– Что-о? Значит, знал… Я тут же повесил трубку. Теперь уже все пути отрезаны.
   Приблизительно через неделю после этого случая патрон возвратился из путешествия. Я дрожал от страха. На следующий день по возвращении он меня вызвал. Я вошел к нему в кабинет. Я подумал с надеждой: «Если попросить, может, сжалится!»
   Я стоял перед ним, нервно теребя руки на животе.
   – Пожалуйста, садись, сынок…
   – Бог с вами! Что вы!
   – Садись, сынок, садись…
   Он улыбался. Я сел в кресло напротив.
   – Я поздравляю тебя. Спасибо… Я всю жизнь буду тебе обязан… Ты вправил мозги нашей хозяйке… Молодец!.. Ты отомстил ей за восемнадцать лет моих мук. Браво!.. Ведь ей же нельзя слова сказать… Не ожидал, что ее можно обругать. Правильно поступил. Спустись вниз: я сказал, чтобы тебе дали пятьдесят лир наградных.
   В бухгалтерии я получил пятьдесят лир. С тех пор я бегу на каждый телефонный звонок. Может, опять позвонит хозяйка, я выругаю ее на чем свет стоит. Но она больше не звонит. Только однажды вечером явилась сама. Я был один в комнате. Она вошла.
   – Вы корректор? – спросила она.
   – Да.
   – Это вы обругали меня по телефону?
   Тогда я понял, что такое хозяйка. Одно дело – по телефону, а другое – когда сталкиваешься лицом к лицу… Я молчал, опустив голову.
   – Я поздравляю вас, – сказала она. – Я очень люблю людей, которые за словом в карман не полезут. Вы не смотрите на меня: у меня язва желудка, поэтому я очень нервная. Я сказала мужу, чтобы он выдал вам двести лир наградных, вы получили?
   Значит, меня наградил не патрон, а хозяйка. К тому же он присвоил из них сто пятьдесят лир.
   – Что ты молчишь… может, не дал? Я знаю, он не даст! – закричала она и побежала в кабинет мужа. Там поднялся страшный шум. Вызвали меня. Патрон робким голосом:
   – Сынок, разве я тебе не выдал двести лир?
   Хозяйка смотрит то на него, то на меня. Из глаз ее прямо-таки сыплются искры. Если я скажу «не дал», она изобьет мужа, если скажу «дал», – то меня. Я говорю патрону:
   – Господин мой, я получил первые пятьдесят лир из этих двухсот, которыми вы меня наградили. Получаю каждый месяц.
   – Вот видишь, дорогая, а ты не верила…
   Затем он повернулся ко мне:
   – Ступай, сынок, и быстро получи остальные деньги!..

Взлет и падение

   – Откроешь на горе лавку для рабочих! – приказал как-то мне хозяин.
   Где в каменоломне достанут рабочие продукты питания? Я подумал тогда: «Какой хороший человек наш хозяин!» Он дал мне пятьдесят лир и сказал:
   – Купи в городе маслины, «безбожный» сыр, халву, хлеб, лук.
   Тогда-то я и узнал, что обезжиренный бурдючий сыр называют «безбожным». Он и в самом деле «безбожный» – жесткий-прежесткий, живая соль да волосы. Съешь пятьдесят граммов такого сыра – выпьешь бидон воды. И все равно тебя будет мучить жажда. Но живот вздуется, и ты будешь думать, что сыт.
   Продукты, доставленные из города, мы сложили в старой палатке. Здесь и устроили бакалейную лавку. Меня он поставил лавочником и обещал платить тридцать лир. Тридцать лир – это по тому времени были хорошие деньги. Рабочие получали в день тридцать-пятьдесят курушей.
   В конце недели надсмотрщик раздавал рабочим картонные кружочки, собственноручно изготовленные нашим хозяином. На одной стороне стояла его подпись, а на другой сумма: «сто пара»[20], «пять курушей» и т. д. Эти кружочки ходили у нас вместо денег для покупки продуктов в лавке. К концу недели все оказывались в долгу у хозяина. Бывало такое время, когда рабочие по три месяца не получали кружочков. Им, разумеется, трудно было выплачивать долги. Однако добрый хозяин никогда не закрывал им кредита. Но это его благодеяние рабочие не ценили высоко. Когда долг в лавке превышал десять лир – при недельном-то заработке в три-пять лир! – рабочие взваливали на спины залатанные одеяла и, проклиная хозяина и хозяйскую мать, уходили на другие участки. Так и ходили от одного подрядчика к другому, оставляя на старых местах свои долги. Все рабочие были должны в лавки. Таким образом, сперва лавкам, а потом подрядчикам грозило банкротство.
   Скоро мы начали ощущать нехватку в рабочей силе. Срывались сроки сдачи работ. Тогда наш хозяин нашел выход. Он стал отбирать у нанимавшихся к нам рабочих метрические свидетельства. Рабочий уже не мог так легко уйти от него со своим дырявым одеялом. Некоторые были должны лавке по пятьдесят лир, то есть столько, сколько стоила сама лавка, и все же торговля продолжалась. В этих расчетах невозможно разобраться, можно только предположить, что дела держались на добрых намерениях хозяина. Всем ясно, что значит для человека, зарабатывающего пять лир в неделю, отдать долг в пятьдесят лир.
   Выпуская из рук метрику, рабочие уже больше никогда ее не получали – оставляли хозяину на память о себе. Таким образом, в лавке набралось два чемодана, набитых доверху метрическими свидетельствами, и каждое стоило пятьдесят лир. Безумные деньги! Какую метрику ни возьми, под каждую можно выдавать вексель в пятьдесят лир!.. Если бы наш хозяин и дальше вел так дело, в стране не осталось бы метрических свидетельств. Не было бы ни метрик, ни «безбожного» сыра…
   Не могу умолчать и о своем добром сердце.
   – Пощади, ага, дам тебе пять лир бумажками, отдай метрику! – умоляли меня рабочие.
   И мне поневоле пришлось включиться в добрые дела хозяина. Те, кто приносил мне пять лир, получал из чемодана метрику.
   Путаница получилась невероятная. Кто до прихода к нам был Али, становился вдруг Мемедом, а Мемеды, немного удивляясь, превращались в Юсуфов или Хасанов. Лица, отбывшие воинскую повинность, призывались в армию еще раз, а те, кто никогда не служил, так и не призывались. Холостые юноши, сами того не ведая, с нашей помощью оказывались солидными отцами семейств, села – городами.
   С тех пор прошли годы. Но еще и теперь в газетах можно встретить сообщение, где о живых говорится как о мертвых, а о мертвых – как о живых.
   Но вот наконец хозяин раскусил мои проделки. Это случилось так. Был зимний день. Он замерз у себя в палатке и говорит:
   – Принеси-ка сюда метрические свидетельства, растопим ими печку, хоть согреемся.
   Я принялся отговаривать его.
   – Продайте лучше мне эти метрики по пятьдесят курушей за штуку, – попросил я.
   Хозяин тут же смекнул, в чем дело, но мы уже сожгли один ящик.
   – Не стыдно тебе! – сказал он. – Как только поднимается у тебя рука творить зло там, где ты получаешь свой хлеб!
   Но потом мы нашли с хозяином общий язык. За каждую метрику, проданную за пять лир, я получал одну лиру комиссионных. Вот отсюда-то и начались несчастья с Або.
   Нанялся к нам один рабочий по имени Або. В первую неделю он не заходил в лавку. В конце недели десятник дал Або картонных кружочков на шесть лир. Небывалое дело: и на вторую неделю Або не показался в лавке!
   – Хозяин, – сказал я, – надо выгнать этого Або.
   Но хозяин добрый человек.
   – Нельзя, – ответил он. – За что ты его выгонишь? Он один бьет столько камня, сколько четверо не набьют. Знаешь, оп из деревни приехал с сумой, набитой лепешками – размачивает эти лепешки в речушке, потом кладет в них траву, собранную в горах, и сворачивает, как голубцы. Называет он свою еду «заправкой».
   – Господи боже мой! Хозяин, давай выгоним этого Або. Если рабочие начнут питаться такой «заправкой», лавка прогорит.
   Как я ни просил выгнать Або, хозяин, человек с добрым сердцем, меня не послушал.
   В конце каждой недели Або получал на шесть-семь лир картонок. Так он проработал три месяца. В конце третьего месяца Або является к хозяину с засаленной фуражкой, полной картонок.
   – Давайте мне расчет, я ухожу! – сказал он.
   Хозяин посчитал картонки. Або полагалось семьдесят три лиры.
   Вот так! Весь-то оборот нашей лавки – пятьдесят лир! И все расчеты крутятся в пределах пятидесяти лир.
   – Хорошо, Або, мы тебе все заплатили. Счастливого пути, ступай! – сказал хозяин.
   – Нет, господин, эти картонки в других местах не ходят! – ответил Або. – Я не хочу поддельных денег, давай мне настоящие.
   Хозяин отдал ему деньги.
   – Верните мне и метрику, – потребовал Або.
   Я вытащил из ящика первую попавшуюся и протянул ему.
   – Это не моя! – заявил Або, хотя не умел ни читать, ни писать.
   – Твоя, Або!
   – Нет, зачем обманываешь!
   Одно несчастье с этим Або! Ящик набит доверху. Как в этой куче разыщешь метрику Або?
   – Вот твоя, Або!
   – Нет. У моей края рваные!
   Дал ему другую, с рваными краями.
   – Нет. У моей другая сторона полосатая!
   Да, Або не обманешь!
   – И эта не моя! У моей листочек обрезан вот так!.. А это уж совсем не моя. У моей низ оборван!
   Я перебрал все метрики по одной. Его так и не попалась. Значит, я продал ее кому-нибудь за пять лир!
   – Або, я,тебе дам две метрики, три, четыре, пять, – говорю я.
   – Отдай мою, бей! – твердит он.
   – Слушай, Або, – говорит в конце концов хозяин, – бери лучше, что тебе дают, не то я сделаю с тобой такое, что всю жизнь помнить будешь?
   И тут вдруг хозяина осенило:
   – Або, послушай… Я тобой очень доволен. Почему ты уходишь от меня? Оставайся. Я сделаю тебя надсмотрщиком. Лицо Або сразу подобрело.
   – Спасибо, бей, – сказал он.
   В тот же день Або пошел в город. Оттуда он вернулся таким, что его никто не мог узнать. Он сбросил галоши, привязанные веревочкой, и надел скрипучие сапоги гармошкой. Залатанные шаровары сменил на штаны из темно-синей саржи. Купил он и пиджак. На голове его была совершенно новенькая фуражка, в правой руке – кнут, которым он постукивал по сапогам, во рту – свисток, который придерживал левой рукой.
   Когда Або стал надсмотрщиком, свисток его не умолкал. Вол он теперь себя вызывающе. Но день и ночь твердил: «Спасибо хозяину».
   Вот к чему привели благодеяния хозяина.
   Вечером как-то Або зашел ко мне и попросил написать письмо в деревню.
   – А ты написал, что я стал надсмотрщиком? – спросил он.
   По десять раз в письмах повторялось, что Або стал надсмотрщиком. Целую неделю писали мы письма. Або походит-походит и вспомнит, что не сообщил еще одному родственнику или товарищу, с которым служил в армии.
   – Еще, дорогой, напишем письмо!
   Он пошел в город сфотографировался: в одной руке свисток, в другой – кнут. Карточку послал в деревню.
   Но Або не мог справиться с обязанностями надсмотрщика. Он без конца свистел, бил кнутом по сапогам, подгонял, но грамоты-то не знал. И, по правде говоря, голова у него не особенно варила! А ведь быть надсмотрщиком – трудное дело. Нужно записать, какую работу кто выполнил, кто сколько кубических метров камня раздробил, определить поденную плату. Для Або все это было непосильно.
   – Або, – сказал ему однажды хозяин, – не сердись, но не по плечу тебе эта работа.
   Або промолчал.
   – Становись-ка снова рабочим!
   – Ох, бей, не могу, – сказал Або, – рабочие стали мне врагами…
   Пришлось все же Або отпустить.
   На этот раз он не стал спорить из-за метрики. Мы ему выдали первую попавшуюся и еще справку о том, что он у нас был надсмотрщиком. Або ушел, молясь за хозяина-благодетеля. Он обращался к другим подрядчикам, показывал им справку, что был надсмотрщиком. Его принимали и… увольняли! В рабочие он так и не пошел. Або стал сильно бедствовать. Бедствует он и поныне.

Восьминогий Сизиф

   Всем известно: человек, который тебе не приглянулся с первого взгляда то ли из-за своей непривлекательной внешности, то ли из-за неприятной манеры вести себя, или просто без видимой причины, вызывает неприязнь. Нередко, однако, бывает так: стоит тебе увидеть этого человека в работе, когда внутренняя суть раскрывается в полной мере, или разговориться с ним, как от первоначального впечатления не остается и следа. Ты не замечаешь уже ни безобразного лица, ни отталкивающих манер, а восхищаешься им, его благородством и удивляешься, как мог поддаться первому чувству и не заметить под холодной внешней оболочкой душевного огня.
   То же самое бывает с нашими симпатиями и антипатиями к живым существам. Что может быть гнусней змеи, крысы, скорпиона, сороконожки и прочей нечисти! Лично я питал особое отвращение ко всякого рода паукам. Но однажды… однажды меня охватило чувство глубочайшего уважения к маленькому восьминогому существу.
***
   В доме опять ни гроша. Пятница… Мне обязательно нужно заработать хоть малую толику, чтобы в субботу и воскресенье мои домочадцы не сидели без хлеба. В этот день я всегда легче раздобываю деньги. Для меня основной источник дохода – это гонорары за рассказы. Если в пятницу я отнесу в журнал готовый рассказ, то получу деньги.
   За работу засел с утра. Перерыл свои записи, три толстые папки… Просмотрел множество заметок – ничего подходящего… Некоторые наброски я делал пять-десять лет назад, и они все лежат, ждут своей очереди. День сегодня явно неудачный. Но, невзирая ни на что, я должен раздобыть деньги…
   Снова берусь за старые записи. Нет, из этого наброска ничего не выйдет и из того не получится… Только мы, литераторы, живущие в отсталых странах и вынужденные зарабатывать себе на жизнь пером, знаем, как мучительны поиски темы. Ведь пишешь не газетную статью, не фельетон, а рассказ!
   Я ерзаю на стуле. Большой медный таз, который служит мне пепельницей, переполнен недокуренными сигаретами, которые я бросаю одну за другой, даже не гася. И пью чай.
   Вдруг звонок. Как раз в тот момент, когда в голове мелькнула мысль. И она исчезает, вспуганная звонком. Мои домочадцы, конечно, ничего не слышат… И почему это никто не подойдет?.. Когда звонят в третий раз, я поднимаюсь и иду к двери. Это пришел соседский ребенок, ему что-то нужно…
   Я возвращаюсь к себе в комнату… По радио передают скверную турецкую песню. Скорее бы она кончилась! Не хочу отвлекаться. Но все-таки приходится подняться и выключить радио…
   Что за гвалт там, во внутренних комнатах?.. «Замолчите», – хочется мне крикнуть, да боюсь обидеть. Они всегда на меня обижаются, и всегда я виноват. И они правы, в самом деле правы.
   Опять звонок… Это молочник… Рассказ… Звонок…
   – Молоко-о-о! – кричит снизу молочник.
   – Подойдите кто-нибудь, пришел молочник! – зову я. Мне кричат:
   – Молоко есть, больше нам не нужно… Пусть приходит завтра…
   – Молоко есть, приходите завтра… – повторяю я из-за двери.
   Кто-то вошел ко мне в комнату… Нет, так дальше продолжаться не может! Я совсем издерган, мне нужен отдых, и не меньше месяца. Тогда я смогу прийти в себя… Но деньги нужно получить сегодня!
   Я что-то бормочу, не расслышав вопроса. Мне отвечают в сердцах, значит, я сказал невпопад. Ладно… Пусть только поскорей оставят меня в покое. Я должен работать…
   Поднялся и пошел в ванную. Мне, правда, не очень нужно туда идти. Заглядываю в ванну и вижу малюсенького барахтающегося на дне паука с красноватым животиком. Это какой-то особого вида паучок. Не из тех, что плетут паутину.
   Бывало, я и раньше видел насекомых в ванне. Первым моим побуждением всегда бывало поскорей избавиться от него. Я пускал воду, и поток смывал непрошеного гостя. Но сейчас я не открываю кран. Не могу оторвать глаз от паука, который копошится у белой скользкой стенки ванны, стараясь взобраться на нее. Чуть только он поднимается, как падает на то же место. И все начинается сызнова. Мне ясно: паук не сможет выбраться из этого белого плена. Но я медлю открыть воду и спустить паука в водосточную трубу. И пристукнуть его я тоже не собираюсь. Смерть для него в данном случае была бы избавлением.
   Я занимаю позицию наблюдателя. Малюсенький паук в белой-пребелой тюрьме… Постояв еще немного, я возвращаюсь к рабочему столу… Опять хватаюсь за старые записные книжки. Сколько лет я занимаюсь литературой! Я набил себе руку и с легкостью могу смастерить рассказ из какого-нибудь пустячка. Но мне как-то неловко так размениваться. У молодых в данном случае преимущество. Р1х ремесленничество не так предосудительно. Уф!.. А рассказа-то все нет. Я должен, я обязан писать!.. Писатель вынужден иссушать свои мозги, чтобы прокормить семью.
   – Обед подан! – зовут меня.
   Теперь я уже за другим столом – обеденным. А после обеда снова сажусь за письменный. Что если пересаживание от стола к столу взять сюжетом для рассказа? Как бы только после появления такого рассказа меня не перестали замечать те, кто недавно объяснялся мне в любви. «Он уже не может писать, как писал прежде», – скажут они с притворным сочувствием, качая головой. Даже хозяин журнала, который прижимает меня, очень обрадуется, если я напишу плохо. «Где его прежние рассказы!.. Он уже не сможет дать ничего интересного!» – будет он говорить первому встречному. Если даже я напишу не хуже и не лучше, чем писал прежде, он может не принять рукописи, сказав, что ожидал от меня лучшего.
   Паук не выходит у меня из головы, я иду в ванную. Почему? Так просто… Иду, и все… Паук все там же, он не оставляет попыток выбраться. Ну и пусть карабкается… Подъем – падение, падение – подъем. Да, не выйти тебе из белой ямы! А у меня нет никакого желания убить тебя и тем избавить от мучений!..
   Человеку давали разные определения: «человек – это смеющееся животное», «мыслю – значит, существую», «человек – думающее животное», «человек – разговаривающее животное», «человек – самое совершенное животное». По-всякому определяли человека.
   По-моему, человек – это мучающее животное. Потому что никто не умеет так мучить, как человек… Но полнее и точнее это определение будет звучать так: «Человек – мучающее и мучающееся животное».
   Оставив паука, я возвращаюсь к своим мукам за письменным столом. Вечер уже на пороге. Когда же я раскачаюсь? Еще раз просматриваю заметки, которые могли бы подойти. Стараюсь закрутить сюжет. Но опять звонок…
   Входит мой приятель. Он решил навестить меня сегодня. Мы садимся, нам приносят чай. А чистые листки бумаги лежат и ждут рассказа.
   Говорим, говорим, говорим… Гость пришел за тем, чтобы одолжить у меня двадцать лир. Ему, значит похуже, чем мне. Я даю…
   Потом появляется инспектор – принес счет за электричество…
   – Оставьте счет, мы внесем деньги позже… Звонок… Крики на улице… Листки на письменном столе… Паук в ванной…
   – Иди ужинать!
   Я иду в ванную помыть руки, паук все еще борется. Взбирается, скатывается, падает на то же место…
   Мы ужинаем. Потом… Но что я за брюзга, что за угрюмый человек! Посмейся немного, поиграй с детьми!
   Теперь уже входят трое гостей. Я их оставляю и иду в ванную, к пауку. Бедняга совсем выбился из сил. Гости ушли. Домочадцы укладываются спать. Замолчало и радио. Наконец-то наступает тишина. В ванне – паук, я – за рабочим столом. Сейчас я по-настоящему примусь за работу. Набросал несколько сюжетов… Ни один пока не нравится, ни один не разворачивается в хороший рассказ. Я зачеркиваю, пишу, снова зачеркиваю…
   Сегодня ночью у меня должен получиться хороший рассказ. Завтра, в субботу, пораньше с утра сдам его издателю и получу деньги… Не можем же мы на воскресенье остаться без денег! От напряжения у меня набухли веки и клонит ко сну. Я встаю, прохаживаюсь по комнате. Чтобы прогнать сон, иду в ванную и ополаскиваю лицо холодной водой. Паук в ванне… Все еще не выбрался на волю. Вернувшись к столу и просмотрев то, что уже написано, убеждаюсь, что получается совсем не смешно… Читатели хотят, чтобы я их рассмешил. Издатель именно за это платит мне деньги. Я склоняюсь над чистыми листами. Незаметно дрема овладевает мной, я просыпаюсь от удара головой об стол. Смотрю на часы: половина четвертого. Самое лучшее было бы лечь в постель и встать пораньше утром. Сейчас у меня ничего не выйдет. Вдруг мне приснится вещий сон? Не раз бывало, засыпая с мыслями о рассказе, я во сне сочинял его. И очень удачный. Но прежде чем лечь, я захожу в ванную.
   Паук продолжает добиваться свободы. Настойчивость этой твари восхищает меня. Сон как рукой сняло, я с любопытством слежу за ним, присев на край ванны… Тело паука состоит из двух сочленений: меньшее, переднее, красноватого цвета, заднее – темно-красное. Восемь ножек: четыре справа и четыре слева… Будто стремясь вонзить все свои восемь ножек в белую стенку, он карабкается, карабкается вверх, караб… и падает… Потом долго барахтается в воде, скопившейся на дне. Выбравшись из лужи и, как мне кажется, пошатываясь, подползает к стенке, останавливается ненадолго, отдыхает, собирает силы. Затем снова пытается взобраться наверх; с неимоверными усилиями продвинувшись немного, он скатывается вниз, падает на спину и беспомощно перебирает всеми восемью ножками в надежде перевернуться на живот. Зацепившись за что-то, встает па ножки. Ясно, у него нет сил шевельнуться… Уже двадцать часов он пытается вырваться из этой белой темницы… Должно быть, оп уже не видит возможностей для спасения и предоставил себя смерти… Нет, нет! Вот снова ползет. Опять начинает карабкаться… Поскользнувшись, падает…
   Я неотрывно слежу за ним. Голова у меня свежая, как будто я только поднялся после долгого и глубокого сна… Быстро иду в комнату, беру том «Британики», нахожу статью «Пауки» и возвращаюсь в ванную. Паук неутомимо борется, а я читаю статью в энциклопедии.
   Наблюдая за пауком, я перестал чувствовать к нему отвращение. Наоборот, во мне зародилось что-то вроде симпатии. «Неужели ты не испытываешь сострадания к этой букашке? – говорит во мне голос. – Убей его, избавь от мучений». А другой возражает: «Пусть сам спасается…»
   Мне жаль убивать его, свое право на жизнь этот восьминогий Сизиф отвоевывал с завидным упорством.
   – Давай, Сизиф, смелей, вперед!.. Карабкайся на белые стены!..
   «Можешь взять и вытащить его из ванны, отпустить беднягу… Пусть живет…» – подсказывает мне голос. Но я не могу преодолеть в себе физического отвращения. Я брезгую притронуться к нему. И в то же время испытываю большое уважение. Я хочу, чтобы он спасся, и не могу преодолеть чувства брезгливости. Пусть или сам умирает, или выбирается из ванны…
   Четыре стенки у ванны, три отвесные, а одна чуть-чуть поката… И вот я вижу, паук направился к этой покатой стенке!
   Что его толкнуло к ней? Сообразительность, инстинкт?.. Такого поворота дела я не ожидал. Больше двадцати часов пробивал он себе дорогу по вертикальным стенкам, и, когда это ему не удалось, он пытается подняться по наклонной. Ползет и ползет… Вперед. Прошел половину пути. Вот остановился и отдыхает. Снова вперед. Как только ножки начинают соскальзывать, оп поворачивается бочком и ползет наискось. Браво! Вот молодчина! Нет, ты должен жить! Осталось уже совсем немного, еще одно усилие, ты преодолеешь стену, а затем… я тебя убью…
   Но вот он опять падает… Мне от души жаль его. Ведь он добрался почти до самого верха. Он отдыхает на дне ванны, собирает силы и снова атакует стену… Вперед и вперед! Жми! Он снова у самого верха. Вот он доходит до ровной площадки. Остановившись и оглядевшись, куда-то быстро-быстро бежит… Сейчас я раздавлю его. Мне противно к нему притронуться. Поэтому-то я и уничтожу его. Нет, нет… Как можно уничтожить такого молодца! Попросту говоря, я испытываю настоящее уважение к пауку, сумевшему освободить себя из мучительного заточения… Браво! Браво, восьминогий Сизиф, ты имеешь право на жизнь!..
   Я выхожу из ванной. Уже настало утро. Шесть часов… Два с половиной часа наблюдал я за пауком.
   Здравствуй, новый день! Мне совсем не хочется спать. Я сажусь за письменный стол. Слова, фразы ложатся сами. Я не замечаю времени. Вряд ли я застану сейчас кого-нибудь в журнале. Что поделаешь? Воскресенье мы встретим без денег.

Если бы не было мух!

   Когда ему исполнилось десять лет, он говорил:
   – Эх, был бы у меня ранец, как у других ребят, были бы свои игрушки!.. Толстенные книги с картинками… Посмотрели бы, как я стал бы тогда учиться!..
 
   В тринадцать лет ему, как и его сверстникам, купили книги, тетради, ранец, игрушки. Но успехами в учебе пока нельзя похвастаться.
   – Эх, была бы у меня курточка, как у того мальчика… – мечтал он. – Мне очень трудно учиться потому, что отец, братья, мама – все мы живем в одной комнате. Попробуй выучи урок в таком гаме. Ах, был бы у меня свой уголок, свой стол, шкафчик! Тогда посмотрели бы, как я могу учиться.
   В восемнадцать лет ему выделили собственную комнату.
   – Можно ли чего достигнуть, если не имеешь и десяти лир в кармане? Мне нужны книги, справочники, а мне их не на что купить.
 
   Когда ему исполнилось двадцать, он имел на карманные расходы десять лир, а иногда и больше.
   – Закончить бы быстрее учебу!.. Одно дело жизнь, другое – учеба… Вот окончу факультет и начну работать. Я буду работать, как зверь, увидите!.. Напишу повесть, нет, роман! Ах, скорее бы сдать экзамены…
 
   В двадцать четыре года он окончил факультет.
   – Я никак не могу найти дела по душе, – жаловался он. – К тому же скоро подойдет срок службы в армии. Вот поэтому-то ничто и не идет на ум, а пока не засядешь за работу по-настоящему, ничего путного не получится. Я напишу такое произведение, что все заговорят обо мне! Ах, эта армия… поскорей бы прошли годы службы.
 
   К двадцати шести годам он отслужил в армии.
   – Я все никак не могу начать работать так, как мне хочется. Эти заботы о хлебе насущном. Каждый день – одно и то же. Пока человек не имеет приличной работы, постоянного дохода, разве он может посвятить себя творчеству?