похмельная и оттого злая на Лабуха, госпожа Судьба сунула в руки кофр с гитарой, запасную обойму и пояс с метательными дисками, а потом решительно схватила за отвороты старой кожаной куртки и рышвырнула за дверь.
   Черная Шер проводила хозяина внимательным взглядом своих прекрасных, желто-зеленых, как спелые виноградины, глаз.

Глава 2. Подворотня

   Лабух, на ходу распределяя по положенным местам амуницию, кубарем выкатился из подъезда во двор. Возле дома, упираясь косынками и основанием в потрескавшийся бетонный куб, гордо, словно восклицательный знак, торчала ржавая труба, высоченная, как баллистическая ракета времен Империи, и такая же теперь ненужная. Одна Лабухова подружка как-то сказала, что у дома старческая эрекция, выразительно посмотрев при этом на Лабуха. После чего Лабух решил с боевыми бас-гитаристками больше не связываться.
   Перекошенная пожарная лестница начиналась метрах в двух от земли. На стене, справа от лестницы, красовалась высеченная в штукатурке надпись — «Иван Помидоров, 1984». Память о боевом товарище.
   Двор отгородился от внешнего мира покосившимися от старости, вычерненными дождями деревянными сараями. Несмотря на то, что жителей в доме становилось все меньше, сараи множились, выбрасывая из себя неопрятные эмбрионы пристроек, и в конце концов образовали некое подобие хлипкой крепостной стены, защищающей дом и его обитателей от возможного вторжения извне. Дожди и зимы терпеливо старили неуклюжие постройки, пещря старые доски благородной серебряной чернью, но это мало помогало. Рано или поздно все это должно было пыхнуть скоротечным золотом последнего пожара, да вот не пыхало что-то. Видно даже несчастья позабыли это место. Да и слава богу.
   В центре двора, под тополями с торчащими вверх и в стороны уродливыми культями ампутированных стволов, выбросивших, однако, новые, уже курящиеся пухом побеги, имелся щелястый деревянный стол, за которым с комфортом расслаблялась нешумная троица то ли аборигенов, то ли бомжей, а может быть, и тех и других. Чем-то эти люди были похожи на уродливые дворовые деревья. Такие же культяпые фигуры и та же неистребимая способность прорастать сквозь любые беды. Такая вот получалась, в целом, дружелюбная флора и фауна в Лабуховом дворе. Лабух не раз и не два сиживал под тополями, рассуждая о жизни и неизменно приходя к почему-то утешительному для всех выводу, что жизнь — баба черствая и неласковая. Но без нее и вовсе тошно. Так что в периоды запоев аборигены считали Лабуха в доску своим, а когда Лабух, наконец, выныривал из запоя и отправлялся куда-нибудь играть, вели себя деликатно, то есть особенно не навязывались. Разве что на опохмелку просили, но вежливо и не настырно, не забывая, однако, напомнить, что придет, братец, и твое времечко, так что не очень-то заносись...
   — Эй, музыкант, махни с нами стаканчик. А потом сбацаешь что-нито веселенькое, — один из отдыхающих приглашающее махнул рукой.
   Лабух подошел. На щелястой, темной и чистой после ночного дождя столешнице красовалась пластиковая бутылка с мутной жидкостью, имелся и пластиковый же стаканчик. Обломки дешевых печенюшек и перышки зеленого лука придавали пиршественному столу завершенность нищеты. Местные жители были слышащими, но не звукарями, иногда Лабуху казалось, что у них и вовсе не было никакого повода жить, и все-таки они жили.
   — Ну, давай, не стесняйся, махни, — да поговори с нами про этих, про «Битлов» там, или про негра, который своей трубой целый город разрушил. Вот бы он на губернаторский дворец дунул. Развалил бы к такой матери, а? Иер-рихон гребаный!
   Слово «Иерихон» во дворе считалось ругательным и применялось в сочетании с другими словами для обозначения разнообразных эпико-героических ситуаций.
   Искушение острым коготком царапнуло пересохшее горло, но боевая гитара в кофре за спиной возражала, и невнятная пока музыка, жаждущая прозвучать, тоже возражала. Черная Шер, оставшаяся в пустой квартире, и та была против.
   — Да некогда мне, мужики, в другой раз, может, вечером...
   — Значит, опять лабать пошел. Правильно, Иерихон гребаный, настоящий музыкант должен играть музыку. И сражаться, потому как он есть боевой музыкант. А боевой музыкант есть первейший защитник и спаситель нашей матерной отчизны. Ну ладно, тогда вечером, ежели вернешься, конечно... Бывай, артист! А то вот был у меня один знакомый саксофонист, да ты, наверное, его знаешь, помер он, после того как дудку пропил... Такой вот Иерихон!
   Лабух не дослушал, зная, что никто особенно не обидится, а история эта будет досказана в другой, более подходящий раз. Да и слышал он уже эту историю.
   Только и осталось знакомых во дворе. Ушли сверстники. Кто-то стал добропорядочным глухарем, кто-то подался в подворотники, кто-то выбился в деловые. А еще кого-то свои же пожгли. Кобыла, вон, и вовсе в музпехах служит. И ничего, живет. Семью завел. А ведь когда-то все они мастерили боевые семиструнки-поджиги и, завидуя подворотникам, мучая пальцы, брали три заветных аккорда, учились играть перебором и «боем». Был такой бой — «восьмерка» назывался.
   «Звени, бубенчик мой, звени, гитара, пой шута напевы, а я сейчас вам расскажу, как шут влюбился в королеву...»
   А потом было тестирование, проверка слуха, спецобработка — белый колпак на голову — и провал. Никто не помнит, что с ним сделалось там, под колпаком. Тех, кто прошел — забрали к глухарям в Новые Кварталы, строить другой мир, без пьянства, наркоты и драк, мир, в котором можно многого добиться, красивый, яркий и резкий, как картинка в журнале. Там, в этом мире, огромные пространства, широкие дороги, чистый воздух и вода. Там — хорошо оплачиваемая постоянная работа, а по вечерам красивые ухоженные женщины, как награда за правильную жизнь. Там процветание, безопасность и уверенность в будущем. Там есть все, кроме музыки. Такой вот Иерихон, как сказал бы сосед.
   ...Через двор, мимо гипсовых статуй пионера и пионерки. Раньше, помнится, у пионера в руках был горн, но домоуправ приказал горн выломать, а статую оставить как есть, пусть себе стоит, двор украшает. Теперь казалось, что бедный пионер пытается закрыться гипсовыми руками от атаки с воздуха. У пионерки же в руках и раньше ничего не было, а теперь не стало и самих рук, что, как ни странно, прибавило бесполому ранее истукану женственности.
   — Вот так, — пробормотал Лабух, — когда мы стареем, из нас не песок сыплется, из нас торчит ржавая арматура, как из этого пионера.
   Одна створка решетчатых ворот валялась на растрескавшемся асфальте, вторая висела на скособоченной петле. Столбики с облупившейся штукатуркой — как два маленьких грязно-розовых обелиска.
   Пушинка села на щеку. Лабух смахнул ее, попутно отметив, что забыл-таки побриться, и вышел из двора. С утра уже полным-полно налетело тополиного пуха, того самого, который вспыхивает, словно порох, если в него бросить горящую спичку. Лабух похлопал себя по карманам, но спичек не было, была только зажигалка, а ее бросать не хотелось — вдруг понадобится. Да и что это он, детство вспомнил, что ли...