— Нет, я живу один.
   Все его общество сейчас — Сэмюэл, ученик, угрюмый парень из Уорвишира, тоскующий по родителям. Он прилежный работник, хоть и без особых способностей. Но нельзя взять его с собой в Новый Свет без согласия отца. Парня придется оставить в Лэмбете, и Дигби страшит предстоящее ему предательство.
   — Ты показываешь свои работы жене? — спрашивает он.
   — У нее превосходный глаз и множество других замечательных качеств. И еще у нее есть способности к целительству. Как у тебя. Она знает свойства всех до одной лекарственных трав в нашем садике…
   Неужели каждый влюбленный бывает настолько наивен? О свойствах трав она, без сомнения, справляется в альманахе.
   — Она стала мне подругой и помощницей. Это партия по любви, поскольку приданое было небольшим. Надеюсь, наш сын сможет так же свободно жениться на ком бы ни захотел.
   Дигби утомлен чужими излияниями счастья. Он прикидывает, когда ребенок должен появиться на свет, вспоминает о крючках и щипцах, которые применяют лэмбетские повитухи, и ежится от этой мысли. Впрочем, здесь село и наверное, свои повитухи, возможно, для нее это только к лучшему.
   Натаниэль тянется через стол к кувшину с вином и трогает его, пробуя, остыло вино или нет.
   — Извини, я все еще не спросил о том, как жил ты после того, как мы расстались, — говорит он.
   Вот и начинается самое главное. Дигби не прочь бы иметь сейчас под рукой бутыль эля, чтобы легче было пройти через это.
   — В последнем твоем письме, — начинает он, — ты рассказал мне, что они с тобой сделали. — Натаниэль закаменевает всем телом, выставив вперед подбородок. — Как тебя арестовали там, недалеко от холма, и как тебя допрашивали.
   — Это было… со мной обошлись не так уж сурово, — возражает Натаниэль.
   — Да, потом тебя отпустили, на прощание выпоров кнутом.
   Дигби видит, какую боль он причиняет своими словами. Возможно, неразумно вызывать в памяти Натаниэля призраков тогдашнего его унижения. Но Дигби вынужден напомнить ему о них — чтобы тем самым напомнить о прежней дружбе и доверии.
   — Что до меня, я провел в заключении около месяца. После освобождения я не осмеливался в письмах сообщать тебе, что хотел податься к диггерам в центральные графства. Но я находился под надзором как смутьян, и мне пришлось остаться в Лэмбете. Некоторое время я мечтал податься в пиратскую республику 15. О, я понимаю, что ты хочешь сказать. Но только представь себе, Натаниэль! Никаких аренд, никаких огораживаний 16 и никакой власти одного человека над другим! Пираты в море — они свободнее, чем англичане на суше.
   — Но это жизнь без справедливости.
   — Я давно забыл, что значит это слово.
   Натаниэль трет указательным пальцем нижнюю губу. Дигби помнит этот характерный жест, и вид его наполняет душу тревогой.
   — Все эти годы я жил на краю отчаяния. Я искал утешения в библии… — Голос Дигби срывается, горло сжимает спазм. Черт бы подрал это вино, оно сделало его слезливым. — Я раскрывал писание, но куда бы ни опустился мой палец, ни в одном из стихов я не мог увидеть высшего смысла. Я остался без проводника в жизни. Я ведь искренне верил: раз война окончилась, а король обезглавлен 17, значит, начинается новый век. Казалось, правосудие божие совсем рядом… Но мы были разрознены и ничего не могли сделать, пока богатеи вновь ликовали на своей навозной куче.
   Натаниэль встает со своего стула с высокой спинкой. Дигби, прячущий пылающее лицо в ладонях, слышит, что живописец присел возле его кресла, явственно хрустнув коленями.
   — Надежды создаются не разумом. Опирайся надежда лишь на доводы, мы все давным-давно отчаялись бы. Надежда — это творение души, условие бытия, неуязвимое ко всему, что творится в мире…
   — Каковой прогнил насквозь.
   — Прогнил, но волей Господа он еще может вновь стать тем раем, который знали наши прародители.
   Дигби отводит руки от лица. Не желая, чтобы Натаниэль принял его жест за согласие, он презрительно усмехается.
   — Ты прочел слишком много самодовольных книг, — зло говорит он. — Утешаешь себя фантазиями, выражая их сладкозвучными кроткими словами. А мы должны построить оплот свободы. Сейчас в Англии просто надеяться — значит потерпеть поражение. Провидение не воздает за сидение на заднице.
   Натаниэль поднимается, колени его вновь издают хруст. Он явно не намерен продолжать эту пустую философскую болтовню, возможно, задетый грубым выражением. Дигби надо быть осмотрительнее.
   — Англия погибла. Она вновь погрязает в прежних беззакониях. Вновь повсюду царит нечестивость. С континента возвращается королевский двор, разряженный во французскую мишуру. Кругом даже говорят о том, чтобы снова открыть, упаси Боже, театры. И в то же время у нас есть новое место для жизни. Нетрудно представить, какая судьба ждет тех, кто подписал прежнему королю смертный приговор. Да и будущее диссентеров 18 не так уж безоблачно.
   — Так что же ты намерен делать?
   — Отправиться в колонии. Америка. Подумай об этом, друг мой. Девственная земля — без истории, без границ. Мы будем не первыми, кто скроется там от враждебности…
   — Мы?.. Томас?!
   Дигби разражается хохотом. Своим рассказом он опередил свое же предложение хозяину.
   — Я не предполагаю отправляться туда в одиночку. Уверяю тебя, отшельнику прекрасно живется и в Англии.
   — Кого же ты ожидаешь взять своими попутчиками?
   — Тех, кто тогда был вместе с нами.
   — Диггеров? Ты знаешь, где они сейчас?
   — Кое о ком знаю. Мы найдем их.
   — Как?
   — С Божьей помощью. Мы должны быть верны своей судьбе, иначе нельзя. Ты ведь не забыл, чего мы достигли там — на холме и в Кобхэме 19? С чем мы соприкоснулись? Равенство на земле — как на небесах.
   — Возвышенные идеалы, Томас. Но очень давние.
   — Идеалы вечны. — Дигби не даст себя обескуражить. Ведь он ожидал от художника этого отпора. Ибо разве легко было апостолам, когда они услышали наказ покинуть жен своих и детей своих? — Раз уж ты живешь здесь, — продолжает Дигби, — тогда должен был хотя бы слышать, каково сейчас жить в Лэмбете. Те, у кого нет работы, — все равно что покойники, а у кого работа есть — те не лучше собак, попавших в колесо: они вынуждены бежать со всех ног, ничего не получая за это и не сдвигаясь ни на шаг.
   — Что ж, но для тебя-то все это далеко не так.
   — Меня злит не мое положение. — Странный блеск в глазах Натаниэля понуждает Дигби к настойчивости. — Правда. Мне повезло с моим занятием. Я мог бы быть дубильщиком, возиться по локоть в собачьем дерьме и моче…
   — Умения весьма ценны и полезны для менее удачливых ближних твоих.
   Дигби криво усмехается:
   — Чем же я им полезен? Своей подкрашенной водицей?
   Сейчас каждый из них считает необходимостью убедить другого. И Натаниэль не сдается, постукивая по столу костяшками пальцев, чтобы подчеркнуть свои слова:
   — Я видел, как ты лечил тех, кто был там вместе с нами. Та девочка, у которой резались зубки…
   — Она умерла.
   — Но твоя доброта и заботы позволили ей уйти на небеса легко.
   Натаниэль пышет жаром уверенности, Дигби кажется, будто он задыхается в этом жару. Или это лишь зависть от того, что сам он такой уверенности не испытывает?
   — Хорошо бы, если б так, друг мой. — На миг Дибги задумывается, грызя ноготь. И видит иной путь к убеждению хозяина дома — по крайней мере она умерла невинной. Чего не скажешь о взрослых лэмбетцах. Число нищих множится с каждым днем. Бесчисленному множеству людей нечем жить, кроме как попрошайничать. И вот они отдают себя на волю прихода, но и приход ничем не может им помочь. И тогда, отчаявшись, они воруют, становятся разбойниками, перерезают глотки за гроши. А женщины отдаются за кусок хлеба.
   — Но ведь это не твое бремя…
   Дигби делает вид, что не слышит.
   — Вернуться на наш прежний путь, живя в городе, совершенно невозможно. Я вместе с двумя друзьями пытаюсь помогать душам так же, как помогаю телам. Но люди забыли, что они значат для Бога, они опустились и полностью смирились с собственной низостью. — Сейчас, сейчас надо нажимать еще, идти до конца, закреплять свой успех.
   Дигби не хочет и не собирается видеть жестов и гримас Натаниэля, которыми тот пытается обескуражить его. Ведь это же Нат Деллер, его прежний собрат! Он делился с Дигби своей порцией еды в зарослях цветущего дрока; он рисовал портреты детей; он так чудесно пел, вызывая у Дигби восторг, когда они ночевали под холодным звездным небом. Конечно, он сможет вернуть Натаниэля на свою сторону. А потом, если будет на то Божья воля, он спасет и всех других, кто, блуждая, удалился от Истины.
   — Вот почему мы должны покинуть Англию! — воодушевленно заключает Дигби. — Ведь там, в Новом Свете, благодать Господня падет на нас, и свет истины омоет нас от скверны.
   Его слова словно отскакивают от Натаниэля, будто стрелы от щита. Натаниэль все стоит, возвышаясь, огромный, непроницаемый, словно гора. Сердце Дигби сжимает отчаяние. Этот человек непоколебим.
   — Этот Карл Стюарт кажется рассудительнее и прозорливее, чем его отец.
   — Ох, да не верь ты королям! От них можно ожидать лишь неправедных беззаконий. Но хоть король и может тиранить людей, как ему вздумается, рано или поздно и ему придется отвечать перед Христом, величайшим из уравнителей 20 сего мира.
   Натаниэль вздрагивает и машинально бросает взгляд через плечо. Уж не прячется ли за гобеленом роялистский шпион, думает Дигби.
   — Как бы то ни было, — с неторопливой рассудительностью говорит Натаниэль, — возвращение короля — это, безусловно, лучше, чем беспорядки, что творились все последние годы. — Он выставляет вперед открытую ладонь, предупреждая возможный протест (Дигби кажется, что именно таким жестом Христос успокаивал море). — Я не могу ехать с тобой в Массачусетс. Неужели ты не видишь этого? Это давно уже не мой путь.
   — Долг каждого англичанина — нести спасение в Новый Свет. Не мы ли во время войны сражались с гонителями христиан?
   — Я не сражался, — возражает Натаниэль. — Я писал картины.
   Дигби отворачивается и, не моргая, смотрит на свечи, пока на глаза не наворачиваются слезы. Бездумно оборвав цветок примулы, он начинает раздергивать его на лепестки.
   — Что ж, ладно, — отвечает он, — раз я не могу убедить тебя ехать туда самому…
   — То что?
   — Возможно, ты внесешь свой вклад в расходы этой экспедиции? — Натаниэль молча отодвигает вазу с примулами, так что Дигби до нее более не дотянуться. — Или ты израсходовал все свое состояние на то, чтобы стать настоящим джентльменом?
   — Настоящим джентльменом, — эхом отзывается Натаниэль и добавляет: — В чьем доме ты сейчас находишься.
   — Я не знал, чего ожидать, когда ехал сюда. Пожалуй, Господь и поныне милостив к тебе.
   — Я бы не сказал о себе такого.
   — Это не важно, я вижу ее в твоих глазах. Но не свыкайся слишком с тем, что имеешь, ибо рано или поздно кара Господня обрушится на тех, кто уклоняется от выполнения долга своего.
   — Боюсь, кара Господня обрушится на меня гораздо раньше, если я с небрежением отнесусь к дару, что он вручил мне. У каждого человека призвание. Свое я знаю, и оно здесь, в Англии. — Натаниэль присаживается за стол до неприличного близко к Дигби. Кровь стынет в жилах Дигби, когда ладонь Натаниэля сочувствующе ложится на его плечо. — Нет такого предназначения, что спасло бы нас от смерти. Жизнь — беспрерывный поиск, в котором нам дарованы лишь краткие мгновения отдыха: в любовной гавани или в преходящем забвении сна. И когда мы думаем, что достигли наконец того, что всю жизнь искали, как земля разверзается под нашими ногами. Я не верю, что мы можем создать хоть что-то долговечное.
   Дигби старательно молчит ему сейчас спокойнее.
   — Разве что в искусстве, — добавляет Натаниэль.
   — Что? — не выдерживает Дигби.
   — В нем каждый может найти совершенство. На картинах замирает время, которое непрерывным своим ходом заставляет нас опровергать свои собственные идеалы.
   — На всех этих холстах жизни вообще нет, — презрительно усмехается Дигби.
   Натаниэль вздыхает и отходит поправить дрова в камине. Дигби с горечью говорит ему в спину:
   — Величие души может проявиться лишь в обществе других. Твое затворничество здесь — нарушение воли Божьей.
   — Мы уже пытались, Томас, и ничего не вышло!
   — Нам просто не дали ничего сделать! Нас согнали с холма Святого Георгия, нас избивали в Кобхэме, а когда местное дворянство не сумело избавиться от нас, туда привели армию, которая и покончила с нами. Ты же сам был там! Ты видел, как все было! — Он указывает на еле заметный шрам на своем подбородке. Его белая полоса стала заметна лишь сейчас, когда лицо Дигби раскраснелось. — Власть, какая бы она ни была, всегда несет насилие и зло. А добродетель, свобода, любовь — они существуют лишь в душе человеческой.
   — Называйте их своими именами, господин Деллер! Репутация, беззаботность, насилие над душой! — Дигби уже понимает, что в попытке склонить бывшего собрата на свою сторону он потерпел неудачу, полнейшую неудачу.
   — Не вижу пользы продолжать эту полемику. Я не допущу подстрекательств к мятежу под своей крышей. — Натаниэль отступает, всем видом показывая, что не намерен более слушать уговоры Дигби. — Я отдам распоряжение, чтобы тебе приготовили комнату для ночлега.
   — Значит, ты уходишь в сторону, — насмешливо цедит Дигби. Гнев и слепая ярость разрывают ему грудь, проталкиваются через горло. — Таков человек принципов, друг мой: чуть что — поджимает хвост и улепетывает. Ты не лучше любого крестьянина. Они готовы приветствовать радостными криками даже навоз из-под хвоста королевской лошади.
   — Томас, мое гостеприимство имеет свои границы!
   — Что, уже нельзя во всеуслышание объявлять, что королевский конь гадит? Ах да, он же королевский — он не гадит, а пресуществляет 21 сено в навоз. А надлежит ли сотворять себе кумиров из гончих собак его величества?
   — Господин Дигби! Ваш гнев не извиняет ваших непристойностей! А ваши принципы звучат скорее желчно, чем пылко и яростно… Я желаю тебе добра, Томас. Я помолюсь за успех твоего дела. Но я не поеду с тобой.
   — Натаниэль… когда-то ты звал меня братом.
   — Тогда прими от меня братский совет. Научись держать в узде свой гнев и свой язык. Они еще послужат тем самым беднякам, которых ты без всяких оснований презираешь, — а вот тебя они могут стереть с лица земли.
   — Я никого не презираю.
   — И эта твоя надежда будет обманута.
   Натаниэль звонит в колокольчик. Лизи появляется так стремительно, что по огонькам свечей пробегает трепет, а Дигби вздрагивает. Должно быть, она слышала всю его брань, до последнего слова. По ее склоненной голове и бледности щек он заключает, что она напугана.
   — Разбудите Фредерика, — велит ей хозяин без тени учтивой доброты. — Скажите ему, господин Дигби сегодня ночью будет нашим гостем.
   — Хорошо, сэр.
   — Ты велел разбудить того старика?
   — Он должен делать свою работу, — резко отвечает Натаниэль и, сопя, отряхивает одежду. Под его глазами лежат глубокие тени от усталости, ранее Дигби не замечал их. — Завтра мы вернемся к разговору. При свете дня этот диспут покажется не таким ужасным.
   Ненадолго они замирают: Натаниэль устало и грузно стоит в дверях. Томас застыл в своем кресле, как наказанный школьник.
   — Доброй ночи, господин Дигби.
   — Хорошего сна… господин Деллер.

1680

   Сегодня ночью все точно так, как уже бывало не раз с той поры, как отец потерял зрение. За окном раздается уханье совы. Синтия подходит к окну кухни и осторожно открывает створку, стараясь не спугнуть птиц, если те окажутся поблизости. Ночная прохлада освежает ее лицо. Снова слышится одинокий совиный крик, и Синтия вспоминает, как совсем еще девочкой она лежала в кроватке и слушала уханье сов, а отец работал в соседней комнате. Ей был виден свет под дверью, было слышно позвякивание кистей о стенки стакана с водой. И каждый раз, как ухала сова, она вскрикивала, ожидая, что на этот тихий крик к ней придут и ее утешат. Но никто не приходил, и утешения не было. Няня спала в измятой, дурно пахнущей ночной рубахе.
   Но вот где-то далеко, должно быть, в лесистой долине перед склоном бесплодного холма, ухающей сове откликается другая. Сад погружен во тьму. Смутные очертания подстриженных кустов, обваливающиеся стены, деревца лаймов и стволы ясеней под тяжестью летней кроны — все словно зачарованы этой скорбной песней. Да можно ли назвать ее песней? Поэт ошибался, сумев расслышать лишь «ух-их, у-ху» 22. Совы не просто ухают, они ведут разговор. Словно подтверждая это, ближняя сова снова кричит, и на сей раз Синтия понимает откуда: с разросшегося дуплистого дуба, который она в детстве звала волшебным деревом, завороженная множеством отверстий от жучиных ходов, которые испещряли весь ствол. Синтия воображает, будто сад держит на широкой зеленой ладони и этот дуб, и птицу на нем. Она накрывает огарок свечи глубокой миской, чтобы свет не нарушал очарования ночи. Близкий перерывистый звук обращает ее внимание в сторону грядок. Похоже, в зарослях крапивы возятся то ли крысы, то ли мыши. Где-то возле заросшего пруда пронзительно кричат спаривающиеся лисицы. Наконец Синтия закрывает окно и возвращается на свое обычное место у стола.
   Плащ Уильяма Страуда висит на спинке стула, где он и оставил его. Она тянется было счистить с его кожаной поверхности присохшие глину и грязь, но, опомнившись, оставляет плащ, не трогая. Хранит ли этот плащ его тепло, думает она. На столе — его шляпа для верховой езды, она поглаживает ее, будто спящую кошку. Хранит ли она память о том, кто ее носит? Она воображает Уильяма и как он сейчас беседует наверху с ее отцом, тогда как ей приходится обойтись обществом en верхней одежды.
   Вдруг Синтия прижимает руки к груди. Она и не заметила, что сидела затаив дыхание — о том, что надо дышать, ей напомнила боль в груди, усиленная корсетными пластинками из китового уса. Она уже жалеет, что разбудила Лиззи, чтобы та затянула ее в корсет. Переодеваясь, она всецело доверила себя рукам служанки. Лишь заливалась краской волнения, когда Лиззи туго затягивала шнурки, делая вид, будто не замечает, как у Синтии перехватывает дыхание. Синтия быстро и осторожно в третий раз поправляет сахарные булочки на оловянном блюде, проверяет чистоту бокалов и пересчитывает вишенки в бутылке шерри…
   Там, у двери в кабинет отца, Уильям почти коснулся ее руки. Она видела, как он потянулся к ней и как почти немедленно изменил свое намерение. Хвала небу, она сумела скрыть испуг. А может быть, увы, что сумела.
   Сегодня ночью, как и всегда, она проводит много времени в молчаливом ожидании на кухне. Отыскивает среди горшочков самшитовый гребень, который принесла вниз как раз перед приездом Уильяма, — говорят, самшит возвращает прядям их красоту. Она причесывается насколько можно хорошо, принимая во внимание отсутствие зеркала и горничной. Ощупав скрученный на затылке пучок, она чувствует, что он вот-вот рассыплется, словно ветви растущего в саду дикого лавра. Ничего, это все суета.
   Неожиданно на нее наваливается глубочайшая усталость, даже перед глазами все плывет. Она садится к столу и, сложив на нем руки, ждет, пока стены перед ней перестанут медленно кружиться. Плита пыхтит и хрипит. Наконец оправившись, она поднимает нагруженный поднос и поднимается по лестнице для прислуги, стараясь не споткнуться и ничего не расплескать.
   Потом она идет по длинному коридору со скрипящими половицами, преодолевая пустоту и полумрак. Приблизившись к двери отцовского кабинета, Синтия самым неженственным образом упирается одним коленом в стену, ставит на него поднос и стучит. Изнутри слышны торопливые шорохи, словно она явилась в тайный орден в разгар совершения обрядов. Члены его убирают алтарь, прячут потиры и курильницы. Прислушавшись, она различает свистящий шепот отца, отдающего приказания, шорох быстрых движений повинующегося ему Уильяма Страуда и не может сдержать улыбку.
   — Минутку! — доносится из-за двери.
   Синтия ждет, пока за дверью прячут некие таинственные и запретные предметы; затем входит и застает Уильяма отступающим от завешенной картины, а отца — сидящим на своем месте с выражением по-детски упрямого простодушия на лице. «Так вот она», — думает Синтия, старательно избегая смотреть в сторону картины. Ставя поднос на стол, она придает себе безмятежный вид и, склонившись, начинает разливать шерри. Теперь каждый в этой небольшой комнате притворяется перед другими. Уильям возвращается к своему креслу и смотрит на нее. Она спиной чувствует его неотрывный взгляд, не ледяной, как смотрят незнакомцы, а теплый, как его дыхание. Ей приходится сделать над собой усилие, чтобы не пролить вино мимо бокала.
   — Ваш сад… — Уильям Страуд откашливается. — Вы хотели бы запечатлеть его на холсте?
   — Hortusconclusus23 В переломные времена, времена раздоров сад означает порядок, покой, изобилие. Он всегда был для меня убежищем от безумия этого мира.
   Не говоря ни слова, Синтия берет отца за руки и подводит его раскрытые ладони к тарелке с сахарными булочками. Она надеется, что он хоть немного поест. Неделю за неделей его аппетит все хуже; он непрестанно жалуется, что от еды его мутит. Сегодняшний kandeel и сахарные булочки, равно как и голландские бисквиты, и прочие потворства его любви к сладкому, — она старается почаще радовать его хотя бы этим. Потаканием его вкусам она надеется задержать его в этом мире еще хоть ненадолго.
   — Спасибо, моя милая.
   — Бокал я поставила прямо перед тобой.
   — Вложи его мне в руку. Булочку я съем попозже.
   — Обещаешь, отец?
   Он тут же выходит из себя и в раздражении отталкивает ее руки. Синтия покорно забирает у него тарелку и вкладывает ему в пальцы бокал. Господин Деллер, похоже, недоволен собственной недостойной вспыльчивостью. Он кривится — то ли от стыда, то ли шерри щиплет ему губы. И он поспешно возвращается к прежней теме:
   — Мой сад… Жена так любила его. Я часто писал или рисовал его, я сделал много эскизов для собственного удовольствия: буйные кроны лип, аккуратные клумбы. Увитая зеленью беседка, где даже тени становятся зеленоватыми. Вы ведь знаете, рай — это сад. Мы и в последнее время часто гуляли по саду, слушая птиц. Ведь так, Синтия?
   — Я вела тебя под руку.
   — И рассказывала мне обо всем, что видела вокруг. Парадокс, достойный Ланселота Эндрюса 24. Все говорили, что у Синтии мои глаза, и вот теперь она и вправду стала моими глазами.
   Уильям невольно всматривается в лицо старика, ища сходства между ним и дочерью. Трудно решить что-либо определенно, глядя в его невидящие глаза и сравнивая их с живым взглядом Синтии. Уильям пытается вообразить, каково это: не видеть лица Синтии, не подозревать о крапинках веснушек у нее на носу, не знать, что ее волосы, собранные в немодную, но, по его мнению, прелестную прическу, — каштановые с рыжинкой.
   — Сад стал единственным моим утешением, — продолжает тем временем господин Деллер. — Синтия называла мне то, что видела, а мои память и воображение рисовали мне знакомые картины. Сад — это единственное, чему я ни за что не позволю прийти в упадок. Я оставил человека, который им занимается. Остальных, кто у меня служил, увы, пришлось отпустить.
   — Отец, если я не нужна тебе…
   — Синтия, иди. Нам с господином Страудом еще многое нужно обсудить.
   Она направляется к двери, Уильям поднимается и склоняет голову, провожая ее уход. Тон, в котором Деллер разговаривает с ней, кажется ему оскорбительным. У них дома было заведено, что в работе на мельнице отец был полновластным хозяином, но домашними делами заправляли женщины, и по этой части главными были именно они.